Он протянул Елизавете Васильевне конверт. Пугачевская печать явно была изготовлена неким самоучкой и старой монеты неведомого царствия – он несколько поправил голову посередке, изображенную в профиль (лицо – бритое, волосы – длинные, нос – каких в природе не бывает) и пустил по кругу такие слова «Петра III Б.М. Императора на Руси».

– А медаль где же?

Левушка добыл ее из кармана, но вручил Михайле Никитичу.

– Сие вам, ваше сиятельство, по праву, – уже без смеха негромко сказал он. – Хотя самозванец ею своих соратников награждал, однако… однако мы решили – быть ей вашей.

Это была медаль «Победителю над пруссаками», выпущенная в честь победы при Франкфурте еще в пятьдесят девятом году. С одной стороны был профиль покойной государыни Елизаветы, с другой – Марс под знаменем, наступивши ногой на пушечное ядро.

– Не Франкфурт я брал, а Кроссен, – заметил, приняв и разглядев медаль, князь Волконский. – Однако не откажусь… отрадно, что помните…

Архаров при этом взглянул на Елизавету Васильевну. Он просто хотел кое в чем убедиться. И по тому, как она улыбнулась, понял – да, вот такова и есть супружеская привязанность, так и должно быть, чтобы жена гордилась делами мужа и радовалась за него… и где ж такую взять?..

– Теперь ты, Михайла Никитич, доподлинно убедился, что самозванец – он самозванец и есть? – негромко спросил князя Архаров. Тот усмехнулся.

Дальнейший ход визита княгиня разыграла, как по нотам. Анну Михайловну с поручиком Тучковым отправила в ее покои за какой-то книжкой, сама вышла, как будто ее присутствие в девичьей необходимо, да не сразу, а выждав строго отмеренное время. Князя же со Шварцем выставила за дверь сразу, хотя и очень ласково, – гостиная не место, где служебными делами занимаются, Карл же Иванович непременно по делу приехал.

Архаров опомниться не успел, как остался наедине с Варенькой.

– Они нас с вами, Николай Петрович, уже поженили, – с обычной своей прямотой девицы-смольнянки заявила Варенька.

– Они имеют право думать, что им угодно, – отвечал Архаров.

– А вы что, сударь, думаете?

Вопрос был настолько прямо поставлен, что Архаров довольно долго сочинял подходящий ответ. Нельзя же быть таким дураком, чтобы сразу выпалить: сударыня, я на вас жениться не намерен! Тем более, что как раз это и было бы ложью… хотя и не полноценной ложью…

Варенька нравилась ему, хотя он и представить бы не мог ее в супружеской постели.

– Я, сударыня, о сем предмете еще не думал, – сказал Архаров, полагая, будто изрядно вывернулся.

– А я думала… Мы с вами, сударь, не созданы для брака! Право, не созданы!

Архаров понятия не имел, что отвечать, и потому сохранил на лице каменное выражение – как у мраморного льва, коих порой ставят над воротами.

– Отчего это кажется дамам, будто всех непременно надобно между собой переженить? Я твердо решила не выходить замуж, а броситься в ноги государыне, когда она здесь будет, и просить, чтобы она благословила меня идти в монастырь!

– Государыня? Разве она… иерей Божий?..

– Николай Петрович, а кого мне еще просить? Покровители мои прячутся в тени, и я из-за того могу снова попасть в ловушку. Ежели я сейчас убегу – они могут извлечь меня из любой обители, коли князь не лжет… Нет, это должна приказать сама государыня, чтобы с ней никто спорить не мог!

– Разумно, – согласился Архаров.

Варенька помолчала.

– Так вы мое решение одобряете?

– Отчего нет, сударыня? – спросил он. – Решение достойное. Когда в вас есть призвание к монашеской жизни.

– Во мне есть призвание к верности. Я двоих любить не могу. Князь… князь был чересчур ловок! А я… я была… я не знаю, Николай Петрович, что бы я ни сделала – все получается нелепо, и Анюта вон твердит, что я себе в голову вздор посадила!.. Но вот, поглядите, – она достала спрятанный на груди портрет Фомина, – поглядите, я говорю! Ведь он так глядит, словно требует от меня, чтобы я удалилась от мира! И весь век свой молилась за него, замаливала его грех! Я узнавала – есть добрые батюшки, благословляют молиться за самоубийц келейно. И я молюсь! Но душа моя знает, что этого мало…

– А что, точно ли государыня будет в Москву?

– Так его сиятельство говорил, и ее сиятельство тоже…

Архаров тихо ужаснулся, вообразив, сколько суеты принесет с собой приезд Екатерины.

– Так вы, сударыня, дождитесь, а пока… – начал было он весьма рассудительно, как, по его мнению, следовало говорить с детьми и с женщинами.

– Николай Петрович, помогите мне, поместите меня в обитель! Я не могу вечно жить у Волконских, я не могу вернуться к Марье Семеновне, я не могу вернуться к маман!

Пылкость Вареньки Архарова озадачила. Он сильно не любил, когда женщина вдруг начинала громко чего-то требовать. В таких случаях ему хотелось просто развернуться и уйти – что он и проделал дважды в домишке петербургской сводни. Но дом князя Волконского – не то место, где можно соблюдать лишь самим собой и для себя писаные законы.

– Я пришлю к вам доктора Воробьева, сударыня. Коли он не возражает против вашего житья в келье, то я поспособствую.

– Ах, да что он понимает!

– Он толковый доктор, сударыня, я сам его во всем слушаю, – возразил Архаров.

Варенька, все еще сжимавшая в руке портрет, развернула его лицом к себе и призадумалась. Очевидно, она действительно совещалась сейчас с покойным женихом.

– Господин Фомин сказал бы вам точно то же, – догадавшись, прибавил Архаров. – Он Матвея Ильича хорошо знал, Матвей Ильич его от горячки лечил.

– Что ж вы сразу не сказали! Пусть доктор Воробьев приезжает, я буду ему рада… но коли он примется меня от пострижения отговаривать…

– Не примется, – пообещал Архаров. – Он, как и я, разумно принятое решение всегда уважает.

– Николай Петрович, что бы ни случилось… Николай Петрович, я всегда буду вас помнить с благодарностью, вас и… и еще одного человека… И молиться за вас двоих стану, – пообещала Варенька.

Архаров смотрел на нее молча, и чем дольше – тем лучше понимал, почему Фомин так влюбился в эту девушку. В ней была не веселая пылкость Дуньки и не загадочность некой иной особы… Варенька была то, что называется – открытая душа, и взгляд ее темных глаз был притягателен неимоверно – она и к себе в душу тут же впускала, и в чужую душу входила с отвагой дитяти, не ждущего ни от кого зла.

Однако рассыпать комплименты он не умел – и потому постарался скорее откланяться.

В самом деле, не все ли ему равно, вышла Варенька Пухова за придворную особу с княжеским титулом или живет в мирной обители? Коли ей угодно соблюдать верность – ее дело. И коли угодно блистать при дворе – ее дело. При чем тут избегавшийся, замотавшийся, удерживающий в голове подробности ста допросов разом московский обер-полицмейстер?

И все же…

Не на пустом месте развела княгиня Волконская свои брачные хлопоты.

Занятый превыше всяких человеческих возможностей, Архаров все же смог навестить Суворова с его Варютой в суворовском доме на Большой Никитской. Суворов, хотя и вкушал прелести семейной жизни, однако беспокоился – отъезд откладывался со дня на день. Беспокойство это сильно не нравилось Варваре Ивановне – как будто она недостаточно хороша, раз муж столь пылко стремится ее покинуть. Архаров, слушая, какие шпильки она подпускает в светской беседе, выстраивал в голове разумную мысль: всякая жена, поди, чей муж состоит на государевой службе, ревнует его к его обязанностям, и Варенька Пухова, в невестах столь восторженная, месяц спустя после венчания уже примется ворчать… или же нет?..

Он даже подумал, что у поручика Тучкова может быть более верное мнение о Вареньке – он человек светский, бывает в петербуржских гостиных, беседует с девицами беспрепятственно и может их сравнивать. Но Левушка наконец уехал в полк, снабженный грамотой от Волконского, подтверждающей, что не дурака валял, но служил Отечеству под непосредственным руководством князя.

Когда бы речь шла не о нем самом, а о неком гипотетическом кавалере тридцати двух лет от роду, помышляющем о девице, он бы, не задумываясь, отправил того кавалера советоваться к Марфе – тем более, сводня была безмерно благодарна за избавление от разлюбезного Ивана Ивановича.

Но речь шла о нем самом – и он менее всего желал, чтобы кто-то догадался об этой внезапной сердечной склонности, совершенно лишней в ту суетливую осень.

Несколько дней спустя Волконский получил из Санкт-Петербурга некий тайный рескрипт, который по исполнении приказания следовало тотчас уничтожить, ни в какие канцелярии не отправляя. Предписывалось: князя Горелова, Брокдорфа и доктора Лилиенштерна под строгим караулом отправить в столицу и передать там в ведение Тайной экспедиции. Вывод у князя и Архарова мог быть лишь один: сии господа слишком много знают об интригах, кои плетутся вокруг наследника-цесаревича. И государыне ни к чему, коли они поднимут шум и начнут пугать следствие тем, что назовут где не надобно его имя.

Судьба графа Ховрина также решилась сим рескриптом. Поскольку он, спасибо Каину, не был замешан в театральном бунте, а улики сыскались лишь косвенные, Мишель Ховрин отделался ссылкой в отцовское имение, куда-то в Заволжье. Архаров отправил объясняться с графским семейством Шварца, которому для такого случая выписал наградные и велел сшить новый мундир, а также приобрести парик подороже, волосяной.

Ни слова о Терезе Виллье он не произнес – да Шварц в этом слове и не нуждался. О том, чтобы француженка ехала с графом в ссылку, не могло быть и речи – старая графиня костьми бы легла, а такого безобразия не допустила. Стало быть, она оставалась в Москве. Необходимость в отъезде вроде бы отпала… а Клаварош присмотрит за ней и, коли что, доложит Шварцу… так будет мудрее всего… и, коли что, можно послать ей тот странствующий мешок с деньгами, что до сих пор засунут в расписное бюро архаровского кабинета, в самый дальний угол…

Наконец семнадцатого августа выпроводили-таки из Москвы графа Панина, а вместе с ним уехал и Суворов. И язвительно шутил князь Волконский, что усмирение бунтовщиков произойдет вовсе без панинского участия, теперь главное – уследить, чтобы граф не исхитрился и не стянул лавровый венец у Михельсона! Незадолго до того, кстати говоря, и прибыли обещанные в начале лета полки, так что Волконский отдал их под команду Панину и выпроводил из города, вздохнув с облегчением: кормить целую армию он не собирался.

После дневных трудов Архаров нанес ему визит, провел полчаса в гостиной с дамами, приютившими в этот вечер госпожу Суворову, сказал кумплиман Елизавете Васильевне – она-де среди трех прекрасных граций сама богиня Венера, но кумплиман вызвал хохот Михайлы Никитича: в гостиной, как на грех, висела картина, изображавшая Венеру в объяиях Марса, а законный супруг Вулкан, выглядывая из-за какой-то каменной стенки, налаживал сеть, чтобы уловить в нее прелюбодеев. Варенька, превосходно знавшая мифологию, вступилась за неловкого галантонщика: он-де имел в виду пышные кружева княгигина платья, из коих она выступала, словно Венера из пены морской.

Предвидя, что девушка попытается с ним уединиться, чтобы поговорить о своем уходе в монастырь, Архаров был весьма осторожен и благополучно сбежал. Наутро он в наилучшем расположении духа отправился на службу, взяв с собой Сашу – тот мог бы наконец вместо чтения французских книжек на сон грядущий рассказать про греческих богов, про того же Марса и Вулкана, кляп им в зубы.

Когда экипаж остановился, Саша выскочил из кареты первым, Архаров выбрался следом, продолжая задавать вопросы, но вдруг слово замерло у него на языке, а глаза полезли на лоб.

– Мать честная, Богородица лесная! – воскликнул Архаров. – Сашка, глянь! Это что еще за дивное явление?

У дверей Рязанского подворья, понурившись, стоял Устин. Не в рясе, не в клобуке, а в старом своем кафтане, измаранном чернилами. Войти не решался. Стоял, что любопытно, в одиночестве, хотя обычно у крыльца кто-нибудь из архаровцев да обретался.

Следовало, возможно, похвалить его за доношение о подметных манифестах, но Архаров был не мастер хвалить – полагал, что коли кого негромко обзовет дуралеем, не дав при сем подзатыльника, так это и есть выражение благосклонности.

– Приплелся! – продолжал Архаров. – Проповедь читать станешь? Или Шварцу подвалы святить, дабы нечисть не завелась?

Устин молчал.

– Николай Петрович, простите его, – подал голос Саша. – Видите же – служить хочет. Вернулся!..

– А при чем тут мы? Он удрал Господу служить, – сказал Архаров. – Тут я протестовать не смею. А одной задницей на двух стульях сидеть – и грешно, и смешно.

– Устин, да скажи же хоть слово! – Саша, подойдя к беглецу, тряхнул его за плечо. – Что ты молчишь, как неживой?

Дверь распахнулась, на пороге явился Шварц.

– Вон, глянь, Карл Иванович, – Архаров показал пальцем на Устина. – Блудный сын заявился. Что скажешь?

– А я в окно глядел, не понимал, отчего ваша милость, из экипажа выйдя, не входит, – отвечал Шварц. – Совет же тут может быть лишь один – расспросив тщательно, как вышло…

– Так молчит же, встал в пень и молчит.

– Ну, стало, молча отправить его на покаяние к Дементьеву, пусть старику перья чинит и на посылках бегает, – рассудил Шварц.

Устин поднял голову.

– Ну, что, заговорить решился? – спросил Архаров.

– К Дементьеву не пойду, – тихо произнес Устин.

– А чего ж тогда притащился?

Этот архаровский вопрос опять же остался без ответа.

– Сдается, я понял, зачем сей вертопрах притащился, – Шварц усмехнулся. – Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Подумай, Устин Петров, по тебе ли сия служба? Хорошенько подумай, и коли ты по здравом размышлении рассудишь, что погорячился и хочешь все же служить писарем в канцелярии, где тебе будет хорошо…

– Нет, – сказал Устин.

Он просто не мог говорить о том, что с ним произошло страшной ночью, когда он, спасши Харитоново тело от утопления в Неглинке, попытался унести его с берега, тащил как умел, заплутал, выбился из сил и вдруг понял, что погиб безвозвратно – какое уж спасение души, когда перешиб человеку дрыном спину, но при этом нет ни намека на раскаяние?

Он мог лишь молчать о том, как вымаливал себе раскаяние, а оно все не наступало да не наступало, и хуже того – некий бабий голос, словно бы в ответ на молитву, раздался поблизости и произнес:

– Дурак!

Архаров, развел руками и воздел очи горе, показывая Господу свое бессилие перед Устиновой блажью. И тут он увидел главное – в окнах торчали архаровцы, глядели на него и ждали решения.

Он видел за немытыми стеклами смутные лица и угадывал – вон Тимофей, вон Захар Иванов, вон и Клаварош. Нарочно не лезут под руку, а ждут в здании, как в крепости… ишь, черти!

Архаров махнул рукой: все сюда! И за стеной загудело, как будто вихрь понесся по коридорам, по лестнице, замер у распахнувшихся дверей. Архаровцы теснились, подталкивая друг друга, норовя всем скопом как-то уместиться в дверном проеме. Теперь лица стали видны отчетливо, и тревога в глазах, и безмолвное ожидание обер-полицмейстерского решения – все было более красноречиво, чем любые слова.

– Ну, дьячком ты был, убогим на паперти ты был, писарем ты был, монахом тоже был, пора и настоящим делом государыне послужить. Архаровцы, принимай пополнение! – негромко приказал Архаров. – Нашего полку прибыло!

* * *

Ивана Белобородова, пугачевского соратника, захваченного в плен под Казанью, привезли в Москву и по приговору Казанской секретной комиссии 5 сентября казнили. Это произвело особенное впечатление – москвичи окончательно поняли, что беда отступает. Иные даже стали намекать деревенской родне, нашедшей у них приют, что пора бы по домам.

А 1 октября 1774 года в Санкт-Петербург прибыло долгожданное донесение Панина об аресте Пугачева. В тот же день новость узнали и в Москве. Донесение шло долго – потом уж выяснилось, что злодей был выдан своими же казаками еще 8 сентября.

Главная заслуга в усмирении мятежа принадлежала, конечно, Михельсону, но Панин, как и предвидел князь Волконский, приписывал ее себе и Суворову, которого по его просьбе вызвали из дунайской армии. Сам же граф усмирял мятеж казнями и кнутом в освобожденной от бунтовщиков Пензе, лишний раз оттуда не высовываясь. Сие было явным превышением власти, но государыня не вмешивалась.

Еще он прославился портретами – сыскал художника и велел намалевать рожу самозванца, а также снять с нее копию. Оригинал портрета отправили в Санкт-Петербург – в подарок государыне, копию торжественно сожгли в Казани.

Суворов, положим, и составил план действий, чтобы обойти Пугачева, но план этот не был приведен в исполнение, так как все окончилось и без него; генерал лишь приехал в Яицкий городок посмотреть пленника. Зато ему было велено везти самозванца в Москву.

Архарову почудилось было, что можно вздохнуть с облегчением, но тут-то и началась суматоха. В Москву повезли пугачевских сподвижников и соратников, понавезли их сорок шесть человек, а для дознания прибыла из Санкт-Петербурга Тайная экспедиция едва ли не в полном составе, во главе с уже по-своему знаменитым Шешковским. Он, собственно, прибыл первым – 3 октября.

По такому случаю Шварц несколько прифрантился – приобрел новый паричок, новые туфли, самолично встречал давнего сослуживца и показывал ему свое подвальное хозяйство. Архаров же придумал себе какие-то дела, чтобы с сим господином лишний раз не встречаться. Но сей маневр оказался напрасным – в столице решено было разместить Тайную экспедицию вместе с полицией на Лубянке, в строениях Рязанского подворья. Шварц, докладывая эту сообщенную Шешковским новость, был несколько озадачен – он помнил, что в свое время Тайная экспеция, только что образованная, вела розыск по делу его «фаворитки», Людоедки-Салтычихи, что провела тот розыск грамотно, однако Архаров видел – ему не слишком приятны такие гости и хочется остаться самовластным господином в подвалах. Но помочь подчиненному обер-полицмейстер никак не мог.

На следующий день он уже не стал прятаться, а прибыл в свой кабинет с намерением трудиться.

На столе поверх оставленных со вчерашнего бумаг лежали некие листки, отпечатанные бледным шрифтом. Архаров взял один – и, даже не читая, понял – вирши. Нужно было обладать немалой наглостью, чтобы подбросить вирши на стол обер-полицмейстера.

– Как сие сюда попало? – спросил Архаров.

– Его сиятельство изволили прислать, – отвечал Абросимов. – Только из типографии, не измарайтесь, ваша милость.

– С чего бы вдруг? Сашка! Читай.

Саша окинул взором ряды строчек.

– Николай Петрович, это вирши, господина Сумарокова сочинение. Называется – «Стихи на Пугачева». Точно ли читать?

– А много?

– Вроде не очень.

– Ну, валяй.

Сделав глубокий вдох, Саша взялся читать:


– Ты подлый, дерзкий человек,
Незапно коего природа
Извергла на блаженный век
Ко бедству многого народа.
Забыв и правду и себя
И только сатану любя,
О боге мыслил без боязни
И шел противу естества,
Отечества и божества,
Не помня неизбежной казни…

– Мать честная, Богородица лесная… – пробормотал Архаров. – А тираны где же?..

– Тираны, ваша милость, будут, когда сочинитель захочет получить деньги не от московского градоначальника, а от кого-нибудь иного, – неожиданно жестко ответил Саша и продолжал:


– Не знал ни малой ты приязни,
В разбой стремясь людей привлечь,
Но днесь отбросил ты свой меч,
И в наши предан ныне руки.
То мало, чтоб тебя сожечь
К отмщению невинных муки.

– Стой, стой! – воскликнул Архаров. – Как только сие проскочило? Кто там у князя за этими вещами следит? Государыня нарочно не раз велела обойтись без таких страстей. Сашка, подчеркни, я отправлю князю.

– Да поздно уж, Николай Петрович, этих листков, я чай, несколько тысяч напечатать и людям раздать успели. Я докончу, – и Саша быстро, без всякой выразительности, прочитал последнюю строфу:


– Но можно ль то вообразить,
Какою мукою разить
Достойного мученья вечна?
Твоей подобья злобе нет.
И не видал доныне свет
Злодея, толь бесчеловечна.

– Спрячь. Ишь ты, и впрямь выполняет долг… – вспомнив последнюю беседу с драматургом, произнес Архаров. И велел снести листки в канцелярию для просвещения писарей.

4 ноября Александр Васильевич Суворов прибыл в Москву, сопровождая железную клетку, поставленную на большую телегу. В клетке сидел самозванец, одетый, как приказала государыня, на крестьянский лад. В обозе везли также его первую жену Софью и сына Трофима. Несостоявшийся император был помещен в особо для него приготовленном доме на монетном дворе и прикован железным обручем к стене. На содержание его отпускалось по 15 копеек в день, причем кормили по-крестьянски.

Архаров уже знал из бумаг, что Емельян Пугачев родился в тысяча семьсот сорок втором году. Выходило, они – ровесники. Это несколько ошарашило обер-полицмейстера. Он даже нарочно ходил смотреть преступника – не расспрашивать, как многие посетители, а именно смотреть.

Увидел чернобородого мужика, на вид – вполне мирного. Он походил не столько на зверообразного какого-нибудь лютого разбойника, как на какого-либо маркитантишка или харчевника плюгавого. Бородка небольшая, волосы всклокоченные, и весь вид ничего не значащий и столь мало похожий на покойного императора Петра Третьего, которого Архаров не раз видывал, что даже мурашки у обер-полицмейстера по спине пробежали от мысли: Господи, до какого же ослепления дойти надобно не только черни, даже духовному сословию, все равно что добровольно зажмуриться, дабы сквернавца сего почесть Петром Третьим…

Сам же возмутитель спокойствия целой империи, казалось, вовсе не помышлял ни о минувшем, ни о будущем, и более всего походил на человека, проснувшегося и с облегчением посылающего дурной сон в тартарары. На вопросы он отвечал спокойно, разумно, и даже была в нем некая насмешливость, которая в ином человеке просыпается порой от ощущения необратимости своей судьбы.

Архаров смотрел, смотрел на это лицо – подумал, кстати, что простым краснощеким и жалостливым бабам, вроде его прачки Настасьи, такие непременно должны нравиться, – да вдруг его и передернуло: он увидел перед глазами Левушку. Того Левушку, которого привезли с Виноградного острова в невменяемом состоянии.

– Николаша, я видел – виселица, на ней дедушка восьмидесяти лет, под ней – женщины мертвые, велел застрелить… Николаша!.. – прямо в ухо закричал Левушка, и картинка сменилась – всего лишь краткое мгновение Архаров видел и виселицу, и старичка на ней жалкого, в стареньком мундирчике, и старушку седую, простоволосую, у подножия, и красивую мертвую женщину лет тридцати, прикрывающую собой убитых деточек…

Он не был особо чувствителен. Он и к Шварцу в подвал при необходимости спускался на допросы. Но сейчас он чувствовал себя прескверно. Он не понимал, как в жизни совмещаются такое лицо и такие злодейства.

Из головы напрочь вылетело, что означает имя «Емельян»…

Времени сходить пристойно в привычный храм Антипия на Колымажном дворе не было вовсе. Архаров послал за отцом Никоном сани, наказав, чтобы батюшка непременно взял с собой святцы. И до появления в кабинете священника был весьма хмур.

Отец Никон, зная архаровское любопытство к именам, готов был к обычной приятной беседе. Но по первому же взгляду и слову обер-полицмейстера понял – тот в тщательно скрываемом смятении.

Это было необычно и для самого Архарова – конечно, он знал за собой особенность после многих трудов, даже успешных, впадать в некую хандру, как будто не имеющую объяснения. На деле просто так действовала на него скопившаяся усталость, коей он месяцами не давал воли.

Батюшка сел в кресло, услужливо подставленное Клашкой Ивановым, и заговорил о погоде. При этом он очень внимательно вглядывался в неподвижное лицо высокопоставленного приятеля. Лишь когда Архаров спросил о святом покровителе Емельки Пугачева, рожденного в начале января, отец Никон догадался, в чем дело.

– Вот и я сразу подумал – никак не совпадает, – сказал он. – Святитель Емилиан был человек мирный. Даже когда многие пострадали за почитание святых икон, он как-то лишь заточением отделался, в коем и помер своей смертью. Всем бы нам не хуже преставиться – в тишине, без суеты…

– Не совпадает, – согласился Архаров. – а само имя?

– Имя значит «принадлежащий к Емилию», Емилий же – в словах приятный…

Архаров расхохотался.

– Манифест! – выкрикнул он. – Ну точно, манифест! Куды уж приятнее!

Тут его вдругорядь осенило.

– Послушай, честный отче, а бывает ли такое, что вот крестишь ты дитя, и об имени все с крестными условлено, и вдруг в нужную минуту ты даешь ему совсем иное имя? Скажем, уговорились окрестить Емельяном, а ты – бац! – нарекаешь Александром? Или наоборот?..

– У меня раз было, да ничего, обошлось, – признался отец Никон, понятия не имевший, какого такого Александра из архаровских знакомцев следовало звать Емельяном.

– Емельян Сумароков… – пробормотал, пробуя сочетание на слух, Архаров. – Да нет, неблагородно как-то… с таким имечком анненской звезды не получишь… А что, честный отче, может ли Господь шутить? Как ты полагаешь?

– Я полагаю… – священник задумался. – Господь нам через таковые несовпадения… или же совпадения… Он нам нечто знать дает. А точнее – не скажу, ибо настолько не умудрен.