– Если только мы не поверим, будто «посты» открыли порталы именно в те миры, которые были созданы прежде могучей силой человеческого гения, – закончил первичный интегратор Астиг-Че. – Что сразу объясняет и статуи Просперо, и калибановидных тварей на Земле, и присутствие на планете Илиона Ахилла, Гектора с Агамемноном и прочих людей.

– А как же быть с греческим пантеоном? – усмехнулся Бех они Адее. – Кого мы повстречаем дальше? Иегову? Будду?

– Возможно, – ответил слепец. – Но я бы скорее предположил, что наши знакомые олимпийцы – это «посты»-трансформеры, сбежавшие сюда четырнадцатью веками ранее.

– С какой стати им превращаться в богов? – усомнился Ретроград Синопессен. – Особенно в тех, чья сила происходит от нанотехнологий и квантовых фокусов?

– А почему бы нет? – спросил Орфу. – Бесконечная жизнь, выбор пола, возможность разделить ложе с любым кратковечным, разведение уймы бессмертных и бренных отпрысков, которых «посты», судя по всему, не могли производить на свет самостоятельно… Я уж не говорю о десятилетней шахматной партии под названием «Осада Трои».

Маленький европеец потёр висок.

– Получается, терраформирование и перемена гравитации на Марсе…

– Да, – подтвердил гигантский краб. – Работы здесь – почти на четырнадцать веков, а не на три года. И это при божественных квантовых технологиях.

– Выходит, – начал капитан подлодки, – где-то там, внизу, штастает настоящий Просперо? Просперо из «Бури» Шекспира?

– Или кто-нибудь… что-нибудь в этом роде, – закончил иониец.

– А как же мозг-урод, явившийся из Брано-Дыры не несколько дней назад? – Голос ганимедянина Сумы Четвёртого звенел от гнева. – Он что, тоже – персонаж из вашей драгоценной человеческой литературы?

– Возможно, – откликнулся Орфу. – Роберт Браунинг написал однажды поэму «Калибан о Сетебосе», в котором чудовище из шекспировской «Бури» рассуждает о своем божестве, описанном у поэта очень скупо: «многорукий, словно каракатица», существо весьма своенравное, вскормленное на страхе и жестокости.

– Твои домыслы переходят все границы, – произнёс Астиг-Че.

– Да, – согласился гигантский краб. – Однако тварь, которую мы недавно сфотографировали, выглядит как исполинский человеческий мозг, бегающий на длинных руках. Невероятный плод эволюции в любом из миров, или вам так не кажется? Впрочем, Роберт Браунинг обладал весьма живым и богатым воображением.

– А не ждёт ли на Земле ещё и Гамлет? – съехидничал Сума Четвёртый.

– О! – вырвалось у маленького европейца. – О! О, вот было бы славно…

– Прошу не отвлекаться, – вмешался первичный интегратор. – Орфу, откуда ты всё это взял?

Иониец испустил вздох. Вместо вербального ответа голографический проектор из устройства связи на помятом и поцарапанном панцире краба передал изображение, которое тут же зависло над навигационным столом. Это была виртуальная полка с шестью довольно увесистыми фолиантами. Одна из книг – Манмут успел заметить заглавие: «В поисках утраченного времени. Том третий. У Германтов» – раскрылась на четыреста сорок пятой странице. Картинка увеличилась, так что стало возможно прочесть печатный шрифт.

Внезапно любитель Шекспира сообразил: ведь Орфу оптически слеп и, значит, не видит, что именно показывает сейчас. Неужели ему пришлось запоминать эти книги страница за страницей? От этой мысли хотелось плакать.

Манмут вместе с другими прочёл парящий в воздухе текст: «Люди со вкусом говорят нам сегодня, что Ренуар – великий живописец восемнадцатого века. Но они забывают о Времени и о том, что даже в конце девятнадцатого века далеко не все отваживались признать Ренуара великим художником. Чтобы получить такое высокое звание, и оригинальный художник, и оригинальный писатель действуют по способу окулистов. Лечение их живописью, их прозой не всегда приятно для пациентов. По окончании курса врач говорит нам: „Теперь смотрите“. Внезапно мир (сотворённый не однажды, а каждый раз пересоздаваемый новым оригинальным художником) предстаёт перед нами совершенно иным и вместе с тем предельно ясным. Идущие по улицам женщины не похожи на прежних, потому что они ренуаровские женщины, те самые ренуаровские женщины, которых мы когда-то не принимали за женщин. Экипажи тоже ренуаровские, и вода, и небо; нам хочется побродить по лесу, хотя он похож на тот, что, когда мы увидели его впервые, казался нам чем угодно, только не лесом, а, скажем, ковром, и хотя в тот раз на богатой палитре художника мы не обнаружили именно тех красок, какие являет нашему взору лес. Вот она, новая, только что сотворённая и обречённая на гибель вселенная. Она просуществует до следующего геологического переворота, который произведут новый оригинальный художник или новый оригинальный писатель».

Прочитавшие безмолвно застыли вокруг навигационного стола. В тишине было слышно мерное гудение вентиляторов, звуки машин и негромкие переговоры моравеков, на самом деле управляющих «Королевой Мэб» в эту критическую минуту приближения к экваториальному и полярному кольцам Земли.

В конце концов генерал Бех бин Адее нарушил молчание:

– Какая солипсическая чушь. Какой метафизический вздор. Какая куча конского навоза. Иониец не отвечал.

– Может, эта история и куча навоза, – изрёк Астиг-Че, – но зато самая правдоподобная, что я слышал за долгие месяцы, полные сюрреализма. Думаю, рассказчик заслужил путешествие в трюме «Смуглой леди», когда космошлюпка отправится в атмосферу Земли через… два часа и пятнадцать минут. Что ж, идёмте готовиться.

Манмут словно в тумане направился к подъёмнику в обществе своего друга, беззвучно плывущего на мощных отталкивателях, когда первичный интегратор окликнул:

– Орфу!

Гигантский краб развернулся и в ожидании вежливо направил на Астига-Че мёртвые камеры и остатки глазных стебельков.

– Ты собирался сказать, кто так упорно добивается с нами встречи.

– Ну, вообще-то… – Иониец впервые замялся. – Это просто догадка.

– Поделись, – велел первичный интегратор.

– Что ж, принимая на веру мою скромную теорию, – проговорил Орфу, – кто бы мог женским голосом потребовать свидания с нашим пассажиром – Одиссеем, сыном Лаэрта?

– Санта Клаус? – предположил генерал бин Адее.

– Не совсем, – сказал иониец. – Калипсо. По всей видимости, никто из моравеков раньше не слышал этого имени.

– Во вселенной, откуда явились наши новые друзья, – продолжат гигантский краб, – чародейку ещё называют Цирцеей.

<p>62</p>

Харман утонул, но не умер. Впрочем, несколько минут спустя он пожалел об этом.

Золотая жидкость, наполнившая двенадцатигранный хрустальный чертог, оказалась перенасыщена кислородом, который быстро начал всасываться через тончайшие капилляры лёгких и насытил собой кровеносную систему. Этого хватило, чтобы заставить сердце биться (точнее сказать, биться снова, поскольку оно пропустило несколько ударов и молчало почти полминуты, пока человек барахтался и шёл на дно) и поддержать жизнь мозга… пусть даже вконец отупевшего, охваченного ужасом, отторгнутого, если верить ощущениям, от остального тела. Организм продолжал инстинктивно требовать воздуха, хотя на деле уже получал его.

После трудной борьбы мужчина кое-как разлепил веки, однако ничего хорошего не увидел; перед глазами стремительно кружилась воронка из мириада золотых слов и десяти мириадов мелькающих изображений, которые только и ждали своей очереди возродиться в его голове. Харману смутно удалось различить шестигранную стеклянную панель заполненного доверху чертога и чью-то размытую фигуру за ней. Это могла быть Мойра, или Просперо, или сам Ариэль… да какая, собственно, разница?

Мужчина по-прежнему жаждал дышать привычным ему образом. Не отключись сознание несчастного ровно наполовину (видимо, жидкость подействовала как транквилизатор, подготавливая разум к «передаче»), один только рвотный рефлекс давно убил бы жертву или довёл до безумия.

Впрочем, хрустальный чертог припас иные причины для сумасшествия.

Хармана захлестнул поток информации. Той, что, по словам разбуженной постженщины и мага, содержалась на страницах миллиона старинных книг. Речения и мысли миллиона давно почивших умов… Нет, более, ведь одни умы горячо спорили с другими, опровергали их, пылко соглашались, безжалостно исправляли, яростно противились.

Ничего подобного мужчине ещё не приходилось переживать. Когда-то, в течение долгих декад, он выучился читать и стал самым первым за неисчислимые века «старомодным» человеком, разобравшим закорючки, точки и штрихи в допотопных фолиантах, которые повсюду гнили на полках заброшенных библиотек. Однако при чтении слова проникали в разум по порядку, неспешно, со скоростью обычной беседы: Харман даже слышал в голове некий голос, отчётливо произносивший их вслух. «Глотание» при помощи вновь открытой нанотехнической функции оказалось более быстрым, но менее эффективным способом узнать содержание книги. Внутреннего голоса не было и в помине; информация текла по руке прямо в мозг, забрасывалась порциями, точно уголь в топку, отнимая у человека удовольствие от медленного чтения. «Проглотив» очередной том, супруг Ады, конечно, чувствовал, что голова забита новыми сведениями, однако львиная доля контекста и бездна смысловых оттенков при этом безнадёжно упускались. Мужчина частенько задумывался над назначением подобной функции в Потерянные Времена: быть может, «старомодные» люди пользовались ею для усвоения сухих таблиц, наборов уже «переваренных» данных? Способ этот, разумеется, не годился для чтения романов или шекспировских пьес. Правда, Харману доныне попало в руки одно-единственное творение великого барда – восхитительная и трогательная трагедия «Ромео и Джульетта». Прежде похищенный и слова такого не слышал: «пьеса». Его современники знали разве что туринскую драму об осаде Трои, да и то – последние десять лет, не дольше.

Но если при чтении речь автора лилась размеренным потоком, а «глотание» резко будоражило мозг, оставляя некий осадок информации, то здесь…

На вольной воле я блуждал

И юной девой взят был в плен.

Она ввела меня в чертог

Из четырех хрустальных стен.[54]

Сведения поступали не через уши, глаза или при помощи каких-либо здравых чувств, данных человеку для восприятия нового; строго говоря, они проникали даже не путём осязания, хотя кожу пронзали мириады и мириады булавочных уколов: это книжные слова, наполнившие золотую жидкость, проникали сквозь мельчайшие поры, сквозь каждую клетку плоти.

ДНК – теперь мужчина знал это – предпочитает форму стандартной двойной спирали; именно её избрала природа для хранения наиболее ценных сведений. На то было множество разных причин, и главная из них: спираль – самый удобный и эффективный путь двустороннего потока свободной энергии, определяющей соединения, вид и функционирование столь гигантских молекул, как протеины, ДНК и РНК. Химические системы вечно стремятся к состоянию наименьшего объёма свободной энергии, количество которой минимально в том случае, когда нити комплементарных нуклеотидов тесно переплетаются, точно двойные витые лестницы.

Однако «посты», преобразовавшие как «железо», так и «программное обеспечение» генома «старомодных» соплеменников Хармана, добрались и до значительной части запасов ДНК в их телах. Взамен закрученных вправо молекул дезоксирибонуклеиновой кислоты экспериментаторы поместили двойные спирали обычного размера, диаметром около двух нанометров, но только закрученные в противоположную сторону. Последние использовали в качестве основы, усложняя их и переплетая парами, а затем связав из полученных верёвок непроницаемые протеиновые сети. Внутри таких прочных сетей – а их были мириады в костях, мускульных волокнах, ткани кишечника, яичках, пальцах и волосяных фолликулах каждого человека – находились биологические макромолекулы, которые, в свой черёд, обслуживали ещё более сложные группы, предназначенные для хранения наноэлектронной органической памяти.

Харман всем телом, каждой клеткой поглощал библиотеку Таджа Мойры – миллион древних томов.

Чертог светился, а внутри

Я в нем увидел мир иной:

Была там маленькая ночь

С чудесной маленькой луной.

Мужчине пришлось очень больно. Ужасно больно. Захлебнувшийся золотой жидкостью, всплывший брюхом кверху, словно дохлый карп, он испытывал неприятнейшее ощущение, как если бы отсидел ногу и теперь её медленно приводили в чувство тысячи уколов острыми раскалёнными иглами. Но только дело было не водной конечности. Всякая молекула, будьте в ядре или стенке наружной или внутренней клетки тела, «пробуждалась» от информации, что разбегалась потоками свободной энергии по коллективному организму, носящему имя Харман.

Избранник Ады даже не представлял себе, что в мире существует подобная боль. Несчастный то и дело разевал рот, чтобы отчаянно закричать; однако воздуха ни в лёгких, ни снаружи давно уже не осталось, и голосовые связки беспомощно трепетали в золотой жидкости.

Металлические наночастицы, карбоновые нанотрубки, а также более сложные наноэлектронные устройства, вживлённые в тело и мозг человека ещё до его рождения, теперь подвергались поляризации, вращались и преобразовывались сразу в трёх измерениях, после чего начинали проводить и накапливать информацию. Триллионы сложных мостиков дезоксирибонуклеиновой кислоты, упрятанных в клетки, совершали обороты, перестраивались, рекомбинировались – и навечно впитывали данные, текущие по кручёному позвоночнику ДНК.

За хрустальными гранями мужчина увидел искажённое рябью лицо Мойры, но не сумел различить выражения пристальных тёмных очей, похожих на очи Сейви, – тревога? сожаление? чистое любопытство?

Иная Англия была,

Еще неведомая мне, —

И новый Лондон над рекой,

И новый Тауэр в вышине.

Книги, как понял бедняга, превозмогая Ниагарский водопад мучений, – всего лишь элементы практически бесконечной информативной матрицы, существующей в четырёх измерениях и стремящейся постичь идею концепции приблизительной тени

Истины – как вертикально, сквозь Время, так и горизонтально, посредством Знания.

Ещё в яслях, несмышлёным ребёнком, Харман рисовал на редкой веленевой бумаге ещё более редкими маркерами, носящими название «карандаши», множество точек и тратил целые часы, соединяя их линиями. Всякий раз оказывалось, что можно провести ещё одну черту, ещё одна пара осталась порознь… Он даже не успевал закончить, а пергамент нежно-сливочного цвета уже покрывался густым слоем графита. В более поздние годы мужчина задумывался: уж не пытался ли таким образом его детский ум осмыслить и выразить собственное восприятие факс-порталов, куда каждый малыш впервые ступал, едва научившись ходить – или хотя бы сидеть на руках у матери. Триста известных узлов составляли девять миллионов различных сочетаний.

Однако что значили те ранние забавы по сравнению с объединением «точек» знания и макромолекулярными клетками памяти, тысячекратно более запутанным, а главное – бесконечно болезненным!

Не та уж девушка со мной,

А вся прозрачная, в лучах.

Их было три – одна в другой.

О сладкий, непонятный страх!

Ее улыбкою тройной

Я был, как солнцем, освещен.

И мой блаженный поцелуй

Был троекратно возвращен.

Теперь уже Харман знал, что Уильям Блейк зарабатывал на жизнь, занимаясь ремеслом гравера, к тому же никому не известного и не слишком успешного. «Контекст – это всё». Блейк покинул сей мир знойным и душным воскресным вечером двенадцатого августа тысяча восемьсот двадцать седьмого года, и в день его кончины мало кто из широкой публики подозревал о том, что молчаливый, нередко вспыльчивый гравер был ещё и поэтом, уважаемым среди более прославленных современников, включая и Самюэля Кольриджа[55]. (Для факта контекст – как вода для дельфина. Дельфины – разновидность водных животных, вымерли в начале двадцать второго века н.э.) Уильям Блейк на полном серьёзе считал себя пророком вроде Иезекииля или Исайи, хотя не имел никаких данных, разве что презирал мистицизм да изредка баловался оккультизмом или чрезвычайно популярной в те дни теософией. [56]

Сами сведения, как понял обнажённый Харман, широко раскрытыми глазами смотрящий перед собой изнутри прозрачного кристалла, ещё можно было бы как-то пережить. Процесс расширения нервных связей, создание контекста – вот что терзало по-настоящему и приближало неминуемую гибель.

Я к сокровеннейшей из трёх

Простер объятья – к ней одной.

И вдруг распался мой чертог.

Ребенок плачет предо мной.

Лежит он на земле, а мать

В слезах склоняется над ним.

И, возвращаясь в мир опять,

Я плачу, горестью томим.

Способность мужчины воспринимать и боль, и сложнейшую информацию достигла предела. Пошевелив конечностями в густой золотой влаге, человек осознал, что стал неподвижнее беспомощного эмбриона: пальцы незаметно обернулись плавниками, мускулы обвисли, будто старые тряпки, а подлинной средой и плацентарной жидкостью вселенной сделалось невыносимое страдание.

«Я же вам не tabula rasa!» – хотел он крикнуть подонку Просперо и распоследней сучке по имени Мойра.

«Нет, я точно умру».

«Небо и Ад рождены в одно время», – подумал мужчина и тут же понял, что повторяет мысль Уильяма Блейка, рождённую как протест против кальвинистской веры Сведенборга в Предначертание:

Не отличаешь, будучи тупицей,

Людей от их одежды, Сатана!

«Прекратите! Остановите это! Пожалуйста, Господи…»

Пускай в ряду божественных имен

Есть и твое – ты лишь небес изгнанник,

Сын утра на ущербе ночи, – сон,

Что видит под холмом уснувший странник.[57]

Харман завопил, хотя в лёгких не было воздуха, чтобы зародиться крику; и в горле, чтобы выпустить крик наружу, – тоже; и резервуаре, чтобы передать этот самый крик, – опять же совсем не осталось. [58] Рискните проделать подобное три мириада раз в секунду, и вы получите совершеннейшую из пыток, которая даже не снилась фанатичным дизайнерам инквизиции с их изощрёнными крючьями, зажимами, щипцами и лезвиями.

Харман попытался крикнуть снова.

С начала «передачи» миновало пятнадцать секунд.

Оставалось ещё пятьдесят девять минут и сорок пять секунд.

<p>63</p>

Зовут меня Томас Хокенберри. Я имею степень доктора филологии. Моя специальность – чтение лекций и написание научных трудов об «Илиаде» Гомера.

Приблизительно тридцать лет я занимался преподаванием, причём вторую половину этого срока – в Блумингтонском университете, штат Индиана. А потом умер. Проснулся – вернее, был возрождён, – на горе Олимп – по крайней мере так уверяли существа, изображающие собой богов, но позже я выяснил, что нахожусь на гигантском марсианском вулкане. Эти самые существа, эти боги, а может, и кто повыше (я краем уха слышал о них – например, о некоем Просперо, как в шекспировской «Буре», однако знаю мало или почти ничего), воссоздали меня и дали роль схолиаста, наблюдателя за ходом Троянской войны. Десять лет подряд я докладывал одной из муз, записывал ежедневные отчёты на запоминающий кристалл, ибо даже бессмертные здесь поголовно безграмотны. Этот рассказ я диктую на маленький электронный магнитофон, который украл на судне моравеков, на «Королеве Мэб».

В прошлом году, каких-то девять месяцев назад, всё рухнуло к чертям собачьим, и даже история, описанная Гомером, вылетела из предначертанной колеи. Чего только не случилось с тех пор: последовала страшная смута, Ахилл и Гектор заключили союз (а это равноценно мирному договору между греками и троянцами) и двинулись войной на богов, посыпались новые беды, предательства, сомкнулась последняя Брано-Дыра, соединявшая древнюю Трою с нынешним Марсом, и моравеки спешно покинули Землю Илиона. Ахилл бесследно исчез – остался по другую сторону Браны, на далёкой-далёкой Красной планете будущего, кровопролитная осада возобновилась, Громовержец куда-то пропал, и в его отсутствие боги с богинями спустились повоевать на стороне своих любимчиков. Какое-то время казалось, что рати Агамемнона и Менелая вот-вот возьмут верх. Город был почти уже в руках Диомеда. Но тут Гектор нарушил свое скорбное уединение… Любопытно, как это напоминает поведение Ахиллеса из гомеровской «Илиады», праздно сидевшего долгое время в шатрах… Короче, сын Приама взял и прикончил на поединке Тидида, которого все считали неуязвимым.

На следующий день, как мне рассказали, Гектор одолел Аякса – Большого Аякса, Великого Аякса, предводителя саламитов. Поверженный, по словам Елены, молил о пощаде, но был без жалости заколот победителем. Менелай – это бывший супруг похищенной красавицы, зачинщик проклятой войны, – пал в тот же самый день со стрелой в голове.

Затем, как мне сотни раз доводилось видеть за десять лет усердных наблюдений, инициативу перехватила противная сторона. Взбешенные Гера с Афиной и прочие бессмертные покровители бросили аргивян в ответное наступление, Посейдон взялся с рёвом сокрушать городские здания, и Гектор со своими людьми вынужден был отступить обратно за стены Трои. Говорят, при этом он вынес на плечах своего тяжело раненного брата, отважного Деифоба.

Однако два дня назад, когда Илиону опять грозило падение, когда разъярённые ахейцы во главе с наиболее могущественными, свирепыми олимпийцами – Афиной, Герой, Посейдоном и всей их братией – теснили осаждённых, выступавших под защитой сребролукого Аполлона, вдруг неизвестно откуда вернулся Зевс.

По словам Елены, Громовержец поразил свою вероломную супругу молнией, сбросил Колебателя Земли в адскую бездну Тартара, а прочим бессмертным велел немедленно убираться назад, на Олимп. И будто бы некогда страшные боги – многие десятки богов, облачённых в сияющие золотые доспехи, – прямо на летучих колесницах послушно телепортировались на вулкан, как нашкодившие детишки в ожидании отцовской трёпки.

Тут уже греки получили коленом под зад. Тучегонитель, чья голова, по рассказам красавицы, вздымалась выше кучевых облаков, принялся убивать аргивян точно мух, загнал остаток обратно к чёрным судам, асами корабли спалил разящими перунами. Елена говорит, Повелитель бессмертных вызвал гигантскую волну, которая и потопила обугленные обломки. После этого Зевс пропал и более уже не являлся.

Две недели спустя, когда обе стороны сожгли на кострах тысячи павших героев и соблюли девятидневный погребальный ритуал, Гектор возглавил успешное контрнаступление, и греков отбросили ещё дальше. Из верной сотни тысяч с лишним аргивян уцелела примерно треть; правда, большинство страдает от ран и подавлено. Морской путь к отступлению отрезан – флот уничтожен, а дровосекам никак не добраться до лесистых склонов Иды, чтобы сладить новые корабли, но данайцы сделали всё, что могли: выкопали глубокие рвы, набросали земляные валы, соединили оборонительные линии траншеями, возвели песочные бермы[59], поставив дальноразящих лучников и меднощитных ко-пьеборцев на крепкой стене, оградившей этот полукруг смерти. Вот он, последний оплот ахейцев.

Нынче третье утро моего пребывания здесь. Я нахожусь в греческом лагере, внутри обрамлённой стенами и окопами арки чуть менее мили в поперечнике, где сгрудились тридцать тысяч злополучных аргивян, обратив спины к морю и догорающим остовам собственных кораблей.

У Гектора все преимущества. Людей у него в четыре раза больше, их боевой дух высок, они гораздо лучше питаются: у греков сводит животы при одном лишь запахе свиного и бараньего мяса, которое жарится на вертелах в троянском лагере. Поначалу Елена и царь Приам не сомневались: противнику не продержаться и одного дня. Они не учли того, что отчаяние делает человека храбрым, и ахейцы, которым нечего было терять, защищались, точно загнанные в угол крысы. Тем более на их стороне оказалась довольно короткая линия обороны и надёжные укрепления. Впрочем, это ненадолго. Еда на исходе, запасы воды своевременно не пополняются, поскольку троянцы запрудили реку в миле от побережья, и в антисанитарных условиях перенаселенного стана уже начинает расползаться брюшной тиф.

Что касается Агамемнона, он не принимает участия в битвах. Сын Атрея, царь Микен и главнокомандующий этих некогда великих вооружённых сил вот уже третий день скрывается в шатре. Елена докладывала, будто бы державный Атрид получил рану во время общего отступления, но, как я слышал от полководцев и охраны, у него всего лишь сломано левое предплечье, ничего серьёзного. Похоже, сильнее всего пострадал боевой настрой предводителя. Великий царь (и немезис Ахилла) не сумел отбить своего погибшего брата, когда тот получил стрелу в глаз, и в то время как Диомеда, Большого Аякса и прочих павших героев предали сожжению со всеми подобающими почестями, тело умерщвлённого Менелая влачилось за колесницей Гектора вокруг ликующих стен Илиона. Это унижение стало последней соломинкой, сломившей хребет надменного владыки. Вместо того чтобы в ярости выйти на бой, он погряз в пучине уныния, отринув надежду.