– Фабричные, да не пришлые, – поняв, что волнует обер-полицмейстера, отвечал князь. – Свои, московские. Пушкари там спокон веку жили, колокола там спокон веку лили. Успокойся, Николай Петрович, эти не выдадут.

– Не выдадут, да ведь и не выстоят. Михайла Никитич, ты воевал, дело знаешь, вот и скажи – можем ли мы всю Москву от злодея оборонить? Тем более, что он придет с артиллерией? – прямо спросил Архаров.

Вопрос был неприятный. Но Архаров глядел спокойно – и спокойствие оказалось заразительным. Князь вдруг вспомнил, что сказать себе правду, пусть даже наигорчайшую, означает первый шаг к успеху.

– Мы можем оборонить лишь ту часть Москвы, что за валами, – так же прямо сказал Волконский. – Новых укреплений настроить не успеем. Ты представь, во сколько верст длиной должны быть те укрепления, дабы охватить всю Москву!

– Всю не всю, но с востока и с юга…

– А кто тебе сказал, что злодей непременно притащится с востока и с юга? Коли он из яицких казаков, то способен на хитрости, особливо имея при себе штаб из боевых офицеров…

– Где ж он их бы набрал?

– Николай Петрович… – Волконский вздохнул. – Мне и про это писали. Он немцев-колонистов на службу берет, а среди них всякие людишки попадаются. И гарнизонный офицер иной тоже… на добычу польстится…

– Худо.

– И я говорю – худо. А коли у него еще есть хоть один опытный минер…

– Иное худо, – сказал Архаров. – Сдается есть у него в Москве сообщники, кои встречь ему подымут в условленный час бунт и впустят его в город. А у нас – сам ведаешь… Донесения об его успехах – и то не все получаем.

– Будет тебе стращать…

– Не я стращаю, ваше сиятельство, – злодей…

И оба крепко задумались.

– Мои люди таких крикунов на Лубянку притаскивают – не то что волосы, у моего Шварца парик, поди, дыбом становится, – пошутил Архаров.

Волконский стал копаться в бумагах, ворча, что развелось их, как тараканов в мужичьей избе, только что не ползают. Наконец добыл искомые и протянул обер-полицмейстеру.

– Коли так, Николай Петрович, надобно будет народу память несколько освежить.

Сказать князю, как Левушке, «Волконский, читай», Архаров не мог, сам разбирать буквы не желал – это дело ему всегда плохо давалось, потому и спросил, держась от князя с бумагами подалее:

– Что это?

– А это, сударь, наш знаменитый «Указ о неболтании лишнего»! Вот именно так он и называется. Хотя есть и иное название – «Манифест о молчании». Государыня его опять обновить велела. Вон, нарочно о том пишет… Велю свезти на печатный двор, пусть размножат, и пошлю людей с солдатами, чтобы на торгах и всюду, где толпа, читали.

– Не поможет, – спокойно сказал Архаров. – Выслушают и тут же забудут.

– А сие уж не моя, а их, забывчивых остолопов, беда! – резко заявил князь. – Мы им напомним, чтобы языков не распускали, и предупредим.

«Указ о неболтании лишнего» возник по особому случаю. Когда Екатерина Алексеевна сделалась самовластной русской царицей, тут же обнаружилась ее связь с Григорием Орловым. Против самой связи с красавцем никто бы и не возражал – вон государыня покойная Елизавета жила же с Андреем Разумовским, как жена с мужем, и было ладно. Но Орловы вздумали возвыситься еще круче, еще бесподобнее, а для того – повенчать Екатерину с Григорием. Шуму вокруг той затеи сделалось много, а в итоге сплетникам удалось рассердить молодую царицу. Указ был написан яростно – люди развращенных нравов и мыслей, которые суют свой нос в дела, до них не принадлежащие, прямо именовались слабоумными, а их умствования – непристойными. После чего он не раз обновлялся, а за нарушителямии гонялись полиция.

– Как прикажешь, Михайла Никитич, – сказал Архаров. – Пошлем людей читать его на торгах.

– Есть у тебя голосистые?

– Есть, да мало. И те носятся, как ошпаренные. Которые в рядах, которые в кабаках, а которые и в банях ведут наблюдение…

– Мало, – повторил князь. – Побьют когда-нибудь твоих архаровцев, помяни мое слово, что делать будем?

– Этих так запросто не побьешь, – возразил Архаров и, подойдя, наклонился над планом Москвы. – А вот не надо было осенью отпускать семь полков в Казань, ваше сиятельство…

Продолжения этой мудрой мысли князь Волконский ждал довольно долго. Архаров увлекся картой.

Ое странствовал взглядом по нарисованным улицам, поворачивал голову то так, то этак, чтобы прочитать названия, потому что буквы следовали изгибам и поворотам; он тут же вдруг принялся сравнивать расстояния, потом потерял Большую Никитскую улицу и долго ее искал; словом, дал волю своему любопытству и несколько минут резвился, как дитя. Потом обвел пальцем ту же дугу, что и князь. И другую дугу – гораздо длиннее.

– Когда еще ваше сиятельство полков у государыни допросится… – сказал он. – А в Москве прорва народу, которому можно бы дать оружие…

– Сам же ты, сударь, фабричных боишься, – напомнил князь.

– В Москве довольно дворян…

– Вертопрахов и петиметров, на манер бездельника Кирилы Вельяминова!

– Есть и армейцы в отставке, есть чиновники.

Князь также склонился над картой, так что Саша, не отходивший от дверей, видел два зада в растопыренных полах кафтанов, один поуже, княжеский, другой зато пошире…

– А есть и сенаторы, – произнес вдруг князь.

Архаров тут же вспомнил бодрого и жизнерадостного Гаврилу Павловича Захарова.

– Иные даже в здравом рассудке, – подсказал он. – Так пусть уж послужат напоследок отечеству, что ли?

Князь задумчиво чертил пальцем по карте, деля Москву вдоль и поперек на угловатые фигуры.

– Вот, – он обвел Китай-город вместе с Зарядьем. – Не так чтоб много, а в самый раз. Поставить над каждой таковой частью по сенатору и обязать их составить списки дворян и верных им дворовых людей, кои должны быть вооружены… Продержимся, коли что, пока полки не подойдут?

Саша оперся плечом о косяк – незаметно так оперся, устав стоять и ждать. Вдруг дверь распахнулась, прижав его к стене, на пороге встал было лакей и тут же пропал – его оттолкнул входящий в кабинет курьер.

– Ваше сиятельство, злодей взял Казань!

– Господи Иисусе! – воскликнул, выпрямляясь, князь. – Николай Петрович!

– Так ведь мы это предвидели, – сказал Архаров. – К этому-то и шло.

– Давай эстафету, – князь протянул руку и взял большие конверты с печатями.

Обер-полицмейстер задумчиво глядел, как князь, щурясь, читает бумаги.

– Поеду я, Михайла Никитич, – сказал он. – Дел превеликое множество.

– Про староверов не забудь, – напомнил Волконский.

– Ваше сиятельство, сколько людей через Лубянку прошло – брехать брешут, а ни одной серьезной улики против староверов нет. Коли будет – доложу. Но мои люди и за ними приглядывают.

– Ступай, сударь. Господь с тобой.

Князь взял бумаги в левую руку, правой перекрестил Архарова крошечным крестом, как если бы желал благословить лишь его лицо. Архаров понимал, что следует сказать градоначальнику нечто утешительное, но никак не находил подходящих слов.

Пришлось обойтись.

– Пошли, Сашка, – сказал он секретарю, оба поклонились и вышли.

Тут же к ним устремилась княгиня Елизавета Васильевна.

– Неужто правда? – спросила она взволнованно.

– Да, бунтовщики взяли Казань, сударыня, – сдержанно отвечал обер-полицмейстер, очень не любивший бесед с трепещущими дамами.

– Я Анюту в Санкт-Петербург отправлю, тут я его послушаюсь, но сама и с места не сдвинусь, – объявила княгиня. – Пусть хоть плеткой из дому гонит – не уеду… О Господи, что там еще такое?

Она быстрее иной молоденькой поспешила к лестнице – и протрещали по ступенькам ее невысокие каблучки. Там ворвался кто-то перепуганный и недовольный разом, Архаров слышал, как княгиня, выставив крикуна, распоряжалась впредь незнакомцев, хоть бы и дворянского звания, в дом, а тем более к его сиятельству не пускать. И вдруг он позавидовал Волконскому – у Волконского была женщина, желающая подставить свое атласно-кружевное плечико под его нелегкую ношу, женщина, родившая ему детей, любившая его молодым офицером и не прекращающая любить по сей день… а Архарову где бы взять такую?..

На Лубянке обер-полицмейстер, послав Сашу с бумагами в канцелярию, направился было в кабинет, но его задержал Тимофей.

– Ваша милость, народ шумит – хлеба не хватает.

– Я бы удивился, когда б хватало, – отвечал Архаров. – Где, когда шумели? Велика ли толпа? Продиктуй Сашке, я подпишу, отправь к его сиятельству. Подвоз муки налаживать – не полицейское дело. Где эта драматическая чучела?

– Пробовали посадить в канцелярии – работать мешает, от его хвастовства уж уши вянут, старинушка наш не выдержал – я, говорит, при трех государынях трудился, имейте хоть к старости моей почтение! Ну, мы вывели…

– И куда?

– В подвал к Карлу Ивановичу определили было на постой. И Боже упаси, ваша милость, Карл Иванович поглядел на него и тоже: ведите, говорит, прочь, он мне подручных испортит. Они, говорит, у меня без затей, я их от всяческого разврата берегу.

Тимофей докладывал, как ему всегда позволялось, обстоятельно, и при этом явно баловался, говоря медленнее и весомее, чем следовало бы, баловство было в прищуре глаз, и хотя обстоятельства к шуткам не располагали, Архаров не возражал – он даже покивал, безмолвно соглашаясь с немцем.

– И где же наш вертопрах?

– Простите, ваша милость, а только кроме как в кабинет сажать было некуда. Там при нем Клаварош сидит, письмо на французский перекладывает, так что вреда от него не будет…

Архаров, не дослушав, повернулся и пошел к кабинету.

Там навстречу ему поднялся со стула недовольный и готовый разразиться гневной речью Александр Петрович Сумароков. Был он на сей раз в приличном дворянском кафтане и при ненаглядной своей анненской звезде.

– Простите, что заставил вас ждать, сударь, – сказал Архаров, проходя к своему креслу – огромному, тяжелому, с трудом передвигаемому, зато украшенному позолоченной резьбой. – Ступай, мусью.

– К чему сии извинения? Хватают – кого? Величайшего из драматургов российских хватают в доме его, увозят с позором в полицейском экипаже! Влекут – куда? Как только все фурии не вырвались из ада, дабы зреть мое унижение? В полицейскую контору!

– Садитесь, сударь, – предложил Архаров и уселся сам – плотно, увесисто, всем видом показывая, что готов к долгой беседе.

Драматург посмотрел на обер-полицмейстера сверху вниз и встал перед его столом вполоборота – причем повернувшись к Архарову именно тем боком, где звезда.

– Вы, сударь, были директором Российского театра, а ныне изволите проживать на покое в Москве, – справившись с заботливо подготовленным для него экстрактом, продолжал Архаров.

– Именно так, сударь, – соблаговолил ответить драматург.

– Трагедии ваши неоднократно поставлены были на театре и были признаны публикой…

– Признаны? Публика рыдала, внимая моим стихам! Восторги ее были неописуемы! Трагедии мои переписывались, не дожидаясь, что выйдут в книжках! Я первый привел на российскую сцену не греческих героев, а древних исконных русских князей, сударь! – сообщил Сумароков и, поскольку обер-полицмейстер не изъявил неописуемых восторгов, тут же перешел к материям, более понятным для полицейского ума: – Я в Шляхетном корпусе вместе с генерал-фельдмаршаром Румянцевым, князем Голицыным, графом Паниным Петром Ивановичем обучался. Я десять лет адьютантом графа Разумовского был, и до последних своих дней он меня своей заботой не оставлял. Меня при дворе знают и помнят как первого и наилучшего из российских драматургов…

– В Москву переселиться изволили пять лет назад, – уточнил Архаров. Намек на знатных покровителей нисколько его не растрогал, и лишь легчайшая усмешка раздвинула уголки рта – обер-полицмейстер вообразил, как драматург ошарашивал этими именами канцеляристов.

– Подлинно так.

– Да вы садитесь, сударь, – повторил приглашение Архаров. – Вы не древнего исконного князя на театре представляете, а я не публика в партере.

Сумароков подумал и сел вполоборота, опять же – звездой к единственному зрителю.

– Не далее, как зимой, незадолго до Великого поста, вам было заказано переписать вашу трагедию «Дмитрий, или Самозванец» сообразно вкусам некого господина. Он сам в тетрадке зачеркнул то, что, по его мнению, было излишним, и указал, какие стихи следует изменить определенным образом. Кто сей господин?

– Вы нелестного мнения обо мне, сударь, – сказал оскорбленный драматург. – Чтобы я согласился хоть строку изменить в своей наилучшей, наилюбимейшей трагедии в угоду кому бы то ни было?! Да вы умом повредились, сударь! Никто не смеет диктовать Сумарокову, как писать трагедии!

Архаров посмотрел на сумароковский профиль. Сдается, этот человек сам верил в то, что говорил. И кабы не было между ними двумя полупьяной кабацкой беседы со всей ее хмельной искренностью – пожалуй, можно бы и поверить в столь возвышенные чувства.

– Никто в вашем отменном таланте, сударь, не сомневается. Однако желательно знать – кто был тот господин. И как он объяснял необходимость исправлений. Только ли тем, что желает поставить вашего «Самозванца» на своем домашнем театре?

– Говорю же вам – всякая моя строка уже принадлежит потомству и истории российской. Как я могу что-то менять? Побойтесь Бога, господин обер-полицмейстер!

– Вот потому мне и желательно знать, кто сей невежа и неуч, посмевший просить вас об исправлениях, – с тем Архаров достал и раскрыл найденную в снегу тетрадку.

Сумароков заглянул в протянутую тетрадь из любопытства, перелистал ее – и вдруг принялся драть в мелкие клочья. Пока Архаров отпихнул свое мощное кресло, изодранные вирши разлетелись по всему кабинету.

– Вот как должно поступать с подобными мерзостями! – кричал драматург. – Оскорблений ни от кого не потерплю, ниже от самой государыни! Она уж оскорбила меня однажды, Бог ей судья! И вы, достойный клеврет! И вы! И вас обратили в свою веру враги мои! В отставку меня отправили! Проект мой о московском театре загубили! Теперь же издевательство над наилучшими стихами моими учинили! Для чего же смерть моя медлит? Мне впору смерть призывать, сударь!

И он немедленно начал читать стихи:


– Я тленный мой состав расстроенный днесь рушу.
Земля, устроив плоть, отъемлет плоть мою,
А, от небес прияв во тленно тело душу,
Я душу небесам обратно отдаю!

Архаров, ужаснувшийся было тому, что предстоит услышать длиннейшую оду, наподобие од господина Ломоносова, был приятно удивлен краткостью сей эпиграммы.

– Угомонитесь, сударь, вы не у себя дома, а в полицейской конторе, – напомнил он драматургу и вдруг остолбенел – по щекам господина Сумарокова струились доподлинные слезы. Он утер их кружевной манжетой, всхлипнул, бросился на стул, затем – грудью на архаровский стол, и продолжил свое занятие, ткнувшись мокрым лицом в суконный рукав кафтана.

Рыданий Архаров не терпел ни в каком исполнении – ни женском, ни тем более мужском. Кулаки зачесались, чтобы у буйного драматурга уж явился настоящий повод для слез. С трудом сдержавшись, Архаров вышел из кабинета.

На ум ему пришла большая и наглая обезьяна, которую он видывал в Санкт-Петербурге в неком богатом доме. Заморскую тварь хозяева запрещали обижать, не один лакей сподобился оплеухи за то, что недостаточно любезно отнял у нее серебряный кофейник или же господский башмак. Эта обезьяна, будучи недовольна, верещала и плевалась, чем сильно развлекала гостей. Наконец она разжилась бритвой и, видевши, как сие орудие держат, бреясь, в руке люди, пошла кромсать дорогие предметы – растребушила любимое хозяйкино канапе, радостно выдрав оттуда всю начинку, а потом, спрятавшись под барский модный кафтан, приготовленный для вечернего выхода в свет, да так, что и не сразу нашли, изрезала его весь изнутри, после чего парижский кафтан можно было сразу выбрасывать. Преследуемая, она как-то выбралась на крышу, а дело было зимой. Тем ее жизнь и завершилась.

Архаров всегда полагал, что несколько хороших ударов собачьим арапником пошли бы зловредной скотине на пользу. Глядишь, присмирела бы и осталась жива…

– Шварца кликни, – велел он дежурившему у дверей Клашке Иванову. – Потом вели наш экипаж подавать.

Он так и стоял в коридоре, пока наверх из подвала не выбрался Шварц.

– Боялся повреждения Вакулиного нрава от трагических виршей, черная душа? – спросил Архаров. – Уж мог бы предупредить, какое сокровище притащили мне на беседу.

– Он все еще в кабинете, сударь? – ничему не удивляясь, полюбопытствовал Шварц. – И, статочно, все еще читает вирши?

– Ревет белугой.

– Ответил ли хоть на единый вопрос?

– И менее того! Тетрадку с трагедией исхитрился изодрать. Теперь из клочков склеивать придется.

– Не так уж сие и безумно, – заметил Шварц. – Ступайте, Николай Петрович, в канцелярию, нехорошо обер-полицмейстеру пребывать у дверей собственного кабинета на манер просителя. Сейчас я его оттуда изыму.

– Отправь его домой, Карл Иванович… да не сразу. Клашка! Коли у тебя иного дела нет, займись-ка этим страдальцем. Ты ведь знаешь, где он квартирует?

– Знаю, ваша милость.

– Бери извозчика, поезжай туда, я тебе ну хоть Максимку в помощь пришлю. Когда его в нашем экипаже домой привезут, он, статочно, или кому-то записку пошлет, или сам побежит. Вот мне и надобно знать… Ступай.

– Сейчас пешком быстрее выйдет, чем на извозчике, – сказал Клашка. – Улицы забиты, прямо обозы по ним тянутся. Верхом бы лучше…

– Экий ты разумник. А лошадь сама обратно придет? Как хочешь, так и добирайся.

Шварцу удалось утихомирить драматурга и без особых воплей о гениальности сопроводить его в экипаж. Архаров велел канцеляристам заново склеить тетрадку и, поставив в мысленном списке против фамилии «Сумароков» крестик. Взялся за следующий пункт.

А следующим пунктом была Дунька.

Уже по дороге от князя Волконского, решившего занять делом сенаторов, Архаров повеселился – Дунькин содержатель будет так занят на службе, что оставит свою молодую мартону без внимания. Глядишь, и прибежит опять!

– Сашка! – крикнул он. И услышал, как где-то на поворотом коридора ответил голос: «Коробова к его милости!»

– Амурное послание писать будем, – обрадовал он секретаря. – Балду то есть.

Он баловался – он знал, что такие записочки по-французски называются «бильеду». Саша широко улыбнулся и сел за столик.

– Бумаги подходящей нет, – заметил он. – Тут бумага требуется красивая, с золотым обрезом и надушенная.

– Ты-то где таких галантонностей нахватался? Сойдет Дуньке и простая. Стало быть, пиши так…

Архаров задумался.

– А она читать умеет? – спросил Саша.

– Там Марфа при ней, Марфа умеет. Пиши… стало быть, так…

Саша не знал, что обер-полицмейстер впервые в жизни диктует послание любовнице. А это оказалось весьма мучительным занятием. Он даже не знал, как к Дуньке обратиться, – не сударыней же ее звать!

– Стало быть, – еще раз пробормотал обер-полицмейстер. – Погоди, не пиши. Дуня, надобно встретиться… Нет, не так. Сашка, сочини сам. Что желаю ее видеть по важному делу. И пусть Никишка отнесет. И чтоб дождался ответа.

Никишка был новым приобретением – его привел на Лубянку чуть ли не за шиворот Сергей Ушаков, отняв возле Казанского собора у каких-то воинственно настроенных слепцов. Парню было лет двенадцать, и откуда он взялся, как связался с поющими душеспасительные стихи слепцами, чем их разозлил – никто не понял. Шварц произнес перед ним краткую речь о добродетели и вознаграждении, после чего Никишку приставили к делу – бегать с мелкими поручениями. Поселили его временно у того же Ушакова, снимавшего комнату с чуланом, и Архаров сам выдал два рубля на его новые портки, рубаху и что там еще потребуется.

Когда записка была отправлена, Архаров взялся за обычные свои дела – выслушивал доклады полицейских, отдавал распоряжения, были также впущены в кабинет несколько десятских, по донесениям которых архаровцы взяли и привели в подвал новых болтунов. Наконец явился Шварц и обрадовал – дело о фальшивых векселях раскрыто, к виновнику даже не пришлось применять строгих мер – Кондратий Барыгин показал ему орудия своего ремесла, растолковал их применение, и оный виновник с перепугу тут же вступил на стезю добродетели.

Прибежавший Никишка доложил – Марфа Ивановна приняла записку, ушла с ней, вернулась в сени и сказала, что ответ-де не замедлит. Архаров усмехнулся – вообразил, как Дунька, примчавшись в его спальню, весело приступит к амурным забавам.

Ближе к вечеру в кабинет заглянул Клашка. Господин Сумароков действительно, вернувшись домой, тут же подался прочь. Но дошел до ближайшего кабака – где и заседает, употребляя коричную водку и произнося странные речи про древних исконных князей. Народ, взбаламученный последними событиями, смотрит на него косо, но бить пока не собирается.

– И еще, ваша милость, в коридоре кавалер дожидается. Доложить о себе приказал.

– Кто таков?

– Не сказался, а говорит, по государственному делу.

Тут Клашка почему-то радостно улыбнулся.

– Проси.

Архаровец отворил дверь, и на порог шагнул нарядный кавалер.

Был он хорош собой, как куколка – в ярко-голубом кафтанчике, меж бортами коего виден был розовый камзол, вышитый маленькими цветочками, в голубых же штанах, в белейших чулках, в башмаках с модными пряжками – Архаров по этой части полностью доверял Никодимке и, взглянув на собственные ноги, всегда мог сказать, какие пряжки теперь носят – квадратные, овальные или прямоугольные.

Кроме того, кавалер был при шпаге. Однако, войдя в помещение, он не снял треуголки.

Треуголка была большой бедой не только Архарова, но и многих дворян, пудривших волосы. Жирная пудра пачкала ее поля неимоверно. Коли не было особой необходимости надевать треуголку на голову, ее носили подмышкой. Но уж в комнатах-то приличный человек ходит с непокрытой головой…

– Кто вы, сударь? – спросил Архаров.

Кавалер молчал, набычившись и пряча лицо в тени треуголки.

– Коли еще не решили, как представляться будете, то ступайте в коридор, а мне недосуг, – сказал Архаров, уже начиная сердиться. Он не любил таких непонятных явлений.

– А иным разом и я скажу, будто мне недосуг, – звонким голоском ответил наконец кавалер и быстро подошел к огромному, крытому красным сукном столу. – Скажи ему, монкьор, чтобы шел прочь…

Жест и поворот головы указывали на веселого Клашку. Тот, засмеявшись, выскочил за дверь.

– Дуня, ты, что ли? – спросил потрясенный Архаров. Обычно он очень заботился, чтобы соблюсти невозмутимость в сомнительных случаях, но тут не мог скрыть изумления.

– Я, сударь, – отвечала Дунька. – Только сделай милость, не трожь меня! Мы с Марфой насилу мне волосы убрали! Не дай Бог, свалится шляпа – одна я ее уж не надену!

Коса у Дуньки была знатная – длинная и тяжелая русая коса, на солнце – с бронзовым отливом, и не нашлось бы такого замшевого кошелька, в который ее целиком упрятать, как прячут многие господа. Тот, что висел сейчас у Дуньки на спине, вместил лишь часть волос, прочие каким-то манером были затолканы под треуголку. К тому же, она не стала загибать непременных буклей – как всякой женщине, ей было жаль подстригать волосы справа и слева до такой длины, чтобы хватило лишь на полтора оборота щипцов.

– А сесть можешь? – совсем растерявшись, задал неловкий вопрос обер-полицмейстер.

Дунька подошла к стулу и, держа спинку пряменько, откинула полы кафтана и села.

Сейчас их лица была на одном уровне, Архаров видел без румян розовые Дунькины щеки, веселые раскосые глаза редкого темно-серого цвета, курносый нос, и удивлялся, как он мог принять ее за юного петиметра. Однако и женщиной она сейчас тоже не была… то, что делало ее женщиной, было скрыто под застегнутым камзолом, под в меру широким кафтаном, ног же Архаров не видел…

Эта двойственность оказалась весьма возбуждающей.

– Так зачем звал-то, сударь? – деловито спросила Дунька.

– Я, Дуня, хотел доподлинно все знать про твою бывшую хозяйку, госпожу Тарантееву. Где ты ее видела, куда она тебя приводила – все, что помнишь…

– Ахти мне! Убили ее! – воскликнула Дунька. – Тело подняли!..

– Не было никакого тела. Не вопи, Дуня. Помнишь, ты мне давеча сказывала, просила эту свою госпожу Тарантееву сыскать? Ну вот и повтори все внятно… Эй, кто там есть! Сашку сюда!

Дождавшись архаровского секретаря, Дунька повторила все, что помнила, добавив про красивого кавалера, который слушал и подсматривал из соседней комнаты.

– Где, ты говоришь, тот дом?

– Да тут же, на Сретенке, напротив Сретенской обители. А чей – не скажу.

– Показать можешь?

– Покажу, коли надобно.

– Сашка, вели Сеньке карету подавать.

Дунька рассмеялась.

– Да там, сударь, не проехать! По Троицкой дороге теперь столько народу к Москве бежит – всю дорогу забили, как еще только в воротах не застряли! И на Маросейке, и на Ильинке – такие экипажи, что и во сне не приснятся! Царь Горох в них еще катался!

– Как же ты-то добралась?

– Как? Добежала.

– Как добежала? – Архаров, привыкший в последние годы разъезжать в карете, даже помыслить не мог, чтобы столь огромное расстояние преодолеть пешком.

Дунька же почитала дальней дорогой лишь путь в те местности, что простирались за воротами Земляного города, прочие расстояния она обозначала просто – рукой подать. И то – коли ехать с Ильинки в карете к Марфе в Зарядье, со всеми поворотами, холмами и спусками, а также обязанностью пропускать другие кареты, то времени уйдет поболее, чем нужно, чтобы просто добежать.