Страница:
Ворвался Куто с клочками рваных простыней, его лицо было залито слезами.
— Скорее, колдун, скорей! А вдруг она умрет!
— Вдруг ничего не бывает, мальчик. — со вздохом сказал старик. — Все предопределено. Все давно известно… там.
Он поднял руку вверх. Куто проследил за рукой.
Над головой мага тускло горела запотевшая лампа ванной.
………..я помню, я стояла у дворцового окна. Напротив меня сияло зеркало, и я поправляла на груди складки… прозрачные газовые рюши… шелковые ленточки, что привезли мне в подарок с Персидской Ярмарки в славном городе Варшаве, столице ляхов, про кою бают, что, мол, она красивее знаменитого эропского града Пари, — а вот бы в тот Пари мне скатать когда-нибудь!.. не пожалела бы лошадей!.. на перекладных согласна бы ехать, трястися… — ох, расчудесные ленточки… цвета зари, цвета лягушачьей кожи… к моему лику красотою приникают… из волос цветными ручьями струятся… и вот, я стояла так… вот здесь… у окна… и тут раздался выстрел… я слышала гром… при ясном закате, при чистом небе… Господи, что это… и ужасное жжение, будто сто пчел единовременно впились в меня, в мой живот… о, живот, средоточье женской жизни, моя плоть, мое чрево… боль… Адская боль…
.. я схватилась рукою за простреленный живот и стала падать… помню, падала я долго, очень долго… все не могла достигнуть до паркета… зажимала ладонью рану… а из раны, меж пальцев, текло винно-красное, густое, липкое, темное, как сок, как сироп, как… вино… вино любви… вы все пили из моего живота вино любви… пили и не могли напиться… вы… людишки… мужики… фавориты… и вот он течет, сок страсти… сок моей жизни… моя Царская кровь… она же красная, дурни, остолопы… красная… как вишня… как малина… как рябина и брусника… а вы-то думали, охламоны… оборвань придворная… лизоблюды… нахалы… наглецы… обманщики, притворщики, клявшиеся мне в вечной привязанности, а через месяц, натешившиеся, бросавшие меня, как монету в фонтан, и я вынуждена была делать вид, что это я, я сама вас бросаю, ибо женщина — гордый зверь… женщина должна всегда держать кукиш в кармане… и улыбаться… улыбаться… даже если она, Царица… умирает…
— Царица, матушка!.. Дай подушечку поправлю…
— Тише, Парашка, умолкни, не тряси воздух… Царица… умирает… воды ей в рюмочке поднеси лучше… к губам… омочи слегка… дохтур не велел пить давать… рана-то в животе… а то враз умрет…
— Да уж без тебя знаю…
— Кто ж ее так?..
— Ловят преступника… ловят… Да ушел, гад, по крышам сараев… ходами подземными… подворотнями… снегом убег… Следы на снегу нонче хорошо видать, ясный месяц, ночь звездная… вельможи ринулись с собаками, с борзыми… Кланька, а собаки ежели загрызут, — так больно станет?..
— Тыква у тебя заместо башки, Парашка… Умирает Царица, а она…
Слышу. Слышу их бессвязный разговор. Девки мои. Сколь часто я на них орала. Била их по щекам. Не так ленту завязали!.. не так кружево подоткнули… Биф-стекс аглицкий чересчур прожарили, а надобно с кровью… Вот тебе кровь, чревоугодница. Пробили твое чрево. Пуля — не хуже любимого мужика. Вошла — не вырвешь ничем.
— Господи Сил… Вседержитель… облегчи страдания великие… Господи Исусе Христе, отверзни врата Небесныя, прими с покаянием душу рабы Твоея… Господи, услышь мя, из тьмы взывахом к Тебе… скорбяща душа да взыскует Небеснаго града Твоего… отпусти рабе Твоея вси прегрешения ея вольныя и невольныя… по закону Твоему… с миром…
Боже, как больно. Сколько любовной боли вынес ты, стыдный, бесстыдный живот. Как вонзали в тебя копья и ножи. Пропарывали тебя живыми штыками. И ты только наливался силой. Ты был неутомим и неугомонен. Ненасытен ты был и жаден до жизни; до наслаждения; до счастья, исходившего в восторженном крике, в пьяном от радости вопле нутра. В тебе билось все — и сердце, и душа. Душа?! Враки. Душа твоя, Царица, пышнотелая красотка, жила и дышала отдельно. Она мерцала звездой. Она таилась. Она была недосягаема. Для всех?.. О нет. Нет. Для одного — лишь для одного — она была открыта. Распахнута настежь. Боже, отыми боль. Все что угодно, только не боль. Возьми тогда скорее душу. Господи, душу, душу прими. Возлюбленного моего нет теперь, в смертный мой час, рядом со мною.
— Что… что ты соизволила пожелать, Царица?..
— Мадам, повторите еще… Mille diable, mon Dieu….. dites-moi encore..
Глотка. Она не слушается меня. Голос мой неподвластен мне уже.
Боль, засевшая копьем в прободенном пулею нутре, заглушает рвущийся наружу крик, и не вымолвить мне уже вовек тех слов, что неудержно хлещут наружу последними, на краю обрыва, мыслями.
Ширю глаза. Пучу их, наподобье жабы. Глазами кричу.
Не понимают.
На губах проклевывается жалкий шепот. Кланька с одной стороны кровати, маркиз Рекамье — с другой вместе склоняются ко мне, прикладывают уши к моему бессильно кривящемуся рту. Еле шевелится рот. Рот, целовавший… кусавший… дышащий нежно, любовно… о Господи, неужели никогда больше…
— Его… сюда… пошлите за ним…
— Да кого его-то, матушка?!
Кланька чуть не плачет. Я чувствую, как трясется кровать; она рыдает и сотрясает ложе; ее локти упираются в матрац, в край перины. Рекамье, ты же не глухой. Услышь. Ты же знаешь это имя. Если его нет в Столице, пошлите на лошадях; велите закладывать. Мой любимый. Я желаю видеть моего любимого. Перед кончиной. Это мое последнее желание. Рекамье!.. ты же всегда любил меня… исполни мою просьбу… его… его скорее…
— Гри… Гри… сюда… хочу… видеть… обнять…
— Григория… Григория какого-то кличет, батюшка, — Кланька подняла зареванное лицо от перины. — Слыхали?.. Григория требует…
— Посылайте за князем Григорием в крепость, — холодно бросил Рекамье через плечо постовым, стоявшим, как аршин проглотив, у двери. Их палаши четко отражались в навощенном паркете. — Живо! Она умрет! А увидев его, может вернуться к жизни.
— Ох, батюшка, что брешете-то… каково вернуться… ведь все брюхо наскрозь пробито… И пулю не вытащил заморский лекарь-то… побоялся рассечь глубоко… рана страшна… лишь зашил, помолясь… оттуда, где она сейчас, не возвращаются…
— Живо за князем! — Крик налил багрецом щекастое лицо Рекамье. — Без прекословья! Двадцать батогов на конюшне!
Девок как ветром сдуло. Я чуяла топот ног, шелест сарафанов.
О, больно. Я не вынесу боли, Господи… дай мне умереть… дай… но прежде любовь мою дай мне увидать… и тогда я прощусь со всем, что любила я в этом мире…
Руки мои лежат поверх развышитого одеяла. Одеяло китайское, заморское; прошлого года землепроходцы с восточных границ привезли; с великой реки Амур, разрезающей надвое землю нашу и землю чужбинную. Чужбина. Китай; загадочное Царство. Богдыхан там, бают, на троне сидит. С ним бы надо задружиться; могущественный, бескрайний Китай, прельстительный Восток… много богатств там, ох, много, и нефритовые кольца гроздьями на лесках нанизаны — на рынках торговцы с ними стоят, покупателей зазывают… и духовитый чай, напиток, коий насадила в Эроп королева Елизавета… она первая открыла изумление пред восточными сладостями и горячими зельями… и рыжие, багряные сердолики с реки Янцзы… и атласные покрывала… и тонкотканные ковры… и шелк, шелк, струящийся, как масло, китайский шелк… Боже, неужели я никогда не буду видеть, осязать, обонять те прелести… а надо бы дружбу нам, надо бы… ведь мы — Восточная страна… крыло наше размахнуто на Восток таково длинно и далеко… в бесконечности восхода теряются наши границы… а где границы жизни, Царица?.. где?..
И руки мои лежат прямо на пышной, с тысячью лепестков, вышитой гладью, тугими шелковыми стежками, бело-розовой хризантеме… ах, китайская мастерица, ну, ты и постаралась… я бы такую при дворе держала… жалованье ей платила… а она бы мне вышивала… все вышивала… всю бы жизнь мою, битую, гнутую, Царскую, боярскую, любовную, загробную, вышила бы на покрывале атласном… О, черный атлас… как ночь. Как вечная ночь, куда я погружаюсь, куда ухожу…
— Рекамье!.. что его так долго… нет…
— Потерпи, Царица… лучше причастись-ка, вот соборовать тебя идут…
Слышу, слышу раздутыми ноздрями запах ладана. Песнопения. Это в опочивальню ввалились певчие со дьяком, батюшка. Митрополит?.. Гермоген?.. К губам моим подносят ложку с вином, кровью Христовой… я не могу уцепить губами… причастие проливается мне на шею, на грудь, на ночной атлас покрывала, на белую хризантему.
Батюшка гундосит псалом. Певчие печально, тоненько воют. О Господи, скорей бы все кончилось. Зачем меня мучают. Что я еще увижу на этой земле.
И увидела!
Под веками, подернутыми красной огненной пеленой боли, замелькали разводы, точки и стрелы, круги и кресты… замельтешили… сложились в фигуры… вот они, будущие, неведомые люди… те, кто придет после меня… и я их не узнаю… а вот перед кончиной сподобилась… ну, гляди же, Царица, гляди… это твои наследники… твои правнуки… потомки твои… о, какая прелестная девочка, да в платьице белом, а мордочка разбойная… того и гляди подножку тебе подставит… ей кричат: «Стася, Стася!.. Обедать!.. В гостиной уже стол накрыт!..» — а вот ее отец, Царь, склоняется над младенцем в люльке… нежно на руки его берет, запеленутого… а вот они уже трясутся в темном возке, без факелов, без фонарей, без лошадей… — какой силой тянут вдаль, по двум железным перекладинам, тот жуткий возок?!.. — и у них еды нет на маленьких трясущихся столиках, а только угрюмый, насупленный лакей… а может, тюремщик… приносит им в стаканах, в серебряных подстаканниках, чай… напиток из Китая… лакомство королев… и я тоже таково чай-то любила… обожала пить… и они пьют, пустой, без торта, без рулета, без мусса… без сладкого пирога с вишнями… холодный, ржаво закрашенный чай… и ложки, ложечки звенят о стекло стаканов, дрожат — инда тряско в дороге…
Картины сменяются с невероятной быстротой. Не мою жизнь показывают мне. Чужую. Будущую. Незнаемую. А только чую, что они — люди те — мои; из моего чрева выроженные, моей крови причащенные. Нашей фамилии они. И жадно, предсмертно гляжу.
И вижу, Господи, вижу — с закрытыми глазами — сохрани, оборони нас, Всеблагой — комнатенку, каморку несусветную, подвальную, полутемную, лишь фонарь в пыли и дыму горит под потолком… страшный лампион, круглый, на яйцо похожий… внутри, в стекле, раскаленная красная спираль… язык Дьявола… и запах, запах Дьявола чую я!.. серой, порохом тянет… и мои внученьки мечутся в том порохе-дыму, девочки, голубицы, а в них стреляют из новомодных мушкетов… из странных, вычурных ружей… колют их в грудь штыками… пригвождают к полу… а Царь, в ужасе глядя на побоище, пытается, упав, грудью, животом, как мать-клушка, как наседка, как старая воробьиха, мальчика, сына от смерти закрыть… да вот она, смерть: не убережешься… И женщина… женщина в белом, с кружевами, платье… белый цвет — траур Царей… сидит в кресле, недвижными глазами глядит на заклание… ее дети… ее дети!.. они ж не коровы… не быки на бойне… они — дети… они — святы… и Цесаревича настигает штык… и с хрустом входит под ребро… Господи, и Тебя так распяли… и Тебе совал солдат под ребро острую пику… и вот, Ты назначил повторить сей Крестный путь несчастным потомкам моим… что ж, значит, где-то прегрешила я… либо предки мои… где-то шли, бежали по времени — и оступились… воззвали к Дьяволу… а Дьявол — он ведь рядом… да не рядом: он — в нас… он — в тех, кто убил Царскую Семью, последнюю в святой, Снежной Земле… куда, не таясь, приходили с дарами волхвы…
Ах, бегут картины… лоб воспаляется… болит все существо… пить, пить!.. суют к губам ложку, а воды в ней нет, лишь сырым серебром омочат, освежат запекшиеся губы мои… что вижу?!.. что еще вижу, маячит, брезжит?!.. мираж… марево, морок… девочка… девушка… женщина молодая, красоты неописуемой, вроде меня, юной… волосы золотые… глаза синие, как небо в Солнечный зимний день… скачет на лошади… пригнувшись к гриве… а вокруг нее гудят, катясь на четырех колесах, ужасные железные возки… а она на коне скачет, боится опоздать… поспешает куда-то… куда, красавица?!.. ко мне?!.. меня уж не спасешь… я знаю, ты тоже моя… моих кровей… ТЫ СКАЧЕШЬ С ЧУЖБИНЫ ДОМОЙ… ударь пятками коня в бока… торопись… закроют границы… захлопнут ставни… замкнут на замок Время… твое Время… Время, бедное Время мое…
— Царица!.. очнись… Григорья вызвали из бастиона…
— Матушка, Твое Величество, возлюбленная моя… что же с тобой содеяли… к ответу кого призвать… его не поймали?!.. кто он?!.. своими руками задушу!..
Не изловишь, Гришка, судьбу. Не ухватишь за хвост небесную звезду хвостатую, что бежит по ночи, как белая лиса по темному лесу. Не береди свою рану. Возьми меня за руки. Утони головою, лицом в моих ладонях. Царица умирает, и ты смиренно прими уход ее; исцелуй руки ее; воспомни, как вы с нею любилися, как веселились и играли — в садах, на прогулках, на охоте, на военном смотре, в лодках, летящих по реке, изукрашенных цветными флажками, на лошадях скача по просторам родных полей, в бальных залах, слепящих сотней свечей и обнаженными женскими прелестями, и на ложе, на вашем единственном ложе, ибо сколько бы любовников ни было у женщины, сколь бы возлюбленных ни сжимал в объятьях мужчина, все равно есть избранник; любимый; навечный. Ты помнишь запах перины, куда я заставляла девок втыкать промеж пуха пучки сена, чтоб духмяннее пахло, чтоб вспомянули мы летние луга и поля, земляничные поляны, где досыта, ненасытные, обнимались с тобою?!.. Вся красота мира — в тебе. Положи голову на одеяло… сюда… ох, больно, раны не касайся, живот разверстый не тронь… живот, многажды целованный тобою… к коему тело свое горячее прижимал… да так и засыпал — головою на моем животе… как ребенок… как сынок мой…
— Царица… Царица… не умирай…
Поют. Сумрачно, гневно. Звуки сходятся над моею головой, как купол собора. Митрополит сыплет часто, скороговоркою, священные, зернами, золотые слова. Они светятся во тьме. Тьма обнимает меня. Уже недолго осталось. Боль исчезла. Осталась лишь тьма. Она надвигается на меня. Обступает. Наваливается, и я не в силах ее спихнуть с себя. Тьма, насильница. Ты подчинишь меня. Ты возьмешь меня. Ты завладеешь мной скоро. Сейчас.
И из последних сил я беру в руки голову возлюбленного моего, поднимаю чугунные веки, и гляжу, гляжу в любимые глаза, гляжу, видя дно, видя бездонность, видя то, что не смогла увидеть при жизни, обнимая и целуя его.
— Прощай!.. прощай…
И, прежде чем тьма накрыла меня и забила мне дышащее, хрипящее горло черною, беспощадною плотью своею, мы успели слить губы: он — пылающие, я — холодеющие — в поцелуе, над которым, закрыв глаза рукою, в небесах заплакал всевидящий Бог.
Мадлен привезли на поезде в Пари Гхош и граф. Она лежала без движения, не открывая глаз. Сознание не возвращалось к ней.
Ее приволокли с вокзала на носилках в особняк на рю Делавар. Барон, обеспокоенный и раздосадованный, приставил к ней сиделку и врача. Граф неотлучно был с ней. Он не спал ночи, не смыкал глаз. Он знал ее характер. Чего доброго, она проснется и отошьет его. Процедит: «Иди, откуда пришел. Ты мне надоел. Я люблю другого». Да, она любит другого, он знает об этом. А он любит ее. И, гляди ж ты, ведь именно он сейчас, в болезни и опасности, рядом с ней, а не тот, другой. Значит ли это, что он победил? Это не значит ничего.
Когда она проснется, она не будет помнить случившегося.
Какое счастье.
Одно из великих счастий на земле — забывать. Забвение. Опьяняющий напиток. Облегчающий тяжесть несносимой жизни.
Забудь, Куто, Мадлен! Как тебе хорошо заживется тогда!
Легко сказать. Он пробовал.
Он пробовал растоптать ее. Унизить. Убить, в конце концов. И где все его жалкие попытки? Пошли прахом. А она — вот она. Живая. Спящая в забытьи. Румянец на щеках. Он кормит ее с ложечки, поит яблочным, виноградным соком. Она ест и пьет, не открывая глаз, в беспамятстве. Потом он кладет ее голову на подушку, и она лежит неподвижно. Спит. Дышит редко, глубоко. Каталепсия?.. Летаргия?.. Особый род гипноза?..
Маг сделал правильно. Все верно.
Знанье убило бы ее.
Поешь еще пюре с ложечки, моя Мадлен. Поешь персикового мусса. Это мягкая пища, нежная; ее не надо жевать, можно сразу глотать. Рана твоя зарастает. Доктор меняет повязки, смазывает мазями. Маг обильно поливает воспаленный шов тибетским бальзамом. Сиделка — выше всех похвал: никогда не опаздывает, молчит, обтирает лоб, подмышки, живот, подкладывает под Мадлен фарфоровое судно, выносит, моет, заправляет кровать, переворачивает красивое сонное тело, чтобы не было пролежней, ставит градусник, делает уколы, кипятит шприцы и иголки в дистиллированной воде в наглухо закрытом котле. Идеальная барышня. Граф иногда сует ей золотую монету. Обшаривает глазами. Ладная фигурка. Серое мышиное платье ее не портит. Пока Мадлен спит, можно бы… О, мужчина, ты неисправим. Ты готов всегда, везде… Чем же я виноват, что всегда и везде я вижу, замечаю красоту? И так как я — мужчина, то я, моя природа и отвечают на удар красоты ответным ударом: и сердца, и плоти.
Ну куда?! Куда ты денешь плоть свою, безумный человек?!
Ты слеплен по образу и подобию Божию; а не блеф ли это?
Разве такой всесильный Бог… разве того же, что и я, грешный, он хочет и желает?!..
Иди, сиделка, уже поздно. Я сам покормлю Мадлен; сам поставлю ей градусник. Сам переверну ее с боку на бок. И сам судно под нее подоткну. Мне все дорого в ней. И то человеческое, грязное, чего люди стыдятся, что скрывают и прячут, любо мне. Я буду ее ноги мыть и воду эту пить. А ты, девушка, иди. Хоть ты и хороша. И ты, как истая птичка Пари, уже глядишь на меня во все глаза, взмахивая ресницами, взглядом зовя. Не зови. Уходи. Вас завтра ждать когда, мадмуазель?.. А впрочем, пока она спит, дай я тебя поцелую. Невинно. В щечку. В носик. О, о. Какие губки. Ты клюнула меня сама. Ну так давай я тебе отомщу. Отомстил?.. Задыхаешься?.. А теперь беги. И не приставай ко мне. Ты хорошо пахнешь. Это духи «Шок де Шанель». Я знаю. Ими так любит душиться Мадлен. Я тебя из-за ее духов и поцеловал. А ты-то думала.
Мадлен провалялась в постели три недели.
На такой срок погрузил ее в небытие Шри Гхош.
Когда она проснулась, февраль был уже на исходе.
До чего холодная зима в этом году в Пари. Обычно к концу февраля уже почки лопаются вовсю; листья лезут на свет зелеными наконечниками стрел; продавцы жареных каштанов прекращают греть руки над жаровнями, зато на площади выбегают премиленькие продавщицы ландышей и фиалок и пронзительно, весело, как птицы, кричат: «Купите фиалки!.. Фиалки, господин, для вашей прелестной попутчицы!.. Для вашей любимой девушки, вы же спешите на свидание!..»
Да, об эту пору все в Пари спешат на свидания — чуют весну!.. — и весь Пари, так же как и вся Эроп, глухо гудит в предчувствии Большого Карнавала. Режутся из бумаги и бархата маски. Сколачиваются из деревяшек ходули. Наскоро шьются прекрасные и страшные карнавальные костюмы: кто хочет предстать на Карнавале волшебником, кто — королем, а кто — Демоном, лешим, Дьяволом. Дьявола выпускают на Карнавал, разрешают ему там побыть. С ним обращаются, как со старой собакой: чуть что — пошел вон, в будку!.. под крыльцо… ишь, мельтешит под ногами… Карнавальный Дьявол иногда заходит в булочную напротив памятника Золотой Жанне. Кто такая Золотая Жанна?.. А, это такая древняя героиня Эроп, которую однажды чуть не сожгли на костре. Да сожгли же, говорю я вам!.. А за что?.. За то, что она слышала голоса. Какие голоса?.. Ангельские. Божественные. И они говорили ей: ступай, Жанна, на Карнавал, пляши и веселись вместе со всеми, и поборется за Пари, за короля кто-нибудь другой. Что, мало солдат в Эроп, что ли?!.. Она не послушалась голосов. Она с копьем в руке, в латах, выехала на коне сражаться за свободу Пари. А ее обвинили в предательстве. Осудили. Привязали к столбу. И сожгли. Костер горел не в Пари — в Руане. В Пари видали лишь его отсветы. А после памятник ей, Жанне, из золота отлили. Так она и сидит на золотом коне — в латах, с копьем наперевес, как мужик. Лишь золотые, как у Мадлен, волосы струятся из-под откинутого на спину шлема, ослепительно сияя на Солнце.
И к подножью памятника, к ногам Жанниного коня маленькая девочка в соломенной шляпке с ленточками, завязанными у подбородка, кладет букетик фиалок.
Мадлен выходила на балкон. Пари расстилался перед ней. О, холодно. Ветер с Севера. С Востока. Продувает насквозь. Несет волглые, надутые, как паруса, дырявые тучи, чреватые снегом. Снег. Опять снег. Время Великого Карнавала, и снег. Она стискивает плечи руками, греет ладони дыханьем. Какую маску сошьешь ты себе к Карнавалу, девочка трущоб, прислужка Лурда, завернутая в норки наемница Черкасоффа? Барон приходит каждый день. Приносит гостинцы, подарки. Улыбается со значением. Ждет, когда она окрепнет и снова выбежит на охоту. Ей ничего не говорят. Ей все придется узнать самой, когда…
И граф молчит, как рыба. Она пытается его расспросить — ни гу-гу. Как в рот воды набрал. Только гладит ее по остриженным во время болезни золотым кудрям и целует, целует.
И, когда он ее целует, она произносит про себя: Князь. Князь.
Разыскивал ли он ее?
Скорей всего нет.
Где он сейчас? На рю Делакруа?
— Когда я начну ходить, Куто? Когда мне можно будет гулять одной? Отчего у меня рана? Не скажешь?.. Не хочешь сказать?..
— Это несчастный случай, Мадлен. Ты наткнулась на острый железный штырь… там… в Перигоре. На Празднике Вина. Ты перепила. Ты немного хватила лишку. Ты…
— Не надо говорить больше, Куто. Мне все равно. Когда мне позволят перемещаться свободно?
— Когда доктор разрешит, Мадлен. Уйди с балкона. Ты промерзнешь. Я надеюсь, что ты поправишься к Карнавалу. Сделай себе маску льва. А я буду жрецом льва. Буду тебе молиться.
— Будь лучше охотником и охоться на меня. Это будет более соответствовать истине.
Она ежилась, куталась в пуховый платок и уходила с балкона в тепло.
Инфанта с портрета глядела на нее скорбно и укоризненно. Она укоряла ее… в чем? В слабости? В силе? В надежде?..
Она склоняла голову на подушку, на маленькую шелковую думочку, расшитую бисером, и задремывала.
— Что-то меня все время клонит в сон, Куто. Выключи свет.
Граф послушно выполнял ее просьбу. Он неотлучно находился с ней; со стороны можно было подумать — вот милые, преданные друг другу супруги. Он не заговаривал о невесте. Она молчала о Князе. Маска льва — что ж, это отличная мысль. Царица, львица. Царственная Львица. Великолепно. Она покажет им всем, почем фунт лиха. Она продемонстрирует им, кто настоящий властелин их прогнившего, скользкого, как их любимые устрицы в лимонном соку, коньячного мира. Осетровый, севрюжный Рай! Она снова пройдет босиком ли, в туфлях ли по их уставленным фамильным серебром и немыслимыми яствами столам. Она раздавит своими царственными лапами, когтями их дьявольское роскошество, их обжорливую мразь. Лев. Львица. Да. Так она и сделает.
И в маске льва она покинет их. Она убежит к Князю.
Прямо с Карнавала.
Они будут гнаться за ней. Хватать ее за подол, за рукава. За накидку. За Царскую мантию. Она вывернется. Побежит по пустынным улицам Пари. Ветер сорвет ее одежду — она будет бежать голая. Наплевать. Скорей, скорей. Туда, на улицу Делакруа. И там будет ждать ее он. Единственный. И она крикнет ему: бежим! К черту чужбину! Она выпила нас! Съела! Лучше погибнуть в Рус, чем медленно гнить в воняющей кровью роскоши Эроп! И я хочу, скажет она ему, я хочу въехать в Рус на коне. Это моя мечта. Мечта у меня такая. А он подхватит меня, голую, на руки и скажет: успокойся, Магдалинушка, уже скоро. И мы пойдем, и побежим, и поедем, и побредем, и будем тонуть в болотах, и голодать, и просить милостыню, и тянуть руку за подаянием, но дойдем все-таки. Дойдем. До границы. До родины. И упадем на колени. И поцелуем землю.
И девочка, вся в веснушках, подведет нам коней. Прекрасных коней. Одного вороного — для Князя. Другого для меня — серого в яблоках. Или игреневого?.. Или чалого?.. Ах, все равно. Кони. Мы сядем на коней, мы поскачем по родным полям. И никакой солдат, стерегущий до ломоты в глазах ненавистную границу, не посмеет выстрелить в скачущих нас.
И поля лягут шелковым снегом под копыта коней; и ноздри наши, раздувшись, поймают запах березовых почек, их так любят грызть зайцы, и сосновых игл; о, Рус, прими блудных детей своих. Обними нас. Обними нас снегом, метелью. Поцелуй нас в губы мятной, бешеной вьюгой. Мы твои. Твои.
— Что ты там бормочешь, Мадлен?.. Спишь?.. Спи…
Граф укрывал ее пледом, подтыкал шерстяные кисти под ноги. Неужели это он распинал ее на столе в тайном кабачке, на битых стеклах… привязывал к столбу в «Сен-Лоран», пытаясь сжечь… а ловко он тогда договорился с этим чудовищем-негром, хозяином клуба… тот все приготовил ему, и столб, и хворост, и железную пластину… неужели…
— Скорее, колдун, скорей! А вдруг она умрет!
— Вдруг ничего не бывает, мальчик. — со вздохом сказал старик. — Все предопределено. Все давно известно… там.
Он поднял руку вверх. Куто проследил за рукой.
Над головой мага тускло горела запотевшая лампа ванной.
………..я помню, я стояла у дворцового окна. Напротив меня сияло зеркало, и я поправляла на груди складки… прозрачные газовые рюши… шелковые ленточки, что привезли мне в подарок с Персидской Ярмарки в славном городе Варшаве, столице ляхов, про кою бают, что, мол, она красивее знаменитого эропского града Пари, — а вот бы в тот Пари мне скатать когда-нибудь!.. не пожалела бы лошадей!.. на перекладных согласна бы ехать, трястися… — ох, расчудесные ленточки… цвета зари, цвета лягушачьей кожи… к моему лику красотою приникают… из волос цветными ручьями струятся… и вот, я стояла так… вот здесь… у окна… и тут раздался выстрел… я слышала гром… при ясном закате, при чистом небе… Господи, что это… и ужасное жжение, будто сто пчел единовременно впились в меня, в мой живот… о, живот, средоточье женской жизни, моя плоть, мое чрево… боль… Адская боль…
.. я схватилась рукою за простреленный живот и стала падать… помню, падала я долго, очень долго… все не могла достигнуть до паркета… зажимала ладонью рану… а из раны, меж пальцев, текло винно-красное, густое, липкое, темное, как сок, как сироп, как… вино… вино любви… вы все пили из моего живота вино любви… пили и не могли напиться… вы… людишки… мужики… фавориты… и вот он течет, сок страсти… сок моей жизни… моя Царская кровь… она же красная, дурни, остолопы… красная… как вишня… как малина… как рябина и брусника… а вы-то думали, охламоны… оборвань придворная… лизоблюды… нахалы… наглецы… обманщики, притворщики, клявшиеся мне в вечной привязанности, а через месяц, натешившиеся, бросавшие меня, как монету в фонтан, и я вынуждена была делать вид, что это я, я сама вас бросаю, ибо женщина — гордый зверь… женщина должна всегда держать кукиш в кармане… и улыбаться… улыбаться… даже если она, Царица… умирает…
— Царица, матушка!.. Дай подушечку поправлю…
— Тише, Парашка, умолкни, не тряси воздух… Царица… умирает… воды ей в рюмочке поднеси лучше… к губам… омочи слегка… дохтур не велел пить давать… рана-то в животе… а то враз умрет…
— Да уж без тебя знаю…
— Кто ж ее так?..
— Ловят преступника… ловят… Да ушел, гад, по крышам сараев… ходами подземными… подворотнями… снегом убег… Следы на снегу нонче хорошо видать, ясный месяц, ночь звездная… вельможи ринулись с собаками, с борзыми… Кланька, а собаки ежели загрызут, — так больно станет?..
— Тыква у тебя заместо башки, Парашка… Умирает Царица, а она…
Слышу. Слышу их бессвязный разговор. Девки мои. Сколь часто я на них орала. Била их по щекам. Не так ленту завязали!.. не так кружево подоткнули… Биф-стекс аглицкий чересчур прожарили, а надобно с кровью… Вот тебе кровь, чревоугодница. Пробили твое чрево. Пуля — не хуже любимого мужика. Вошла — не вырвешь ничем.
— Господи Сил… Вседержитель… облегчи страдания великие… Господи Исусе Христе, отверзни врата Небесныя, прими с покаянием душу рабы Твоея… Господи, услышь мя, из тьмы взывахом к Тебе… скорбяща душа да взыскует Небеснаго града Твоего… отпусти рабе Твоея вси прегрешения ея вольныя и невольныя… по закону Твоему… с миром…
Боже, как больно. Сколько любовной боли вынес ты, стыдный, бесстыдный живот. Как вонзали в тебя копья и ножи. Пропарывали тебя живыми штыками. И ты только наливался силой. Ты был неутомим и неугомонен. Ненасытен ты был и жаден до жизни; до наслаждения; до счастья, исходившего в восторженном крике, в пьяном от радости вопле нутра. В тебе билось все — и сердце, и душа. Душа?! Враки. Душа твоя, Царица, пышнотелая красотка, жила и дышала отдельно. Она мерцала звездой. Она таилась. Она была недосягаема. Для всех?.. О нет. Нет. Для одного — лишь для одного — она была открыта. Распахнута настежь. Боже, отыми боль. Все что угодно, только не боль. Возьми тогда скорее душу. Господи, душу, душу прими. Возлюбленного моего нет теперь, в смертный мой час, рядом со мною.
— Что… что ты соизволила пожелать, Царица?..
— Мадам, повторите еще… Mille diable, mon Dieu….. dites-moi encore..
Глотка. Она не слушается меня. Голос мой неподвластен мне уже.
Боль, засевшая копьем в прободенном пулею нутре, заглушает рвущийся наружу крик, и не вымолвить мне уже вовек тех слов, что неудержно хлещут наружу последними, на краю обрыва, мыслями.
Ширю глаза. Пучу их, наподобье жабы. Глазами кричу.
Не понимают.
На губах проклевывается жалкий шепот. Кланька с одной стороны кровати, маркиз Рекамье — с другой вместе склоняются ко мне, прикладывают уши к моему бессильно кривящемуся рту. Еле шевелится рот. Рот, целовавший… кусавший… дышащий нежно, любовно… о Господи, неужели никогда больше…
— Его… сюда… пошлите за ним…
— Да кого его-то, матушка?!
Кланька чуть не плачет. Я чувствую, как трясется кровать; она рыдает и сотрясает ложе; ее локти упираются в матрац, в край перины. Рекамье, ты же не глухой. Услышь. Ты же знаешь это имя. Если его нет в Столице, пошлите на лошадях; велите закладывать. Мой любимый. Я желаю видеть моего любимого. Перед кончиной. Это мое последнее желание. Рекамье!.. ты же всегда любил меня… исполни мою просьбу… его… его скорее…
— Гри… Гри… сюда… хочу… видеть… обнять…
— Григория… Григория какого-то кличет, батюшка, — Кланька подняла зареванное лицо от перины. — Слыхали?.. Григория требует…
— Посылайте за князем Григорием в крепость, — холодно бросил Рекамье через плечо постовым, стоявшим, как аршин проглотив, у двери. Их палаши четко отражались в навощенном паркете. — Живо! Она умрет! А увидев его, может вернуться к жизни.
— Ох, батюшка, что брешете-то… каково вернуться… ведь все брюхо наскрозь пробито… И пулю не вытащил заморский лекарь-то… побоялся рассечь глубоко… рана страшна… лишь зашил, помолясь… оттуда, где она сейчас, не возвращаются…
— Живо за князем! — Крик налил багрецом щекастое лицо Рекамье. — Без прекословья! Двадцать батогов на конюшне!
Девок как ветром сдуло. Я чуяла топот ног, шелест сарафанов.
О, больно. Я не вынесу боли, Господи… дай мне умереть… дай… но прежде любовь мою дай мне увидать… и тогда я прощусь со всем, что любила я в этом мире…
Руки мои лежат поверх развышитого одеяла. Одеяло китайское, заморское; прошлого года землепроходцы с восточных границ привезли; с великой реки Амур, разрезающей надвое землю нашу и землю чужбинную. Чужбина. Китай; загадочное Царство. Богдыхан там, бают, на троне сидит. С ним бы надо задружиться; могущественный, бескрайний Китай, прельстительный Восток… много богатств там, ох, много, и нефритовые кольца гроздьями на лесках нанизаны — на рынках торговцы с ними стоят, покупателей зазывают… и духовитый чай, напиток, коий насадила в Эроп королева Елизавета… она первая открыла изумление пред восточными сладостями и горячими зельями… и рыжие, багряные сердолики с реки Янцзы… и атласные покрывала… и тонкотканные ковры… и шелк, шелк, струящийся, как масло, китайский шелк… Боже, неужели я никогда не буду видеть, осязать, обонять те прелести… а надо бы дружбу нам, надо бы… ведь мы — Восточная страна… крыло наше размахнуто на Восток таково длинно и далеко… в бесконечности восхода теряются наши границы… а где границы жизни, Царица?.. где?..
И руки мои лежат прямо на пышной, с тысячью лепестков, вышитой гладью, тугими шелковыми стежками, бело-розовой хризантеме… ах, китайская мастерица, ну, ты и постаралась… я бы такую при дворе держала… жалованье ей платила… а она бы мне вышивала… все вышивала… всю бы жизнь мою, битую, гнутую, Царскую, боярскую, любовную, загробную, вышила бы на покрывале атласном… О, черный атлас… как ночь. Как вечная ночь, куда я погружаюсь, куда ухожу…
— Рекамье!.. что его так долго… нет…
— Потерпи, Царица… лучше причастись-ка, вот соборовать тебя идут…
Слышу, слышу раздутыми ноздрями запах ладана. Песнопения. Это в опочивальню ввалились певчие со дьяком, батюшка. Митрополит?.. Гермоген?.. К губам моим подносят ложку с вином, кровью Христовой… я не могу уцепить губами… причастие проливается мне на шею, на грудь, на ночной атлас покрывала, на белую хризантему.
Батюшка гундосит псалом. Певчие печально, тоненько воют. О Господи, скорей бы все кончилось. Зачем меня мучают. Что я еще увижу на этой земле.
И увидела!
Под веками, подернутыми красной огненной пеленой боли, замелькали разводы, точки и стрелы, круги и кресты… замельтешили… сложились в фигуры… вот они, будущие, неведомые люди… те, кто придет после меня… и я их не узнаю… а вот перед кончиной сподобилась… ну, гляди же, Царица, гляди… это твои наследники… твои правнуки… потомки твои… о, какая прелестная девочка, да в платьице белом, а мордочка разбойная… того и гляди подножку тебе подставит… ей кричат: «Стася, Стася!.. Обедать!.. В гостиной уже стол накрыт!..» — а вот ее отец, Царь, склоняется над младенцем в люльке… нежно на руки его берет, запеленутого… а вот они уже трясутся в темном возке, без факелов, без фонарей, без лошадей… — какой силой тянут вдаль, по двум железным перекладинам, тот жуткий возок?!.. — и у них еды нет на маленьких трясущихся столиках, а только угрюмый, насупленный лакей… а может, тюремщик… приносит им в стаканах, в серебряных подстаканниках, чай… напиток из Китая… лакомство королев… и я тоже таково чай-то любила… обожала пить… и они пьют, пустой, без торта, без рулета, без мусса… без сладкого пирога с вишнями… холодный, ржаво закрашенный чай… и ложки, ложечки звенят о стекло стаканов, дрожат — инда тряско в дороге…
Картины сменяются с невероятной быстротой. Не мою жизнь показывают мне. Чужую. Будущую. Незнаемую. А только чую, что они — люди те — мои; из моего чрева выроженные, моей крови причащенные. Нашей фамилии они. И жадно, предсмертно гляжу.
И вижу, Господи, вижу — с закрытыми глазами — сохрани, оборони нас, Всеблагой — комнатенку, каморку несусветную, подвальную, полутемную, лишь фонарь в пыли и дыму горит под потолком… страшный лампион, круглый, на яйцо похожий… внутри, в стекле, раскаленная красная спираль… язык Дьявола… и запах, запах Дьявола чую я!.. серой, порохом тянет… и мои внученьки мечутся в том порохе-дыму, девочки, голубицы, а в них стреляют из новомодных мушкетов… из странных, вычурных ружей… колют их в грудь штыками… пригвождают к полу… а Царь, в ужасе глядя на побоище, пытается, упав, грудью, животом, как мать-клушка, как наседка, как старая воробьиха, мальчика, сына от смерти закрыть… да вот она, смерть: не убережешься… И женщина… женщина в белом, с кружевами, платье… белый цвет — траур Царей… сидит в кресле, недвижными глазами глядит на заклание… ее дети… ее дети!.. они ж не коровы… не быки на бойне… они — дети… они — святы… и Цесаревича настигает штык… и с хрустом входит под ребро… Господи, и Тебя так распяли… и Тебе совал солдат под ребро острую пику… и вот, Ты назначил повторить сей Крестный путь несчастным потомкам моим… что ж, значит, где-то прегрешила я… либо предки мои… где-то шли, бежали по времени — и оступились… воззвали к Дьяволу… а Дьявол — он ведь рядом… да не рядом: он — в нас… он — в тех, кто убил Царскую Семью, последнюю в святой, Снежной Земле… куда, не таясь, приходили с дарами волхвы…
Ах, бегут картины… лоб воспаляется… болит все существо… пить, пить!.. суют к губам ложку, а воды в ней нет, лишь сырым серебром омочат, освежат запекшиеся губы мои… что вижу?!.. что еще вижу, маячит, брезжит?!.. мираж… марево, морок… девочка… девушка… женщина молодая, красоты неописуемой, вроде меня, юной… волосы золотые… глаза синие, как небо в Солнечный зимний день… скачет на лошади… пригнувшись к гриве… а вокруг нее гудят, катясь на четырех колесах, ужасные железные возки… а она на коне скачет, боится опоздать… поспешает куда-то… куда, красавица?!.. ко мне?!.. меня уж не спасешь… я знаю, ты тоже моя… моих кровей… ТЫ СКАЧЕШЬ С ЧУЖБИНЫ ДОМОЙ… ударь пятками коня в бока… торопись… закроют границы… захлопнут ставни… замкнут на замок Время… твое Время… Время, бедное Время мое…
— Царица!.. очнись… Григорья вызвали из бастиона…
— Матушка, Твое Величество, возлюбленная моя… что же с тобой содеяли… к ответу кого призвать… его не поймали?!.. кто он?!.. своими руками задушу!..
Не изловишь, Гришка, судьбу. Не ухватишь за хвост небесную звезду хвостатую, что бежит по ночи, как белая лиса по темному лесу. Не береди свою рану. Возьми меня за руки. Утони головою, лицом в моих ладонях. Царица умирает, и ты смиренно прими уход ее; исцелуй руки ее; воспомни, как вы с нею любилися, как веселились и играли — в садах, на прогулках, на охоте, на военном смотре, в лодках, летящих по реке, изукрашенных цветными флажками, на лошадях скача по просторам родных полей, в бальных залах, слепящих сотней свечей и обнаженными женскими прелестями, и на ложе, на вашем единственном ложе, ибо сколько бы любовников ни было у женщины, сколь бы возлюбленных ни сжимал в объятьях мужчина, все равно есть избранник; любимый; навечный. Ты помнишь запах перины, куда я заставляла девок втыкать промеж пуха пучки сена, чтоб духмяннее пахло, чтоб вспомянули мы летние луга и поля, земляничные поляны, где досыта, ненасытные, обнимались с тобою?!.. Вся красота мира — в тебе. Положи голову на одеяло… сюда… ох, больно, раны не касайся, живот разверстый не тронь… живот, многажды целованный тобою… к коему тело свое горячее прижимал… да так и засыпал — головою на моем животе… как ребенок… как сынок мой…
— Царица… Царица… не умирай…
Поют. Сумрачно, гневно. Звуки сходятся над моею головой, как купол собора. Митрополит сыплет часто, скороговоркою, священные, зернами, золотые слова. Они светятся во тьме. Тьма обнимает меня. Уже недолго осталось. Боль исчезла. Осталась лишь тьма. Она надвигается на меня. Обступает. Наваливается, и я не в силах ее спихнуть с себя. Тьма, насильница. Ты подчинишь меня. Ты возьмешь меня. Ты завладеешь мной скоро. Сейчас.
И из последних сил я беру в руки голову возлюбленного моего, поднимаю чугунные веки, и гляжу, гляжу в любимые глаза, гляжу, видя дно, видя бездонность, видя то, что не смогла увидеть при жизни, обнимая и целуя его.
— Прощай!.. прощай…
И, прежде чем тьма накрыла меня и забила мне дышащее, хрипящее горло черною, беспощадною плотью своею, мы успели слить губы: он — пылающие, я — холодеющие — в поцелуе, над которым, закрыв глаза рукою, в небесах заплакал всевидящий Бог.
Мадлен привезли на поезде в Пари Гхош и граф. Она лежала без движения, не открывая глаз. Сознание не возвращалось к ней.
Ее приволокли с вокзала на носилках в особняк на рю Делавар. Барон, обеспокоенный и раздосадованный, приставил к ней сиделку и врача. Граф неотлучно был с ней. Он не спал ночи, не смыкал глаз. Он знал ее характер. Чего доброго, она проснется и отошьет его. Процедит: «Иди, откуда пришел. Ты мне надоел. Я люблю другого». Да, она любит другого, он знает об этом. А он любит ее. И, гляди ж ты, ведь именно он сейчас, в болезни и опасности, рядом с ней, а не тот, другой. Значит ли это, что он победил? Это не значит ничего.
Когда она проснется, она не будет помнить случившегося.
Какое счастье.
Одно из великих счастий на земле — забывать. Забвение. Опьяняющий напиток. Облегчающий тяжесть несносимой жизни.
Забудь, Куто, Мадлен! Как тебе хорошо заживется тогда!
Легко сказать. Он пробовал.
Он пробовал растоптать ее. Унизить. Убить, в конце концов. И где все его жалкие попытки? Пошли прахом. А она — вот она. Живая. Спящая в забытьи. Румянец на щеках. Он кормит ее с ложечки, поит яблочным, виноградным соком. Она ест и пьет, не открывая глаз, в беспамятстве. Потом он кладет ее голову на подушку, и она лежит неподвижно. Спит. Дышит редко, глубоко. Каталепсия?.. Летаргия?.. Особый род гипноза?..
Маг сделал правильно. Все верно.
Знанье убило бы ее.
Поешь еще пюре с ложечки, моя Мадлен. Поешь персикового мусса. Это мягкая пища, нежная; ее не надо жевать, можно сразу глотать. Рана твоя зарастает. Доктор меняет повязки, смазывает мазями. Маг обильно поливает воспаленный шов тибетским бальзамом. Сиделка — выше всех похвал: никогда не опаздывает, молчит, обтирает лоб, подмышки, живот, подкладывает под Мадлен фарфоровое судно, выносит, моет, заправляет кровать, переворачивает красивое сонное тело, чтобы не было пролежней, ставит градусник, делает уколы, кипятит шприцы и иголки в дистиллированной воде в наглухо закрытом котле. Идеальная барышня. Граф иногда сует ей золотую монету. Обшаривает глазами. Ладная фигурка. Серое мышиное платье ее не портит. Пока Мадлен спит, можно бы… О, мужчина, ты неисправим. Ты готов всегда, везде… Чем же я виноват, что всегда и везде я вижу, замечаю красоту? И так как я — мужчина, то я, моя природа и отвечают на удар красоты ответным ударом: и сердца, и плоти.
Ну куда?! Куда ты денешь плоть свою, безумный человек?!
Ты слеплен по образу и подобию Божию; а не блеф ли это?
Разве такой всесильный Бог… разве того же, что и я, грешный, он хочет и желает?!..
Иди, сиделка, уже поздно. Я сам покормлю Мадлен; сам поставлю ей градусник. Сам переверну ее с боку на бок. И сам судно под нее подоткну. Мне все дорого в ней. И то человеческое, грязное, чего люди стыдятся, что скрывают и прячут, любо мне. Я буду ее ноги мыть и воду эту пить. А ты, девушка, иди. Хоть ты и хороша. И ты, как истая птичка Пари, уже глядишь на меня во все глаза, взмахивая ресницами, взглядом зовя. Не зови. Уходи. Вас завтра ждать когда, мадмуазель?.. А впрочем, пока она спит, дай я тебя поцелую. Невинно. В щечку. В носик. О, о. Какие губки. Ты клюнула меня сама. Ну так давай я тебе отомщу. Отомстил?.. Задыхаешься?.. А теперь беги. И не приставай ко мне. Ты хорошо пахнешь. Это духи «Шок де Шанель». Я знаю. Ими так любит душиться Мадлен. Я тебя из-за ее духов и поцеловал. А ты-то думала.
Мадлен провалялась в постели три недели.
На такой срок погрузил ее в небытие Шри Гхош.
Когда она проснулась, февраль был уже на исходе.
До чего холодная зима в этом году в Пари. Обычно к концу февраля уже почки лопаются вовсю; листья лезут на свет зелеными наконечниками стрел; продавцы жареных каштанов прекращают греть руки над жаровнями, зато на площади выбегают премиленькие продавщицы ландышей и фиалок и пронзительно, весело, как птицы, кричат: «Купите фиалки!.. Фиалки, господин, для вашей прелестной попутчицы!.. Для вашей любимой девушки, вы же спешите на свидание!..»
Да, об эту пору все в Пари спешат на свидания — чуют весну!.. — и весь Пари, так же как и вся Эроп, глухо гудит в предчувствии Большого Карнавала. Режутся из бумаги и бархата маски. Сколачиваются из деревяшек ходули. Наскоро шьются прекрасные и страшные карнавальные костюмы: кто хочет предстать на Карнавале волшебником, кто — королем, а кто — Демоном, лешим, Дьяволом. Дьявола выпускают на Карнавал, разрешают ему там побыть. С ним обращаются, как со старой собакой: чуть что — пошел вон, в будку!.. под крыльцо… ишь, мельтешит под ногами… Карнавальный Дьявол иногда заходит в булочную напротив памятника Золотой Жанне. Кто такая Золотая Жанна?.. А, это такая древняя героиня Эроп, которую однажды чуть не сожгли на костре. Да сожгли же, говорю я вам!.. А за что?.. За то, что она слышала голоса. Какие голоса?.. Ангельские. Божественные. И они говорили ей: ступай, Жанна, на Карнавал, пляши и веселись вместе со всеми, и поборется за Пари, за короля кто-нибудь другой. Что, мало солдат в Эроп, что ли?!.. Она не послушалась голосов. Она с копьем в руке, в латах, выехала на коне сражаться за свободу Пари. А ее обвинили в предательстве. Осудили. Привязали к столбу. И сожгли. Костер горел не в Пари — в Руане. В Пари видали лишь его отсветы. А после памятник ей, Жанне, из золота отлили. Так она и сидит на золотом коне — в латах, с копьем наперевес, как мужик. Лишь золотые, как у Мадлен, волосы струятся из-под откинутого на спину шлема, ослепительно сияя на Солнце.
И к подножью памятника, к ногам Жанниного коня маленькая девочка в соломенной шляпке с ленточками, завязанными у подбородка, кладет букетик фиалок.
Мадлен выходила на балкон. Пари расстилался перед ней. О, холодно. Ветер с Севера. С Востока. Продувает насквозь. Несет волглые, надутые, как паруса, дырявые тучи, чреватые снегом. Снег. Опять снег. Время Великого Карнавала, и снег. Она стискивает плечи руками, греет ладони дыханьем. Какую маску сошьешь ты себе к Карнавалу, девочка трущоб, прислужка Лурда, завернутая в норки наемница Черкасоффа? Барон приходит каждый день. Приносит гостинцы, подарки. Улыбается со значением. Ждет, когда она окрепнет и снова выбежит на охоту. Ей ничего не говорят. Ей все придется узнать самой, когда…
И граф молчит, как рыба. Она пытается его расспросить — ни гу-гу. Как в рот воды набрал. Только гладит ее по остриженным во время болезни золотым кудрям и целует, целует.
И, когда он ее целует, она произносит про себя: Князь. Князь.
Разыскивал ли он ее?
Скорей всего нет.
Где он сейчас? На рю Делакруа?
— Когда я начну ходить, Куто? Когда мне можно будет гулять одной? Отчего у меня рана? Не скажешь?.. Не хочешь сказать?..
— Это несчастный случай, Мадлен. Ты наткнулась на острый железный штырь… там… в Перигоре. На Празднике Вина. Ты перепила. Ты немного хватила лишку. Ты…
— Не надо говорить больше, Куто. Мне все равно. Когда мне позволят перемещаться свободно?
— Когда доктор разрешит, Мадлен. Уйди с балкона. Ты промерзнешь. Я надеюсь, что ты поправишься к Карнавалу. Сделай себе маску льва. А я буду жрецом льва. Буду тебе молиться.
— Будь лучше охотником и охоться на меня. Это будет более соответствовать истине.
Она ежилась, куталась в пуховый платок и уходила с балкона в тепло.
Инфанта с портрета глядела на нее скорбно и укоризненно. Она укоряла ее… в чем? В слабости? В силе? В надежде?..
Она склоняла голову на подушку, на маленькую шелковую думочку, расшитую бисером, и задремывала.
— Что-то меня все время клонит в сон, Куто. Выключи свет.
Граф послушно выполнял ее просьбу. Он неотлучно находился с ней; со стороны можно было подумать — вот милые, преданные друг другу супруги. Он не заговаривал о невесте. Она молчала о Князе. Маска льва — что ж, это отличная мысль. Царица, львица. Царственная Львица. Великолепно. Она покажет им всем, почем фунт лиха. Она продемонстрирует им, кто настоящий властелин их прогнившего, скользкого, как их любимые устрицы в лимонном соку, коньячного мира. Осетровый, севрюжный Рай! Она снова пройдет босиком ли, в туфлях ли по их уставленным фамильным серебром и немыслимыми яствами столам. Она раздавит своими царственными лапами, когтями их дьявольское роскошество, их обжорливую мразь. Лев. Львица. Да. Так она и сделает.
И в маске льва она покинет их. Она убежит к Князю.
Прямо с Карнавала.
Они будут гнаться за ней. Хватать ее за подол, за рукава. За накидку. За Царскую мантию. Она вывернется. Побежит по пустынным улицам Пари. Ветер сорвет ее одежду — она будет бежать голая. Наплевать. Скорей, скорей. Туда, на улицу Делакруа. И там будет ждать ее он. Единственный. И она крикнет ему: бежим! К черту чужбину! Она выпила нас! Съела! Лучше погибнуть в Рус, чем медленно гнить в воняющей кровью роскоши Эроп! И я хочу, скажет она ему, я хочу въехать в Рус на коне. Это моя мечта. Мечта у меня такая. А он подхватит меня, голую, на руки и скажет: успокойся, Магдалинушка, уже скоро. И мы пойдем, и побежим, и поедем, и побредем, и будем тонуть в болотах, и голодать, и просить милостыню, и тянуть руку за подаянием, но дойдем все-таки. Дойдем. До границы. До родины. И упадем на колени. И поцелуем землю.
И девочка, вся в веснушках, подведет нам коней. Прекрасных коней. Одного вороного — для Князя. Другого для меня — серого в яблоках. Или игреневого?.. Или чалого?.. Ах, все равно. Кони. Мы сядем на коней, мы поскачем по родным полям. И никакой солдат, стерегущий до ломоты в глазах ненавистную границу, не посмеет выстрелить в скачущих нас.
И поля лягут шелковым снегом под копыта коней; и ноздри наши, раздувшись, поймают запах березовых почек, их так любят грызть зайцы, и сосновых игл; о, Рус, прими блудных детей своих. Обними нас. Обними нас снегом, метелью. Поцелуй нас в губы мятной, бешеной вьюгой. Мы твои. Твои.
— Что ты там бормочешь, Мадлен?.. Спишь?.. Спи…
Граф укрывал ее пледом, подтыкал шерстяные кисти под ноги. Неужели это он распинал ее на столе в тайном кабачке, на битых стеклах… привязывал к столбу в «Сен-Лоран», пытаясь сжечь… а ловко он тогда договорился с этим чудовищем-негром, хозяином клуба… тот все приготовил ему, и столб, и хворост, и железную пластину… неужели…