Страница:
Граф при выходе из машины накинул манто Мадлен на плечи. Она боялась наступить на брабантские кружева платья и шагала медленно и важно, пристально глядя себе под ноги, как курица. Тяжелая дверь парадного подъезда отъехала, лакеи в ливреях почтительно поклонились. В лица вновь прибывшим ударил яркий свет, запахи духов. Цветочные ароматы — сирень, жасмин, фиалка — смешивались с пряной прелестью арабского Востока. А цирковых слонов душат духами?.. Не болтай ерунды, Мадлен. Озирайся. Гляди. Запоминай. В кои-то веки тебе посчастливилось…
Под резкие удары смычков о струны скрипок и виолончелей — музыканты играли Виват гостям короля — знатные дамы и господа Эроп гордо и величественно, как подобало их высоким санам, поднимались по мраморной лестнице в огромный бальный зал. Белые колонны, вы выточены из сахарных голов. Вас можно лизать, если поднесут чашку чаю: сахару не потребуется. А что за картины над затылками?.. Там, в вышине?.. Ах, госпожа не знает. Это знаменитый Рапалли расписывал здесь, во дворце Цезарей, потолки. Фрески украшают ниши и апсиды, потайные закутки. Фрески цветными тучами и яркими птицами летят по потолку, как по небу. Что на них изображено? Летящие женщины и бедные бескрылые мужчины. За что же бедняг мужчин так?.. А не обрывайте крылья у женщин. Не отпиливайте их. Не рубите. Не отсекайте ножами и топорами. Целуйте своих Ангелов. Плачьте по ним, если они уходят на небо раньше вас. Когда вы уйдете — кто по вас заплачет?
— Мадлен, поправь бретельку. Заправь под корсаж. Незаметно.
— А буфет здесь есть, у твоего короля?.. Хочу воды. Пить. И пирожное.
— Опять воды!.. Ты родом из пустыни. Я попрошу короля приказать подать тебе к столу ведро воды. Ты замучила меня! Это вечер у короля… а не ужин у мадам Лу с попугаями и «Вдовой Клико»..
Она, проходя мимо лакея, тупо и безрадостно стоящего с расписным подносом в руках, схватила стакан с лимонадом и залпом осушила.
— Ух!.. легче стало.
— Ты как на сенокосе. Зачем я тебя сюда взял.
Его глаза, кидая вокруг искры, торжествовали.
Никто не мог сравниться на балу с красотой его дамы.
Он победно оглядывался, ведя Мадлен под руку.
— Помни: ты герцогиня де Гиз, из обедневших де Гизов, если к тебе начнут приставать, кто ты да что. Родом из Лотарингии… поэтому небольшой акцент… Если будешь себя хорошо вести, деточка, — он притворно засюсюкал, — будешь допущена к ручке короля.
— Ты мне покажешь короля, Куто?..
— А как же. Сразу же. Его еще нет в зале. Его, как цукат, приберегают напоследок, чтобы воткнуть в верхушку торта.
Какое сумасшествие. Она сбежала из Воспитательного Дома; из Веселого Дома. Из какого Дома ей бежать в следующий раз? Нынче она в Королевском Доме: гостья. Из-под богатого белопенного кружевного наряда — юбки бьют по паркету роскошным прибоем — видны, мелькают носки грубо, вслепую позолоченных дешевых туфель, пошлых туфлишек из лавки старой перечницы Дюпле, купленных за пять монет. За пять монет можно пообедать на открытой террасе, под зонтами любого кафе на Холме Мучеников. Смотри, Мадлен, сквозь анфиладу: далеко, в призрачном мареве, накрыты столы, и на них заморская снедь — изюм из Индии, красная и черная икра из Гипербореи, моченая брусника в вазочках, похожих на бочонки, из Мангазеи, бастурма из Хивы. Вся земля кормит Королевский Дом; не слишком ли жирно будет? Король, король, а за что тебя казнили тогда?.. Ох, не спрашивай, красавица. Солгу, если отвечу, что не знаю. Знаю. Как же. Знаю наизусть. И ты знаешь. Зачем тогда спрашиваешь?
Дамы оглядывались на Мадлен. Она была безумно, преступно хороша. Так хороша не могла быть смертная женщина.
Как дрожали голые лилейные цветки плеч, высовываясь из режущей тело резинки корсажа; как гнулась по-лебяжьи высокая сильная шея, и жилы прорисовывались на ней, и как вспыхивали густым лихорадочным румянцем щеки и лоб, загорелые за лето на отмелях Зеленоглазой, и, Господи, как тонко Ты вырезал из карельской березы этот профиль; этот чуткий, с раздувающимися ноздрями, нос; эти тяжелые, как раковины, веки; и вот оно, безумье синих глаз, их великолепное юродство, их световые фонтаны и водопады, снопы искр, что мечут радужки: это не сапфиры, не аквамарины, это глаза, принадлежащие смертной женщине… бессмертной, прошу прощенья, вы ослышались. Не сотвори себе кумира, граф!.. Отстаньте. За один взгляд этих глаз я душу отдам.
Так мужик купился когда-то на синий, втягивающий взгляд Евы.
Мадлен кусала губы. Она перед выездом накрасила их помадой от Паломы, потом рассердилась и перчаткой всю помаду стерла. Кровь и так расцвечивала гранатовым соком ее прелестный рот с золотым пушком над верхней чуть вздернутой губой.
— Куто…
Она опиралась на его руку. Они шли по залу рука об руку, как муж и жена, отражаясь в навощенном, скрипящем под бальными туфлями паркете.
—.. скажи, что мне делать?.. Кому кланяться?.. Мне все кланяются, а я ничего не понимаю… а ты молчишь, как в рот воды набрал… пить хочу…
Граф придержал ее. Они остановились напротив двух оживленно беседующих дам. Одна старуха, с лорнетом. Ежеминутно приседала в реверансе, приветствуя идущих мимо. Складчатая, черепаховая высохшая шея, совиные кожаные круги вокруг глаз, седые брови, седые патлы, неумело закрученные в растрепанные букли. Другая — молодая. Одного возраста с Мадлен. Так и брызгала на графа и его спутницу черным соком вишневых ягод: ресницы не прикрывали, не спасали от огня, бьющего наотмашь из-под век, из-под сведенных собольих бровей, из-подо лба с гладко зачесанными на прямой пробор смоляными волосами — то ли византийская икона, то ли египетская блудница.
— Госпожи графини д’Эсте, Аннунциата и Розамунда, — поклонился граф старой и юной даме. — Госпожа герцогиня… де Гиз. Как выше здоровье, милая Аннунциата? Рад видеть вас в добром здравии на столь достойном приеме, среди высокородных особ. Род д’Эсте горит в веках, как факел. Кто подхватит наш факел? — Он со значением покосился на юную Розамунду. — Подыскали жениха несравненной невесте?..
— А что же вы, граф, приехали на бал без невесты? — томно протянула черноволосая лиска, вытянув носик по ветру. — Мы были от нее в восторге. Неужели вы ей изменили?
Быстрый взгляд на Мадлен.
Ни одна жилка не дрогнула на румяном лице Мадлен.
Она продолжала улыбаться. Невеста. Вот как. Отлично. Это меняет дело. Его взгляд говорит тебе, кричит, орет: это ничего не меняет! Дудки. Это меняет все. Сейчас она повернется и убежит. Взмахивая белым, снеговым, метельным шлейфом. Вздымая поземку кружев. Ты хочешь увидеть короля, Мадлен?! Короли бывают в сказке. На самом деле это маленький клоун. Шут. В колпаке с бубенцами. Он печально кивает головой и шепчет: скольких я зарезал, скольких отправил на плаху. И вот сошел с ума. И стал своим же собственным шутом.
Пошути над этими бабами, Мадлен. Они кичатся своим древним родом. Кто они такие, эти д’Эсте? Почему сдобное тесто с изюмом ценится дороже, а простое, кислое, на опаре, на дрожжах, и в счет не берут?! А едят-то хлеб, а не торт. Знать! Что ты такое, знать! Ты прекрасная сказка или страшный обман?!
— Я даю голову на отсечение, — ослепительно улыбнулась Мадлен и открыла веер, заслонив обнаженную грудь, — что прелестной Розамунде самой хотелось бы стать невестой нашего друга графа. Но судьба распорядилась иначе. Он выбрал другую. Не менее очаровательную, не правда ли, граф, милый?.. Во всяком случае, я всецело одобряю выбор графа. Глаз у него наметанный. Он всегда попадает в «яблочко». В десять очков.
Она повернулась, показав графиням д’Эсте роскошную белую, длинную, перламутровую спину в глубоком треугольном вырезе платья и надменно, гордо пошла прочь по паркету, чуть покачиваясь на каблуках, вздергивая кудрявую золотую голову — осенний цветок, золотой шар, победно горящий под дождями и холодными ветрами.
За окнами стояла осень — дождливая осень Пари; зонты дрожали в руках прохожих, капоры надвигались на глаза, авто вслепую двигались по скользким ночным дорогам, разбивались, налезая в размытом свете фар друг на друга, втыкаясь в придорожные столбы. Ветер рвал последние листья. Тучи ураганно клубились над крышами, летели в зените, как черные крылья Сатаны. И холод, холод веял с великого Севера, где было жилище смертей, где спал в пещере Снежный Король, а Бальтазар и Мельхиор разжигали во льду костер.
— Граф, как зовут герцогиню?.. мы обидели ее?.. зачем она ушла…
— Мама! — возмущенно крикнула младшая д’Эсте. — Это она обидела нас! Уйдите, граф! Я не хочу вас видеть!
— Ее зовут Мадлен.
— Верно! Это имя под стать ей! Имя блудницы!
— Доченька, доченька…
— Посмотри, какая у нее бархотка на шее! В ушах-то брильянты, а на шее… черный бархатный бантик, как у слащавой кошечки! И в кудрях тоже бантик! И губки у нее бантиком! И туфлишки у нее… грошовые! Если уж приходите на бал, граф, с кокоткой, — Розамунда сверкнула черными вишнями, — потрудитесь одеть ее как следует! С ног до головы! Привет невесте!
Оркестр заиграл полонез. Приглашенные построились по обе стороны зала. Золотые звезды сияли на мундирах. Лики орденов глядели с муаровых голубых и алых лент. Эполеты на плечах офицеров походили на золотых ежей. На гусарских ментиках вилась змеями шнуровка; начищенные сапоги, надраенные штиблеты, туфельки из оленьей и крокодиловой кожи, из лайки и замши, расшитые поддельными и настоящими алмазами и перлами, переступали нетерпеливо, замирали, постукивали, подпрыгивали, тяжело ступали, вставали на цыпочки… застыли.
— Король!.. Король выходит в полонезе с королевой!..
Мадлен сощурилась. Паркет как паркет. Зал как зал. Король… как король. Человек gод ручку с человечицей. Вот он идет по залу, и играет музыка, сочиненная века назад. Что такое сегодня? Музыканты надрываются. Они играли вчера, играют сегодня, будут играть завтра одну и ту же музыку, сочиненную века назад. И им заплатят деньги. Тощую монетку, потертую, медную. А господа, заказавшие музыку, сядут за столы, накрытые в соседнем зале, и под нежные порхающие звуки будут уплетать форшмак, зернистую икру, тарталетки, холодец, салаты, мороженое, пить из хрустальных бокалов вино столетней выдержки, и король будет звенеть бокалом о бокал королевы, и все будут желать венценосной паре долгих лет жизни и любви. Многая лета. Многая лета. Какие дикие слова. Откуда они?..
Из мира иного… Мерзнет спина. Где мое манто, Куто? В гардеробе. Ты же не будешь танцевать вальс в мехах.
Могу и в мехах. Мне наплевать.
Ты посадила меня в лужу. Молодец.
Мне наплевать, Куто, что у тебя есть невеста. Хочешь правду? Я не люблю тебя. Откровенно говоря, я думала, что ты меня любишь и женишься на мне.
На шлюхах не женятся, Мадлен.
Это на любителя, Куто. Дело не в моем занятии или образе жизни. Дело в том, что я для тебя птица не твоего полета. Ты низко летаешь. Тебе за мной не угнаться.
Ну, лети, птица. А я на тебя погляжу. Как ты будешь порхать тут, по залу. Одна. Без меня. Помощь потребуется? Позовешь? Не подойду. Тебя вышвырнут отсюда в первые же пять минут. Если тебя выдала бархотка, почему бы тебя не выдать чему-то другому в тебе… на тебе.
Король, маленький плюгавый человечек, прошествовал с рослой мосластой королевой в полонезе по всему залу, затерялся в толпе людей, одетых на балу богаче всех — в расшитые парчовой нитью камзолы и сюртуки, в платья с фижмами и рюшами, с тяжело падающими складками и оборками — из призрачно-голубого атласа, из темно-синего и темно-алого панбархата. Королевская семья. Род. Клан. Каста.
Мадлен подняла голову. Ее лицо озарил всплеск света, что выбрызнула люстра, качнувшись на мощном сквозняке.
И так ее, сильную, красивую, в полном расцвете жизни, на застылом пруду королевского паркета в знаменитом дворце Цезарей в сердце Пари, ослепляющую всех и вся бешеными синими факелами в пол-лица, с высоко вздымающейся грудью, чуть прикрытой лоскутом фризских и брабантских кружев, с дешевой позолоченной туфелькой, торчащей из-под ажурной юбки, с блуждающей, то вспыхивающей, то гаснущей улыбкой горящих, будто на морозе, малиновых губ, увидел человек в эполетах и аксельбантах, в офицерском мундире, с такими же синими глазами, как у нее, с лицом застенчивым и скорбным: вот он заметил ее, вот вздрогнул, вот он уже идет к ней в толпе, прямо идет, дрожа под мундиром мышцами, скрывающими сердечную сумку, она качает безумную наследную кровь, работает систола, диастола, еще выброс вечной крови, еще, еще, еще. Вот он подходит к ней. Склоняет голову в поклоне. Сутулит спину. Сдвигает сапоги, прищелкивает каблуками со шпорами.
Вот их глаза скрещиваются: коса находит на камень, душа находит душу. Зачем человеку тело, если его жизнь заключена, как у Кощея, далеко и недосягаемо — не в иголке, не в яйце, не в утке, не в колдовском сундуке, а гораздо дальше, за Венерой и Сатурном, за звездой Солнцем, расстрелянным рано поутру в снежных лесах, в белых полях?.. Генерал отдал приказ. Солдаты подчинились. Один взбунтовался. Его велели повесить. И дуло все равно нашло великую святую жизнь — кто нарисовал мишень на теле Рус, и злобные стрелки попали в десятку, в «яблочко»? Солдаты шли и шли в мертвых снегах, затылок в затылок, за рядом ряд, черной змеей тянулись, они защищали землю Рус, они плакали, вставляя в пулемет огненные ленты, наводя дальнобойные пушки и зенитки на синее небо. Солдаты, стойте грудью, умрите за Рус. Умрем! Все как один! В борьбе! Генерал, вы отдали последний приказ. Все патроны раздали. Перешли границу. Все офицеры надели ордена. Перекрестились.
Та жизнь, какой мы будем жить отныне на чужбине, — не жизнь.
Это не жизнь; наши девочки завернутся в меха и обмотаются драными тряпками; нацепят на шею жемчуга и всунут намозоленные ноги в деревянные сабо; наши мальчики, наша гордость и цвет наш, будут чистить и мыть машины ваших богачей, брюха ваших лошадей, лохмы ваших породистых собак. Они, девочки и мальчики наши, втиснут грудь в бурлацкую лямку, только не по обмелевшей реке они баржу потащат — жизнь на чужбине за собой поволокут, крестясь, плача, матерясь, проклиная ее, благословляя. И я, Великий Князь, единственный наследник престола земли Рус, так же благословлял и проклинал ее, мою жизнь.
И вот моя нежизнь внезапно стала жизнью.
Моя жизнь подошла к чужой жизни; взяла ее за руку; поцеловала руку в поклоне, как предписано этикетом; заговорила с ней.
И все, чем я жил, Господи Сил, — и упование о возвращении утраченного, и жажда отмщения, и молитва о всепрощении врагам моим, и святость наследования трона, и реликвии помраченной, но не убитой памяти, украшенной драгоценностями великих воспоминаний, — все озарилось солнечным синим взглядом, просветившим насквозь, простившим, утешившим, сказавшим: «Да будет воля Твоя».
Он кружил меня в вальсе, и его лицо светилось. Я впервые видела, чтобы светилось лицо человека.
Любила ли я графа? Да. Мне по-звериному, до крика, до боли желалось стать его женой. А у него была невеста. Холод ледяного слова — «невеста» — проникал мне в легкие через ноздри. Я вдыхала: «Невеста» — и жизнь замораживалась у меня внутри. И надо было прийти рыбаку с чугунной пешней, чтоб разбить лед лесного озера.
Я любила графа до слез. Противная влага заливала мне лицо, когда я думала о том, что он достанется другой. Я любила его как торт: съел кусок и хочется еще, а не дают, велят идти прочь или бить поклоны перед иконой, или спать, или пить пустой чай, без сладкого. Это не была любовь, но это она и была. Любовь многолика. Она — многоглавое чудовище. Корзина мандаринов — не один мандаринчик за пазухой. Зимой, на морозе, как летят душистые брызги из мандариновой корки…
Он кружил меня, глядя в мои глаза, и так мы летели по залу, привязанные за нитку вальса. Все мелькало передо мной. Сливалось в серебряную, муаровую ленту. Что сбиваетесь, музыканты?.. Моя рука на плече у незнакомца, его губы рядом с моими губами. Он говорит мне. Я слышу слова. Не понимаю.
Стены летят; люстры кренятся; вот страшным креном поворачивается гигантская люстра над нами, как тяжелая далекая Галактика, и летит ввысь и вбок, и падает, разбрызгивая звездные лучи, золото, молоко. Подарите мне Млечный Путь и зимнюю лунную ночь в старой усадьбе. В лесу. На обрыве над зальделой широкой рекой. Пусть вобьется в черноту колкий Орион. Пусть алмазный радужный Сириус играет на черной перчатке неба. Березы стоят, как бальные красавицы, в кружевах до пят, приседают в реверансе перед Царицей-Луной. И мы идем по лесу. Снег хрустит под ногами морковкой. Щеки щиплет мороз. Мы живые. Это жизнь. Неужели мы когда-нибудь ляжем в промерзлую землю под эти ели и сосны?.. около этой церковки, где сияет в серебряном окладе Богородица, похожая на меня… и ветер будет осыпать на могилы белые шматки снега с еловых лап… и мы больше не попробуем на зуб, не разгрызем горчайшие березовые почки — любимую еду зимующих зайцев, проворных белок… Возьми мою холодную руку. Согрей. Скажи мне что-нибудь.
Я никогда не расстанусь с тобой, красавица моя.
А я?!.. А я…
Не думай ни о чем. Вальсируй. Ты танцуешь прекрасно. Ты легкая и тоненькая, как зимняя березка. Я обнимаю тебя за белую кору. Я касаюсь твоих губ и пью из них сладкий березовый сок. Нас ждет горе и радость, и горя будет больше, чем радости. А я хочу дать тебе радость. Знаешь ли ты, кто ты?..
Нет. Не знаю. Меня заставили забыть.
А я помнил всегда, кто я. Я, благородный и голубокровный, поднимал лицо кверху на дне адских жаровен, в дыму строящихся домен, на волчьем морозе голодных скелетных бараков, во тьме каторжных рудников, во вьюге заполярных этапов, в лязге и криках и крови горячих цехов, и спрашивал Господа: Господи, скажи мне, будь милостив, — кто я? И Он отвечал. И я крестился и благодарил Его: спасибо, говори мне это всегда, чтобы я помнил.
Березка моя. Березка. Я тебя посадил. Я полил тебя слезами.
А выросла ты без меня.
Она не помнила, как дотанцевала вальс с незнакомым офицером, как гудела бальная круговерть. Все мелькало и неслось быстрее ветра перед глазами, перед бледным лицом. Человек, с которым она танцевала, отходил от нее, говорил с другими, снова настигал ее, шел к ней, приближался, и она видела его, идущего через весь сияющий зал.
Прожженная постельная плясунья. Графская собачонка. Золотая корова мадам Лу. Ты смущаешься?! Брось. Не опускай голову. Гляди прямо в глаза тому, кто перед тобой. Сейчас тебя отсюда уведут. Закутают в манто — за него тебя купили и пригвоздили к пружинам кровати. И ты не увидишь больше этого человека. Никогда в жизни.
А он шел к ней, тянул руки, и она вся вспыхивала ответной улыбкой, вся превращалась в улыбку, как зима ночью вся превращается в яркую — в черноте — звезду, и он хватал ее руки и с силой прижимал к груди, и снова увлекал танцевать — и они танцевали посреди раздавшейся, расступившейся под их вихрем толпы, и лилейные шеи и лебединые плечи и павлиньи головки и страусиные хвосты сникали и увядали под напором метельного танца, сыпавшего в лица и глаза снегом, засыпающим жизнь прежнюю, горе, ужас, тьму, слезы, — и они оба, только они, отражались в медовом паркете, в длинных итальянских зеркалах, и дамы ахали, прижимали платочки к губам, и веерами закрывались лица, а глаза, любопытные, хитрые, изумленные, негодующие, блестели из-за вееров — кто позволил им так распоясаться?!.. а кто она?.. неизвестно, ее привел на бал граф Анжуйский… у графа губа не дура… какая дикая бархотка у нее на шее!.. все мужчины выпучивают глаза только на нее… сам король приложился к ее ручонке, как к священному образу… мало ли кто кому понравится, нельзя так сразу… при всех… не выпускать ее из объятий… а вы знаете, госпожа принцесса Веймарская, кто эта красотка?.. это… шепот, сбивчивый, невнятный шепот… ужас… вздергиванье плечами… отвернуться… пойти прочь… позор… да вы что… как он смел… кто бы мог подумать… обман… он выдал ее за…
Мадлен и блестящий синеглазый офицер кружились в танце до изнеможения.
Он выпускал ее и подхватывал снова.
Мир померк для них. Остался только танец — один огромный, длиной в жизнь, танец, где они менялись местами и ролями — то он вел ее, нежно и бережно, склоняясь над ней, как лебедь над лебедицей; то она вела его, берегла, хранила и опекала, незримо целуя, беззвучно шепча молитву: защищу тебя, спасу тебя, сохраню, великая любовь моя. И танец сам вел их; танец повелевал им, как надо повернуться друг к другу, как невозможно прожить друг без друга, как ясно, что все, что дано им протанцевать вместе — это и есть их единственное и последнее счастье; и как важно поймать ноту, ступить в такт, слить тела и души, вдохнуть вместе музыку. Музыка! Единственная музыка! Ты мое последнее прибежище и путь мой. Звучи. Не умирай. Когда-нибудь я станцую последний танец под музыку любви: и придут звери дикие, и прилетят птицы небесные, и сядут ошую и одесную, чтобы лицезреть нас, танцующих вдвоем в возвращенном Раю.
И весь королевский бал закрутился в одну сплошную воронку вокруг них, и их танец вверг разодетых счастливых людей в пургу судьбы, в колесо сшибающихся жизней, и люди танцевали под катящимся колесом, и люди расступались, чтобы дать дорогу единой судьбе — для тех двоих, что неслись по залу в стремительном, пылающем, как костер в зимнем лесу, вальсе.
Он был сама любовь, мама. Ты знаешь, он так прижал меня к себе… и заговорил на языке Рус, и я все вспомнила. Все. Сразу. И тебя. И зиму. И ягоды в туеске жарким летом. И телегу. И коня. И Царский возок. И ту войну. Все, все вспомнила. А потом опять забыла. Как только он отпустил меня. Выпустил птицу.
Я не хочу лететь без тебя!
«Ты никуда не полетишь без меня.»
Мама, мне больно. Я не хочу жизни без него. Зачем люди живут на земле?
Для любви, доченька. Для любви, которая есть Бог.
Мама, мы с ним будем вместе?!..
Доченька, какая зима в небесах… как холодно… какие ледяные звезды сыплются мне в ладони, застревают в простоволосой моей голове…
Манто протащить по паркету. Скорее! Ее тянут за локоть. Стаскивают по лестнице чуть ли не за волосы. Грубо вталкивают в машину.
Шуршанье шин по осеннему мокрому асфальту. Смешливый взгляд курящего шофера. Бешеные глаза графа.
— Рю де ла Тур, одиннадцать!
Не вцепляйся в меня пальцами. Оставишь синяки.
— Ты издевалась надо мной! Я дурак!
Ну, дурак так дурак. Ничего не попишешь.
Молчание. Тяжелое, грозное, чугунное. Молчание — чугунный лом, разбивающий лед замерзшей любви.
Пустой, безлюдный графский особняк за чугунной решеткой. Выломать чугунное копье и всадить ей в сердце. Да у нее же сердца нет, это всякому ясно.
— Курва! Зачем я связался с тобой!
Развяжись. Или обрежь веревку ножом. У тебя есть нож? Дать тебе?
Она вспомнила нож, тесак для резки хлеба, украденный с прогорклой кухни в Воспитательном Доме.
Он бросил ее на диван. Пружины зазвенели. Подошел и дал ей пощечину, зазвеневшую в пустой гостиной, как жесть звенит о жесть на морозе.
— Пустая кукла! Вертихвостка! Я думал, у тебя за красотой таится великая душа! Думал, что ты… в Веселом Доме… просто… судьба… несчастье… сложилось… а ты… потому, что ты без других не можешь! Ты не можешь только со мной! Тебе надо вертихвостничать еще и еще! Тебе надо при мне… при живом мне… твоем любовнике!.. при мне… графе Анжуйском!.. кочевряжиться… заводить шашни прямо у меня на глазах! Ты!.. золотой сундук, доверху набитый дрянью… старым тряпьем, для старьевщика… гнильем… очистками… чужими окурками… И я входил в эту скверну, чтобы любить ее… я пытался ее очистить собою!.. Облагородить!.. А ты просто собака! Подзаборная собака! С грязными оческами свалявшейся шерсти! С брюхом в измызганных сосцах! Слюна капает с твоих зубов! Ты машешь хвостом, чтобы тебе кинули подачку!.. Чтобы не сдохнуть с голоду… Ты!.. ты настоящая…
Грубое, жесткое ругательство хлестнуло ее по лицу, вырвавшись с силой из его перекошенных, дрожащих губ.
Бей, бей меня. Изо всех сил. Руби. Наотмашь. Плетью. Стулом. Ремнем. Кулаком. Мадам била даже китайской вазой. Ваза тогда выскользнула из ее черепашьих ручонок, разбилась. Она заплакала, села на корточки и стала собирать с полу осколки, забыв обо мне. Может, тебе тоже что-нибудь разбить, чтобы ты забыл обо мне?
— Граф Анжуйский, вы забываетесь.
— Это ты забываешься, дорогостоящая подстилка! Циновка, расшитая жемчугами! О тебя надо ноги вытирать!
Мадлен вскочила с дивана. Глаза ее загорелись, как у тигрицы. Золотые волосы змеями зашевелились вокруг снежно-бледного лица. Она была страшна. Граф попятился.
— Что?! Повтори!
— Ноги вытирать! — повторил он запальчиво.
Мадлен думала недолго. Река вышла из берегов. Потоп так потоп. Огонь так огонь. Драться так драться. Она схватила старую газету, свернула ее в трубку, зажгла бумагу валявшейся на столе зажигалкой графа и поднесла самодельный факел к коврам, увешивавшим стены роскошной гостиной.
Граф с ужасом следил за ней.
Как быстро она все это сделала. Мгновенно. Она дикая кошка. Она может прыгнуть с дерева и вцепиться клыками тебе в шею. Зачем он наорал на нее?! Как она хороша в этот миг гнева и злобы. Она за себя отомстит. Он знает Мадлен. Она не снесет оскорбления. Она слишком страдала в детстве; с теми, кто страдал ребенком, надо быть осторожным. Они могут убить в одночасье. И не охнут.
— Мадлен!.. Что ты делаешь! Постой!
Она не слушала. Не слышала. С размаху швырнула газетный факел в ковер.
Загорелись кисти, шерсть занялась быстро, ручьи пламени побежали по узорам, вверх, обнимая гардины, вбирая в пасть шторы, о, графские ковры, как вы отлично горите, как это красиво. Вот он и пожар. Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Пожар в доме графа Анжуйского — так назавтра напишут жалкие газетенки. В сгоревшем особняке нашли два трупа. Он и она. Любовники. Плачет мать. Плачет сестра. Плачет безутешная невеста. О, слезы невесты — святые слезы!.. Утрите их ей чудом сохранившимся графским платочком — с вышитым графским гербом…
Под резкие удары смычков о струны скрипок и виолончелей — музыканты играли Виват гостям короля — знатные дамы и господа Эроп гордо и величественно, как подобало их высоким санам, поднимались по мраморной лестнице в огромный бальный зал. Белые колонны, вы выточены из сахарных голов. Вас можно лизать, если поднесут чашку чаю: сахару не потребуется. А что за картины над затылками?.. Там, в вышине?.. Ах, госпожа не знает. Это знаменитый Рапалли расписывал здесь, во дворце Цезарей, потолки. Фрески украшают ниши и апсиды, потайные закутки. Фрески цветными тучами и яркими птицами летят по потолку, как по небу. Что на них изображено? Летящие женщины и бедные бескрылые мужчины. За что же бедняг мужчин так?.. А не обрывайте крылья у женщин. Не отпиливайте их. Не рубите. Не отсекайте ножами и топорами. Целуйте своих Ангелов. Плачьте по ним, если они уходят на небо раньше вас. Когда вы уйдете — кто по вас заплачет?
— Мадлен, поправь бретельку. Заправь под корсаж. Незаметно.
— А буфет здесь есть, у твоего короля?.. Хочу воды. Пить. И пирожное.
— Опять воды!.. Ты родом из пустыни. Я попрошу короля приказать подать тебе к столу ведро воды. Ты замучила меня! Это вечер у короля… а не ужин у мадам Лу с попугаями и «Вдовой Клико»..
Она, проходя мимо лакея, тупо и безрадостно стоящего с расписным подносом в руках, схватила стакан с лимонадом и залпом осушила.
— Ух!.. легче стало.
— Ты как на сенокосе. Зачем я тебя сюда взял.
Его глаза, кидая вокруг искры, торжествовали.
Никто не мог сравниться на балу с красотой его дамы.
Он победно оглядывался, ведя Мадлен под руку.
— Помни: ты герцогиня де Гиз, из обедневших де Гизов, если к тебе начнут приставать, кто ты да что. Родом из Лотарингии… поэтому небольшой акцент… Если будешь себя хорошо вести, деточка, — он притворно засюсюкал, — будешь допущена к ручке короля.
— Ты мне покажешь короля, Куто?..
— А как же. Сразу же. Его еще нет в зале. Его, как цукат, приберегают напоследок, чтобы воткнуть в верхушку торта.
Какое сумасшествие. Она сбежала из Воспитательного Дома; из Веселого Дома. Из какого Дома ей бежать в следующий раз? Нынче она в Королевском Доме: гостья. Из-под богатого белопенного кружевного наряда — юбки бьют по паркету роскошным прибоем — видны, мелькают носки грубо, вслепую позолоченных дешевых туфель, пошлых туфлишек из лавки старой перечницы Дюпле, купленных за пять монет. За пять монет можно пообедать на открытой террасе, под зонтами любого кафе на Холме Мучеников. Смотри, Мадлен, сквозь анфиладу: далеко, в призрачном мареве, накрыты столы, и на них заморская снедь — изюм из Индии, красная и черная икра из Гипербореи, моченая брусника в вазочках, похожих на бочонки, из Мангазеи, бастурма из Хивы. Вся земля кормит Королевский Дом; не слишком ли жирно будет? Король, король, а за что тебя казнили тогда?.. Ох, не спрашивай, красавица. Солгу, если отвечу, что не знаю. Знаю. Как же. Знаю наизусть. И ты знаешь. Зачем тогда спрашиваешь?
Дамы оглядывались на Мадлен. Она была безумно, преступно хороша. Так хороша не могла быть смертная женщина.
Как дрожали голые лилейные цветки плеч, высовываясь из режущей тело резинки корсажа; как гнулась по-лебяжьи высокая сильная шея, и жилы прорисовывались на ней, и как вспыхивали густым лихорадочным румянцем щеки и лоб, загорелые за лето на отмелях Зеленоглазой, и, Господи, как тонко Ты вырезал из карельской березы этот профиль; этот чуткий, с раздувающимися ноздрями, нос; эти тяжелые, как раковины, веки; и вот оно, безумье синих глаз, их великолепное юродство, их световые фонтаны и водопады, снопы искр, что мечут радужки: это не сапфиры, не аквамарины, это глаза, принадлежащие смертной женщине… бессмертной, прошу прощенья, вы ослышались. Не сотвори себе кумира, граф!.. Отстаньте. За один взгляд этих глаз я душу отдам.
Так мужик купился когда-то на синий, втягивающий взгляд Евы.
Мадлен кусала губы. Она перед выездом накрасила их помадой от Паломы, потом рассердилась и перчаткой всю помаду стерла. Кровь и так расцвечивала гранатовым соком ее прелестный рот с золотым пушком над верхней чуть вздернутой губой.
— Куто…
Она опиралась на его руку. Они шли по залу рука об руку, как муж и жена, отражаясь в навощенном, скрипящем под бальными туфлями паркете.
—.. скажи, что мне делать?.. Кому кланяться?.. Мне все кланяются, а я ничего не понимаю… а ты молчишь, как в рот воды набрал… пить хочу…
Граф придержал ее. Они остановились напротив двух оживленно беседующих дам. Одна старуха, с лорнетом. Ежеминутно приседала в реверансе, приветствуя идущих мимо. Складчатая, черепаховая высохшая шея, совиные кожаные круги вокруг глаз, седые брови, седые патлы, неумело закрученные в растрепанные букли. Другая — молодая. Одного возраста с Мадлен. Так и брызгала на графа и его спутницу черным соком вишневых ягод: ресницы не прикрывали, не спасали от огня, бьющего наотмашь из-под век, из-под сведенных собольих бровей, из-подо лба с гладко зачесанными на прямой пробор смоляными волосами — то ли византийская икона, то ли египетская блудница.
— Госпожи графини д’Эсте, Аннунциата и Розамунда, — поклонился граф старой и юной даме. — Госпожа герцогиня… де Гиз. Как выше здоровье, милая Аннунциата? Рад видеть вас в добром здравии на столь достойном приеме, среди высокородных особ. Род д’Эсте горит в веках, как факел. Кто подхватит наш факел? — Он со значением покосился на юную Розамунду. — Подыскали жениха несравненной невесте?..
— А что же вы, граф, приехали на бал без невесты? — томно протянула черноволосая лиска, вытянув носик по ветру. — Мы были от нее в восторге. Неужели вы ей изменили?
Быстрый взгляд на Мадлен.
Ни одна жилка не дрогнула на румяном лице Мадлен.
Она продолжала улыбаться. Невеста. Вот как. Отлично. Это меняет дело. Его взгляд говорит тебе, кричит, орет: это ничего не меняет! Дудки. Это меняет все. Сейчас она повернется и убежит. Взмахивая белым, снеговым, метельным шлейфом. Вздымая поземку кружев. Ты хочешь увидеть короля, Мадлен?! Короли бывают в сказке. На самом деле это маленький клоун. Шут. В колпаке с бубенцами. Он печально кивает головой и шепчет: скольких я зарезал, скольких отправил на плаху. И вот сошел с ума. И стал своим же собственным шутом.
Пошути над этими бабами, Мадлен. Они кичатся своим древним родом. Кто они такие, эти д’Эсте? Почему сдобное тесто с изюмом ценится дороже, а простое, кислое, на опаре, на дрожжах, и в счет не берут?! А едят-то хлеб, а не торт. Знать! Что ты такое, знать! Ты прекрасная сказка или страшный обман?!
— Я даю голову на отсечение, — ослепительно улыбнулась Мадлен и открыла веер, заслонив обнаженную грудь, — что прелестной Розамунде самой хотелось бы стать невестой нашего друга графа. Но судьба распорядилась иначе. Он выбрал другую. Не менее очаровательную, не правда ли, граф, милый?.. Во всяком случае, я всецело одобряю выбор графа. Глаз у него наметанный. Он всегда попадает в «яблочко». В десять очков.
Она повернулась, показав графиням д’Эсте роскошную белую, длинную, перламутровую спину в глубоком треугольном вырезе платья и надменно, гордо пошла прочь по паркету, чуть покачиваясь на каблуках, вздергивая кудрявую золотую голову — осенний цветок, золотой шар, победно горящий под дождями и холодными ветрами.
За окнами стояла осень — дождливая осень Пари; зонты дрожали в руках прохожих, капоры надвигались на глаза, авто вслепую двигались по скользким ночным дорогам, разбивались, налезая в размытом свете фар друг на друга, втыкаясь в придорожные столбы. Ветер рвал последние листья. Тучи ураганно клубились над крышами, летели в зените, как черные крылья Сатаны. И холод, холод веял с великого Севера, где было жилище смертей, где спал в пещере Снежный Король, а Бальтазар и Мельхиор разжигали во льду костер.
— Граф, как зовут герцогиню?.. мы обидели ее?.. зачем она ушла…
— Мама! — возмущенно крикнула младшая д’Эсте. — Это она обидела нас! Уйдите, граф! Я не хочу вас видеть!
— Ее зовут Мадлен.
— Верно! Это имя под стать ей! Имя блудницы!
— Доченька, доченька…
— Посмотри, какая у нее бархотка на шее! В ушах-то брильянты, а на шее… черный бархатный бантик, как у слащавой кошечки! И в кудрях тоже бантик! И губки у нее бантиком! И туфлишки у нее… грошовые! Если уж приходите на бал, граф, с кокоткой, — Розамунда сверкнула черными вишнями, — потрудитесь одеть ее как следует! С ног до головы! Привет невесте!
Оркестр заиграл полонез. Приглашенные построились по обе стороны зала. Золотые звезды сияли на мундирах. Лики орденов глядели с муаровых голубых и алых лент. Эполеты на плечах офицеров походили на золотых ежей. На гусарских ментиках вилась змеями шнуровка; начищенные сапоги, надраенные штиблеты, туфельки из оленьей и крокодиловой кожи, из лайки и замши, расшитые поддельными и настоящими алмазами и перлами, переступали нетерпеливо, замирали, постукивали, подпрыгивали, тяжело ступали, вставали на цыпочки… застыли.
— Король!.. Король выходит в полонезе с королевой!..
Мадлен сощурилась. Паркет как паркет. Зал как зал. Король… как король. Человек gод ручку с человечицей. Вот он идет по залу, и играет музыка, сочиненная века назад. Что такое сегодня? Музыканты надрываются. Они играли вчера, играют сегодня, будут играть завтра одну и ту же музыку, сочиненную века назад. И им заплатят деньги. Тощую монетку, потертую, медную. А господа, заказавшие музыку, сядут за столы, накрытые в соседнем зале, и под нежные порхающие звуки будут уплетать форшмак, зернистую икру, тарталетки, холодец, салаты, мороженое, пить из хрустальных бокалов вино столетней выдержки, и король будет звенеть бокалом о бокал королевы, и все будут желать венценосной паре долгих лет жизни и любви. Многая лета. Многая лета. Какие дикие слова. Откуда они?..
Из мира иного… Мерзнет спина. Где мое манто, Куто? В гардеробе. Ты же не будешь танцевать вальс в мехах.
Могу и в мехах. Мне наплевать.
Ты посадила меня в лужу. Молодец.
Мне наплевать, Куто, что у тебя есть невеста. Хочешь правду? Я не люблю тебя. Откровенно говоря, я думала, что ты меня любишь и женишься на мне.
На шлюхах не женятся, Мадлен.
Это на любителя, Куто. Дело не в моем занятии или образе жизни. Дело в том, что я для тебя птица не твоего полета. Ты низко летаешь. Тебе за мной не угнаться.
Ну, лети, птица. А я на тебя погляжу. Как ты будешь порхать тут, по залу. Одна. Без меня. Помощь потребуется? Позовешь? Не подойду. Тебя вышвырнут отсюда в первые же пять минут. Если тебя выдала бархотка, почему бы тебя не выдать чему-то другому в тебе… на тебе.
Король, маленький плюгавый человечек, прошествовал с рослой мосластой королевой в полонезе по всему залу, затерялся в толпе людей, одетых на балу богаче всех — в расшитые парчовой нитью камзолы и сюртуки, в платья с фижмами и рюшами, с тяжело падающими складками и оборками — из призрачно-голубого атласа, из темно-синего и темно-алого панбархата. Королевская семья. Род. Клан. Каста.
Мадлен подняла голову. Ее лицо озарил всплеск света, что выбрызнула люстра, качнувшись на мощном сквозняке.
И так ее, сильную, красивую, в полном расцвете жизни, на застылом пруду королевского паркета в знаменитом дворце Цезарей в сердце Пари, ослепляющую всех и вся бешеными синими факелами в пол-лица, с высоко вздымающейся грудью, чуть прикрытой лоскутом фризских и брабантских кружев, с дешевой позолоченной туфелькой, торчащей из-под ажурной юбки, с блуждающей, то вспыхивающей, то гаснущей улыбкой горящих, будто на морозе, малиновых губ, увидел человек в эполетах и аксельбантах, в офицерском мундире, с такими же синими глазами, как у нее, с лицом застенчивым и скорбным: вот он заметил ее, вот вздрогнул, вот он уже идет к ней в толпе, прямо идет, дрожа под мундиром мышцами, скрывающими сердечную сумку, она качает безумную наследную кровь, работает систола, диастола, еще выброс вечной крови, еще, еще, еще. Вот он подходит к ней. Склоняет голову в поклоне. Сутулит спину. Сдвигает сапоги, прищелкивает каблуками со шпорами.
Вот их глаза скрещиваются: коса находит на камень, душа находит душу. Зачем человеку тело, если его жизнь заключена, как у Кощея, далеко и недосягаемо — не в иголке, не в яйце, не в утке, не в колдовском сундуке, а гораздо дальше, за Венерой и Сатурном, за звездой Солнцем, расстрелянным рано поутру в снежных лесах, в белых полях?.. Генерал отдал приказ. Солдаты подчинились. Один взбунтовался. Его велели повесить. И дуло все равно нашло великую святую жизнь — кто нарисовал мишень на теле Рус, и злобные стрелки попали в десятку, в «яблочко»? Солдаты шли и шли в мертвых снегах, затылок в затылок, за рядом ряд, черной змеей тянулись, они защищали землю Рус, они плакали, вставляя в пулемет огненные ленты, наводя дальнобойные пушки и зенитки на синее небо. Солдаты, стойте грудью, умрите за Рус. Умрем! Все как один! В борьбе! Генерал, вы отдали последний приказ. Все патроны раздали. Перешли границу. Все офицеры надели ордена. Перекрестились.
Та жизнь, какой мы будем жить отныне на чужбине, — не жизнь.
Это не жизнь; наши девочки завернутся в меха и обмотаются драными тряпками; нацепят на шею жемчуга и всунут намозоленные ноги в деревянные сабо; наши мальчики, наша гордость и цвет наш, будут чистить и мыть машины ваших богачей, брюха ваших лошадей, лохмы ваших породистых собак. Они, девочки и мальчики наши, втиснут грудь в бурлацкую лямку, только не по обмелевшей реке они баржу потащат — жизнь на чужбине за собой поволокут, крестясь, плача, матерясь, проклиная ее, благословляя. И я, Великий Князь, единственный наследник престола земли Рус, так же благословлял и проклинал ее, мою жизнь.
И вот моя нежизнь внезапно стала жизнью.
Моя жизнь подошла к чужой жизни; взяла ее за руку; поцеловала руку в поклоне, как предписано этикетом; заговорила с ней.
И все, чем я жил, Господи Сил, — и упование о возвращении утраченного, и жажда отмщения, и молитва о всепрощении врагам моим, и святость наследования трона, и реликвии помраченной, но не убитой памяти, украшенной драгоценностями великих воспоминаний, — все озарилось солнечным синим взглядом, просветившим насквозь, простившим, утешившим, сказавшим: «Да будет воля Твоя».
Он кружил меня в вальсе, и его лицо светилось. Я впервые видела, чтобы светилось лицо человека.
Любила ли я графа? Да. Мне по-звериному, до крика, до боли желалось стать его женой. А у него была невеста. Холод ледяного слова — «невеста» — проникал мне в легкие через ноздри. Я вдыхала: «Невеста» — и жизнь замораживалась у меня внутри. И надо было прийти рыбаку с чугунной пешней, чтоб разбить лед лесного озера.
Я любила графа до слез. Противная влага заливала мне лицо, когда я думала о том, что он достанется другой. Я любила его как торт: съел кусок и хочется еще, а не дают, велят идти прочь или бить поклоны перед иконой, или спать, или пить пустой чай, без сладкого. Это не была любовь, но это она и была. Любовь многолика. Она — многоглавое чудовище. Корзина мандаринов — не один мандаринчик за пазухой. Зимой, на морозе, как летят душистые брызги из мандариновой корки…
Он кружил меня, глядя в мои глаза, и так мы летели по залу, привязанные за нитку вальса. Все мелькало передо мной. Сливалось в серебряную, муаровую ленту. Что сбиваетесь, музыканты?.. Моя рука на плече у незнакомца, его губы рядом с моими губами. Он говорит мне. Я слышу слова. Не понимаю.
Стены летят; люстры кренятся; вот страшным креном поворачивается гигантская люстра над нами, как тяжелая далекая Галактика, и летит ввысь и вбок, и падает, разбрызгивая звездные лучи, золото, молоко. Подарите мне Млечный Путь и зимнюю лунную ночь в старой усадьбе. В лесу. На обрыве над зальделой широкой рекой. Пусть вобьется в черноту колкий Орион. Пусть алмазный радужный Сириус играет на черной перчатке неба. Березы стоят, как бальные красавицы, в кружевах до пят, приседают в реверансе перед Царицей-Луной. И мы идем по лесу. Снег хрустит под ногами морковкой. Щеки щиплет мороз. Мы живые. Это жизнь. Неужели мы когда-нибудь ляжем в промерзлую землю под эти ели и сосны?.. около этой церковки, где сияет в серебряном окладе Богородица, похожая на меня… и ветер будет осыпать на могилы белые шматки снега с еловых лап… и мы больше не попробуем на зуб, не разгрызем горчайшие березовые почки — любимую еду зимующих зайцев, проворных белок… Возьми мою холодную руку. Согрей. Скажи мне что-нибудь.
Я никогда не расстанусь с тобой, красавица моя.
А я?!.. А я…
Не думай ни о чем. Вальсируй. Ты танцуешь прекрасно. Ты легкая и тоненькая, как зимняя березка. Я обнимаю тебя за белую кору. Я касаюсь твоих губ и пью из них сладкий березовый сок. Нас ждет горе и радость, и горя будет больше, чем радости. А я хочу дать тебе радость. Знаешь ли ты, кто ты?..
Нет. Не знаю. Меня заставили забыть.
А я помнил всегда, кто я. Я, благородный и голубокровный, поднимал лицо кверху на дне адских жаровен, в дыму строящихся домен, на волчьем морозе голодных скелетных бараков, во тьме каторжных рудников, во вьюге заполярных этапов, в лязге и криках и крови горячих цехов, и спрашивал Господа: Господи, скажи мне, будь милостив, — кто я? И Он отвечал. И я крестился и благодарил Его: спасибо, говори мне это всегда, чтобы я помнил.
Березка моя. Березка. Я тебя посадил. Я полил тебя слезами.
А выросла ты без меня.
Она не помнила, как дотанцевала вальс с незнакомым офицером, как гудела бальная круговерть. Все мелькало и неслось быстрее ветра перед глазами, перед бледным лицом. Человек, с которым она танцевала, отходил от нее, говорил с другими, снова настигал ее, шел к ней, приближался, и она видела его, идущего через весь сияющий зал.
Прожженная постельная плясунья. Графская собачонка. Золотая корова мадам Лу. Ты смущаешься?! Брось. Не опускай голову. Гляди прямо в глаза тому, кто перед тобой. Сейчас тебя отсюда уведут. Закутают в манто — за него тебя купили и пригвоздили к пружинам кровати. И ты не увидишь больше этого человека. Никогда в жизни.
А он шел к ней, тянул руки, и она вся вспыхивала ответной улыбкой, вся превращалась в улыбку, как зима ночью вся превращается в яркую — в черноте — звезду, и он хватал ее руки и с силой прижимал к груди, и снова увлекал танцевать — и они танцевали посреди раздавшейся, расступившейся под их вихрем толпы, и лилейные шеи и лебединые плечи и павлиньи головки и страусиные хвосты сникали и увядали под напором метельного танца, сыпавшего в лица и глаза снегом, засыпающим жизнь прежнюю, горе, ужас, тьму, слезы, — и они оба, только они, отражались в медовом паркете, в длинных итальянских зеркалах, и дамы ахали, прижимали платочки к губам, и веерами закрывались лица, а глаза, любопытные, хитрые, изумленные, негодующие, блестели из-за вееров — кто позволил им так распоясаться?!.. а кто она?.. неизвестно, ее привел на бал граф Анжуйский… у графа губа не дура… какая дикая бархотка у нее на шее!.. все мужчины выпучивают глаза только на нее… сам король приложился к ее ручонке, как к священному образу… мало ли кто кому понравится, нельзя так сразу… при всех… не выпускать ее из объятий… а вы знаете, госпожа принцесса Веймарская, кто эта красотка?.. это… шепот, сбивчивый, невнятный шепот… ужас… вздергиванье плечами… отвернуться… пойти прочь… позор… да вы что… как он смел… кто бы мог подумать… обман… он выдал ее за…
Мадлен и блестящий синеглазый офицер кружились в танце до изнеможения.
Он выпускал ее и подхватывал снова.
Мир померк для них. Остался только танец — один огромный, длиной в жизнь, танец, где они менялись местами и ролями — то он вел ее, нежно и бережно, склоняясь над ней, как лебедь над лебедицей; то она вела его, берегла, хранила и опекала, незримо целуя, беззвучно шепча молитву: защищу тебя, спасу тебя, сохраню, великая любовь моя. И танец сам вел их; танец повелевал им, как надо повернуться друг к другу, как невозможно прожить друг без друга, как ясно, что все, что дано им протанцевать вместе — это и есть их единственное и последнее счастье; и как важно поймать ноту, ступить в такт, слить тела и души, вдохнуть вместе музыку. Музыка! Единственная музыка! Ты мое последнее прибежище и путь мой. Звучи. Не умирай. Когда-нибудь я станцую последний танец под музыку любви: и придут звери дикие, и прилетят птицы небесные, и сядут ошую и одесную, чтобы лицезреть нас, танцующих вдвоем в возвращенном Раю.
И весь королевский бал закрутился в одну сплошную воронку вокруг них, и их танец вверг разодетых счастливых людей в пургу судьбы, в колесо сшибающихся жизней, и люди танцевали под катящимся колесом, и люди расступались, чтобы дать дорогу единой судьбе — для тех двоих, что неслись по залу в стремительном, пылающем, как костер в зимнем лесу, вальсе.
Он был сама любовь, мама. Ты знаешь, он так прижал меня к себе… и заговорил на языке Рус, и я все вспомнила. Все. Сразу. И тебя. И зиму. И ягоды в туеске жарким летом. И телегу. И коня. И Царский возок. И ту войну. Все, все вспомнила. А потом опять забыла. Как только он отпустил меня. Выпустил птицу.
Я не хочу лететь без тебя!
«Ты никуда не полетишь без меня.»
Мама, мне больно. Я не хочу жизни без него. Зачем люди живут на земле?
Для любви, доченька. Для любви, которая есть Бог.
Мама, мы с ним будем вместе?!..
Доченька, какая зима в небесах… как холодно… какие ледяные звезды сыплются мне в ладони, застревают в простоволосой моей голове…
Манто протащить по паркету. Скорее! Ее тянут за локоть. Стаскивают по лестнице чуть ли не за волосы. Грубо вталкивают в машину.
Шуршанье шин по осеннему мокрому асфальту. Смешливый взгляд курящего шофера. Бешеные глаза графа.
— Рю де ла Тур, одиннадцать!
Не вцепляйся в меня пальцами. Оставишь синяки.
— Ты издевалась надо мной! Я дурак!
Ну, дурак так дурак. Ничего не попишешь.
Молчание. Тяжелое, грозное, чугунное. Молчание — чугунный лом, разбивающий лед замерзшей любви.
Пустой, безлюдный графский особняк за чугунной решеткой. Выломать чугунное копье и всадить ей в сердце. Да у нее же сердца нет, это всякому ясно.
— Курва! Зачем я связался с тобой!
Развяжись. Или обрежь веревку ножом. У тебя есть нож? Дать тебе?
Она вспомнила нож, тесак для резки хлеба, украденный с прогорклой кухни в Воспитательном Доме.
Он бросил ее на диван. Пружины зазвенели. Подошел и дал ей пощечину, зазвеневшую в пустой гостиной, как жесть звенит о жесть на морозе.
— Пустая кукла! Вертихвостка! Я думал, у тебя за красотой таится великая душа! Думал, что ты… в Веселом Доме… просто… судьба… несчастье… сложилось… а ты… потому, что ты без других не можешь! Ты не можешь только со мной! Тебе надо вертихвостничать еще и еще! Тебе надо при мне… при живом мне… твоем любовнике!.. при мне… графе Анжуйском!.. кочевряжиться… заводить шашни прямо у меня на глазах! Ты!.. золотой сундук, доверху набитый дрянью… старым тряпьем, для старьевщика… гнильем… очистками… чужими окурками… И я входил в эту скверну, чтобы любить ее… я пытался ее очистить собою!.. Облагородить!.. А ты просто собака! Подзаборная собака! С грязными оческами свалявшейся шерсти! С брюхом в измызганных сосцах! Слюна капает с твоих зубов! Ты машешь хвостом, чтобы тебе кинули подачку!.. Чтобы не сдохнуть с голоду… Ты!.. ты настоящая…
Грубое, жесткое ругательство хлестнуло ее по лицу, вырвавшись с силой из его перекошенных, дрожащих губ.
Бей, бей меня. Изо всех сил. Руби. Наотмашь. Плетью. Стулом. Ремнем. Кулаком. Мадам била даже китайской вазой. Ваза тогда выскользнула из ее черепашьих ручонок, разбилась. Она заплакала, села на корточки и стала собирать с полу осколки, забыв обо мне. Может, тебе тоже что-нибудь разбить, чтобы ты забыл обо мне?
— Граф Анжуйский, вы забываетесь.
— Это ты забываешься, дорогостоящая подстилка! Циновка, расшитая жемчугами! О тебя надо ноги вытирать!
Мадлен вскочила с дивана. Глаза ее загорелись, как у тигрицы. Золотые волосы змеями зашевелились вокруг снежно-бледного лица. Она была страшна. Граф попятился.
— Что?! Повтори!
— Ноги вытирать! — повторил он запальчиво.
Мадлен думала недолго. Река вышла из берегов. Потоп так потоп. Огонь так огонь. Драться так драться. Она схватила старую газету, свернула ее в трубку, зажгла бумагу валявшейся на столе зажигалкой графа и поднесла самодельный факел к коврам, увешивавшим стены роскошной гостиной.
Граф с ужасом следил за ней.
Как быстро она все это сделала. Мгновенно. Она дикая кошка. Она может прыгнуть с дерева и вцепиться клыками тебе в шею. Зачем он наорал на нее?! Как она хороша в этот миг гнева и злобы. Она за себя отомстит. Он знает Мадлен. Она не снесет оскорбления. Она слишком страдала в детстве; с теми, кто страдал ребенком, надо быть осторожным. Они могут убить в одночасье. И не охнут.
— Мадлен!.. Что ты делаешь! Постой!
Она не слушала. Не слышала. С размаху швырнула газетный факел в ковер.
Загорелись кисти, шерсть занялась быстро, ручьи пламени побежали по узорам, вверх, обнимая гардины, вбирая в пасть шторы, о, графские ковры, как вы отлично горите, как это красиво. Вот он и пожар. Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Пожар в доме графа Анжуйского — так назавтра напишут жалкие газетенки. В сгоревшем особняке нашли два трупа. Он и она. Любовники. Плачет мать. Плачет сестра. Плачет безутешная невеста. О, слезы невесты — святые слезы!.. Утрите их ей чудом сохранившимся графским платочком — с вышитым графским гербом…