— Свят Дух, Свят Дух, Царица, родила уж, вот он, мальчоночка-то… Цесаревич… как и желалось всему страдальному народу нашему… теперь в стране наступят мир, покой… благоволение…
   — Господи, услышал молитвы наши…
   — Заверните в пелены… Таз, таз медный сюда несите… Лейте водицу из кувшина… Да глядите, чтоб не ледяна была… Тепленькой надоть… Подогрейте в печи… Царица, матушка, дай лобик оботру… Намучалась… Ты не кричи больше таково страшно-то, а то мы все тут спужаемся, девки твои…
   — Глянь на младенчика… огурчик!.. Красен вельми…
   Мне поднесли к лицу, к самому носу красное, скользкое тельце. О, сын мой. Роженое дитя мое. Как кричишь ты. Как поешь. Ты песню мне поешь. Матери, что тебя родила на свет. Пой, голосистый малец, пой. Надрывайся. Какие муки тебе предстоят?! Куда, по каким дорогам побредешь ты, босой, в кандалах… по какому тракту, шляху… кто будет тебя пытать… казнить… О том знать не хочу. Богу о жизни твоей молюсь. Царевич! Счастье мое!
   — Нельзя обнимать младенца, Царица… Ручки-то не тяните… Он еще горячий, красненький… как вино… как романеи глоток…
   Да. Глоток бы романеи мне. Вишневой настойки. Малиновой наливки. Зелена вина, поднесенного на черном, расписном подносе. А на подносе опять вместо роз и маков — китайские хризантемы.
   Никуда от тебя не деться, Время. Никуда.
 
   Они ищут тебя, Мадлен. Ищут.
   Они преследуют тебя.
   Они, как ищейки, уже обрыскали весь Пари; заглянули в каждую подворотню, в каждый закоулок. Расспросили всех трясущихся, седеньких консьержек. А вы не видали тут такой… золотоволосой?.. Она прячется… она преступница… и с ней такой большой, высокий, слегка прихрамывает, угрюмый… мы имени его не знаем… ах, не видали?.. дальше, Пьер, дальше, быстрей… Она где-то здесь, рядом…
   Ты молишься у картины, изображающей Рождество. Твоя молитва доходит до Господа; иначе зачем же тебе показывают картины твоих собственных родов?.. Царица… Ты — Царица… Это сон. Это опять только сон. Сон во время молитвы, которая и есть сон из снов; сон о Райском Саде, откуда мы были когда-то изгнаны, куда мы вернемся только по смерти. Или после Страшного Суда.
   А о Страшном Суде лучше не думать, Мадлен.
   Все равно он, Суд, уже прогремел; прозвенели его трубы; да мы сами уже давно живем внутри него. Так что толку рассуждать. Живи, не рассуждая. Молись. Греши. Кайся. Люби.
   Какой зычный храп доносится с хоров.
   А как же она выйдет отсюда, из храма?..
   Спрятаться в храме после бурной ночки в ночном клубе, когда тебя чуть не сжег, смеха ради, твой бывший любовник, — это надо изловчиться.
   Мадлен, стоя на коленях перед образом, усмехнулась. В рубашке она родилась все-таки.
   Она закрыла глаза и прошептала:
   — Скажи мне… скажи… покажи… что там было… когда там меня уже не было… когда меня вырвали оттуда и увезли…
   Загудел самый большой колокол Нострадам — Блэз. Должно быть, во сне Хлыбов задел рукой, кулаком веревку, мотающуюся слишком близко к доскам. И древняя медь отозвалась тут же. Колокол пел Мадлен в уши: переживи, переживи.
 
   Ужас. Ужас, крики, выстрелы, люди, бегущие и падающие в уличную грязь.
   Поздняя осень в этом году!
   Какое искаженное у тебя лицо, человек с ружьем наперевес. Ты тащишь ружье, как большого тяжелого осетра. Ты не знаешь, куда его положить. Осетр весь в колючках, в металлических крючках и заклепах. И морда у него длинная, хитрая. Не стреляй! Не стреляй в меня! Я живая! Живая!
   А холода уже заворачивают. Вот с небес, из рваных туч и снег летит. Первые серебряные денежки. А денежки земные, бумажные теперь ничего не стоят.
   И Царя арестовали. Заковали ему руки в кандалы. А правда, что его с Семьей везут в холодном вагоне на Север?.. Не на Север, а на Восток, дурак. И не кормят ничем в пути. Только чай дают, пустой да спитой. И даже без сахара. А сахара в Рус нет. И пшена нет. И овса для лошадей нет.
   И пуль для винтовок нет?!
   Пули есть. Это и есть наше зерно.
   Мы посеем его и пожнем мир и счастье.
   Стаскивайте!.. Стаскивайте его с трибуны, поганого оратора!.. Пусть не брешет чего ни попадя!..
   — Когда про хлеб-то гуторить станут!.. Жрать хотим!..
   — К стенке брехуна!.. К стенке!..
   — Выдвигай нашенского, родного!.. Кто за землю, за волю!.. За светлую жизнь!.. За хлеб для нас и детей наших!..
   — Пулями заработаем себе счастье!.. Проложим в будущее дорогу, люди!..
   — Да не люди, а товарищи!..
   — Гусь свинье не товарищ — слыхал пословицу?!..
   — Больше не услышишь… Получай, погань, честно заработанную порцию свинца!..
   — Люди, люди, так ведь вы же родные люди… Пощадите!.. Сжальтесь!..
   — А ты, баба, сгинь!.. Чё под ногами валандаешься?!.. Только дерьмо уничтожать мешаешь… К оружию, граждане хорошие!.. Убьем старый мир!.. Родим новый!..
   — А родилка-то у тебя в порядке, родильщик?!..
   — Заткни ему рот тряпкой!.. Пускай помолчит, пока буркалы не повыдавили!..
   Жизнь. Жизнь. Это тоже, Магдалина, жизнь.
   Это твоя жизнь там, когда тебя там уже не было; но ты закрой глаза и представь, что ты там и что все это происходит с тобой. Весело?!
   Веселее не бывает, Бог. Что ж ты мне подсунул Эроп, Бог?! Там-то тоже было не сладко. Скорее наоборот.
   А чтобы ты сравнила две жизни. Жизнь на жизнь не приходится.
   Жизнь вся состоит из страдания. Ясно тебе?!
   Врешь, Бог! Из радости! Жизнь состоит из радости и счастья! Только не каждый может его сам родить! Я — могу!
   Можешь?! Гляди! Гляди в оба!
   Оратора, распинавшегося на наспех сколоченной из разломанных стульев и столов деревянной трибуне, стащили вниз, на землю, в грязь, и теперь нещадно били, страшно, уложив лицом в схваченную ледком лужу, и живое лицо, ударяемое сапогами и каблуками, чувствовало под щекой нежный хрусталь зазимка, и ребра хрустели, ломаясь, и народ бил не останавливаясь, бил до смерти, бил до конца. Бил, чтобы убить.
   Человек, осмелившийся сказать неверное слово перед оголтелой толпой, уже не дергался, не хрипел. Он понял все. Он умер прежде гибели.
   Мужик в наваксенных сапогах перевернул тело носком сапога на спину.
   — Готов! — удовлетворенно, сыто крикнул мужик. — А чтоб другим неповадно было, как нас обманывать! Нас! Народ!
   Народ отхлынул от ненужного теперь, не востребующего ярости трупа, и загудел, ища новую жертву.
   Народу всегда нужен виновный, Мадлен. Всегда. Если его нет, виноватого — его надо создать. Найти. Слепить — из чего хочешь: из снега, грязи, глины, ржавчины, сухих веток краснотала, сколотить из досок разрушенного для баррикад сарая, согнуть из разобранных, во имя крушения, железных рельсов. Сотворить и оживить. И это будет цель. Существо, на коем можно выместить зло. Месть требует, чтобы на живом нарисовали мишень. Пали в белый свет, как в копеечку! От тебя не убудет. Ты, народ, всегда прав.
   А именем твоим — кто будет прикрываться?!
   Я тоже народ. Я, Магдалина, тоже народ. Я великий и нежный, добрый и сильный горячею кровью народ. Я крещеный; я неученый; я ряженый и роженый; я любящий и любимый; я простой, как чугун с похлебкой, и я глубокий, как бездонный колодец с черной водой, как светлое озеро в лесах без дна, а на дне застыл потопленный град, и в звездную ночь со дна поднимаются золотые купола, светят сквозь водную толщу кресты, слышны звоны колоколов в непроглядной лесной тьме, и до ясных звезд доходят они, — народ.
   Что же со мной сделали?!
   Что, кто это все содеял с тобой, мой народ?!
   Я всех назову поименно. За весь наш Ад, опущенный на землю, прямо на наши головы, на наши мечущиеся по осенней грязи, меж серых туч и черных снегов, жалкие живые тела, — я сабли и шашки рвану наголо! За всех матерей и вдов! За всех отцов и сирот! За всех потопленных! Расстрелянных! Скорчившихся навеки под пыткой! Сожженных! Замурованных заживо в кирпичных кладках! За глотки, залитые расплавленным свинцом! За облитых водой на морозе и так застывших — изваяниями боли! За проткнутых штыками насквозь! За повешенных на березах и дощатых, посреди села врытых виселицах! За Лелю! Лешу! Тату! Нику! Алю! Стасю! Русю!
   За Рус, за матушку мою, идущую вдоль по рынку в искусно подшитых валеночках, с румяными на морозе щеками, шепчущую мне на ухо:
   «А петушка-леденчика тебе, моя Линушка, купить?..»
   — Зачем вы его замучали?!.. Пустите!.. Пустите, я хочу его оживить!..
   Глупая Мадлен. Ты же здесь чужая. Ты же даже язык забыла. Ну что ты пробираешься к нему, к мертвому, избитому телу — живого места на нем нет, одни кровоподтеки и синяки, — в своих нарядах от лучших кутюрье, от Андрэ и Симона, от Пьера Коко и госпожи Шанель, и в вечных, бездарных, позолоченных, как конфетка в плохой обертке, туфлишках от Дюпле, в кружевцах и вызывающе пушистых горжетках, — здесь давно уже не носят таких нарядов, здесь о них и слыхом не слыхивали, это же иной люд, иной мир, тебя возненавидят, сотрут в порошок, — ты существо чужой, ненавистной, вредной, дьявольской, богатой жизни, а богатых надо уничтожать!.. как блох!.. как вшей!.. как червей, перешибать лопатой, ежели вскапываешь сырую землю, родной чернозем!.. — куда ты, девушка, куда выпялилась, эта закуска, пополам с грязью и кровью, прослоенная осенней палой листвой, политая подливкой дождей, посыпанная солью снегов, не для твоего пухлогубого алого ротика, — эх, слащавка, а тут ведь жизнь иная идет, откуда ты свалилась, тебя сейчас задавят, испинают, искалечат, забьют… тебя тоже убьют!.. прочь!.. отойди, девка, жить надоело?!.. — но ты идешь, идешь, пробираешься сквозь урчащую, промозглую толпу в отсырелых ватниках и фуфайках, в робах и бушлатах, в болотниках и штормовках, расталкиваешь людей локтями, и вот ты уже на коленях перед убитым, ты встаешь на колени перед умершим, и ты, дура, хочешь его воскресить, ты трогаешь ладонями застылое лицо, ты гладишь бездыханную грудь, ты расстегиваешь рубаху на груди и мнешь ребра, там, где должно биться сердце, о, неужели оно не забьется никогда больше?!.. — а ведь это один человек, Мадлен, всего лишь один жалкий, маленький человечек из сотен, из тысяч, из миллионов, он всего лишь хотел забраться на высокую трибуну и прокричать с нее народу правду, потому что с возвышения далеко видно, хорошо слышно, он думал, что его увидят и услышат все, весь родной народ, — а народ слеп, а народ глух, а народ стащил его с высоты и распял на грязной земле, и убил его родной народ, не пощадил, да ведь и Христа народ убил, о чем же тут печалиться — ну, убил и убил, эка невидаль!.. велико горе на страшном просторе!.. Оживляй не оживляй его, девушка, — время летит, иные дела ждут! Важные! Безотложные! А ты тут с каким-то людским огрызком возишься… Эк, жалостливая какая!.. Как Магдалина… та, что за Иисусом пешком пошла… А одета-то как, не по-нашему, вся в кружавчиках, в меховинках чудных… в туфлишках золотеньких… мы такие только на картинках видали, на лубках… Брось его, красотка!.. Не возись… Неровен час, и тебя… так же… Ни любовь, ни жалость сейчас выказывать не след…
   Ты стоишь около мертвого тела на коленях. Ты оплакиваешь его.
   Снег летит, запутывается у тебя в золотых волосах.
   А доски, а грязные, пробитые пулями доски замызганной трибуны… вот они валяются, близ его рук и ног. Из досок торчат гвозди. Господи, какие острые гвозди!.. Погоди… они, родные люди, будут загонять их тебе под ногти… вбивать в растопыренные ладони…
   — Эх, ну баба и убивается!..
   — Плачет-то как… головою бьется…
   — Башка-ить у ней какая… ровно раззолоченна мочалка, Кострома… как для чучела… щас сжечь, на Масленицу…
   Она наклоняется. Ее лоб касается его неподвижных ступней. Босые. Уже и сапоги успели стащить. Украли. Сейчас, в людской свалке, все сгодится, что плохо лежит. Кладет руки на его грудь. Берет его руку, целует. Прижимается щекою к его голени. Штанина задрана. Кожа бледная, пестрящая царапинами, синяками. Она гладит избитые клочки плоти, нежно прикасается губами. Я крещу тебя губами, человек; я благословляю твою мученическую смерть. Я поминаю тебя во всех отныне молитвах своих. А сейчас я просто люблю тебя. Я люблю тебя и плачу по тебе.
   Я люблю тебя, оплакиваю тебя и помню тебя.
   Слезы текли по ее перепачканным грязью и сажей щекам, падали на мертвую грудь, на худые мертвые ноги в порванных штанах, на кисти мертвых рук в порезах и шрамах.
   И сияло, сияло ее прекрасное лицо, улыбалось, светилось сквозь слезы, и сама она была Солнцем — в грязи и мраке, надеждой — во тьме безнадеги, упованной, немыслимой радостью — в море тоски и горя, в черном, диком колыханье толпы.
   И народ собирался вокруг кучно, толпился, затихал, глядел на ее слезы, на беднягу, забитого на площади за неловкое прилюдное слово, на золотые распущенные, вьющиеся по ветру волосы и синие глаза плачущей, невесть откуда взяшейся, явившейся с небес единственно затем, чтобы опуститься на колени перед казненным, обнять его нежными живыми руками, склониться перед ним в земном поклоне, заплакать над ним.
 
   ……… - Ну что, Мадлен?.. Перестань плакать… Все это еще будет. А пока радоваться надо. Видишь, Господь наш родился. Оботри слезы. Кто бы так заплакал над тобой.
   Волхв Каспар протянул руку и отер соленую влагу с ее щек.
   Она всхлипнула, сунула к глазам кулаки, высморкалась в подол парчового разорванного вдоль и поперек платья. Холодно здесь, в зиме. Хоть бы кто полушубок накинул.
   Едва она подумала об этом, как Бальтазар совлек с себя тулуп, подаренный ему сердобольным пастухом, и набросил ей на плечи.
   Она поежилась, пробормотала: спасибо.
   — Мы здесь побудем немного, — сказал Каспар, внимательно глядя на Мадлен. — С радостью взяли бы тебя с собой, в пустыню. Да ты не выживешь там. Тебе еще ой много лет надо играться. Кувыркаться. В снегу. В песке. На траве. С мужиками. Плясать на карнавалах. На маскарадах. Разучивать новые танцы. Подпрыгивать до потолка. Любоваться на себя в зеркала. Вилять хвостом. Бороться с ужасом. Подставлять грудь под выстрелы. Выпивать бокалы, где на дне — растворенный яд. Давать пощечины подлецам. Петь громкие неприличные песни. Лицедействовать на театре. Миловаться. Целоваться. Обманно клясться. Раздеваться, разрезая на себе платье ножом: от горла и до…
   Мадлен куталась в тулуп. Молча глядела на Каспара. На седую, в завитках, летящую по вьюжному ветру бороду. На засыпанные снежной крупкой сурово сведенные брови.
   — Ты еще не нагулялась, Мадлен! И мы знаем это. Потому и не похищаем тебя. Не взваливаем на верблюда. Где генерал, что спас тебя?.. Спит?.. Тебе не суждено сгореть. Тебе не суждено умереть от пули, хотя в тебя и выстрелят, и попадут. И ты упадешь на снег и закроешь глаза. Для других ты будешь мертва, да. Но не для себя. И не для Бога. Он-то не забудет, как ты была повитухой при Его родах. Он не забудет, как ты…
   Подбородок волхва дрогнул, и Мадлен с удивлением увидела, как по смуглым сморщенным щекам медленно текут, пробираясь в зарослях белой заиндевелой бороды, маленькие, как мошкара, слезы.
   —.. как ты оплакала Его, когда Он умер, избитый и распятый чужою толпой, в чужой стране, в грязи, на площади, на снегу. В твоей грязи. В твоей земле, Мадлен.
   — Значит ли это, что Бог… — голос ее пресекся, — повторяется?.. Рождается не раз на свете?..
   — Это значит, что мы, люди, повторяем Его; и мы несем, каждый, огонь Его; и мы своими судьбами и жизнями впечатываем Его лик в земную твердь и в твердь Небесную. Гляди, Мадлен!
   Каспар повел рукой. Мадлен задрала голову. Под куполами, под сводами и башнями собора Нострадам поплыли облака. Они клубились, кучерявились, слоились, расходились в стороны, разрывались надвое, как рвется платок или завеса. Из-за облачных краев, из-за каемок туч брызгали ослепительные золотые лучи. Они веером, венцом вставали над черно-сизой облачной бурей. Лучи похожи на корону, Мадлен. Кого будут короновать?!
   Она глядела не отрываясь. Такое можно увидеть лишь раз в жизни. Меж облаков появились цветные рваные пятна. О, да это разноцветные одежды развеваются; это люди летят по ветру, крутясь, переворачиваясь на лету, взмахивая отчаянно руками, и тряпки клубятся, заворачиваясь, расстилаясь, бия наотмашь бешеное пространство.
   Люди летели! Они простирали руки. Они ходили в небесах колесом, цеплялись за прозрачные облачные края, пронзали живыми стрелами тел нагромождения грозовых туч. Рвались на ветру длинные косы женщин. Летели младенцы в люльках и корзинах, вываливаясь на лету, орали, раззявив красные рты, светясь в темноте неба красными тельцами. Летели старики. Они немощно дрожали руками и ногами. Бороды их тряс и трепал ураган. Боже, морщинистые, жалкие, иссохшие тела, выпившие жизнь до дна… Куда вы?! Летят молча. Лысины блестят в лунном ли, звездном ли свете.
   И любовники летели тут же — они сплетались жаждущими, вожделеющими телами, они знали, что умрут, что ухнут сейчас в пропасть, откуда нет возврата, и напоследок, перед гибелью, спешили, в задыханье, в ужасе, насладиться друг другом, испить друга друга, обнять крепко, еще крепче, еще, вжаться друг в друга, влиться, — о любовь, не покинь нас и перед вечной тьмою, лишь ты одна, ты одна неуничтожима; исчезнет все, лишь ты будешь лететь во мраке, сиять, биться сердцем мира, раскидывать объятья от звезды до звезды. Обними меня! А ты — меня!.. Так нам не будет страшно. Мы зажмуримся сильно, когда загрохочет вокруг и мы ввергнемся в Геенну огненную. Мы ведь грешники. Огонь пожрет нас. Мы любили многажды; и мы нашли единственную любовь. Поцелуй меня! Ветер несет нас! Ураган воет нам в уши! Но вместе! Только вместе! Всегда вместе! И тогда ничто не страшно. И даже Последний Приговор. И даже Судная труба. Слышишь, она играет. Она гремит!
   Лети и смотри! Расширив глаза! Раскинув руки! Лети по небу и гляди, как гибнет твой мир!
   Как воскресают, встают из гробов те, погребенные века, тысячелетия назад!
   О Мадлен, не дай сердцу выскочить из груди.
   Не бойся. Тебе показывают сильный ветер. Тебе дают услышать Последнюю трубу, трубящую Земле отбой. Для тебя сместили времена, скомкали пространство, как смятую — после любви — ночную простыню. Тебе, шлюхе кружевного и хулиганского Пари, разворачивают драгоценный веер — все цвета радуги, все перья диковинных птиц, все души живые и мертвые, на деле пребывающие живыми. И ты видишь, что все живое. Что мертвого на Земле нет. Что все, казавшиеся мертвыми, взаправду живут: в другом мире, в распахнутом настежь пространстве.
   В неведомом времени, куда войти дано сегодня ей.
   А еще кому?! Кому на Земле дано туда войти при жизни?!
   Неужели человек туда попадает лишь после смерти?!
   Я так не хочу! Не хочу так, Господи!
   Кто — счастливец?! Священники?! Художники?! Волхвы?! Цари?! Жрецы?!
   Дети. Помнишь, Мадлен, откуда-то… эти слова: «БУДЬТЕ КАКЪ ДЪТИ, И ТОГДА ВОЙДЕТЕ ВЪ ЦАРСТВО НЪБЕСНОЕ».
   А, да, это Руся читала тогда, в Ипполитовом Доме. Перед расстрелом.
   Она сидела за столом, справа от Руси. Она запомнила, какое у Руси было тогда лицо — нежное, просвечивающее насквозь, как лепесток розы. Для розового варенья они собирали лепестки в саду, там, в Екатерининском дворце, в Петербурге. Руся. Руся! Неужели ты тоже летишь тут!
   Она запрокинула голову. Каспар схватил и сжал ее руку.
   Не бойся, Мадлен, если в потоке летящих тел ты увидишь себя.
   Себя?! Что ты городишь, старый волхв! Я живая!
   Тебе показывают то, что будет тысячи тысяч лет спустя. Ты увидишь всех, кого потеряла, кого любила. Кого любишь сейчас. Кого похоронила давно. Кто забыл тебя. Кого забыла ты. Они все пройдут перед тобою чередой. Крепись! Держи меня за руку!
   Она уцепилась за руку Каспара.
   Боже, охрани меня от злых сил! Кто это!
   Мать летела на нее, раскинув руки. Она была в том самом полушубке, в котором они ходили в храм и встретили тогда Царский возок. Ноги ее, босые и тонкие, светились молочным светом. Голое лицо с впалыми щеками, с широко раскрытыми светлыми глазами летело прямо на Мадлен, и мать не узнавала ее, она не видела ее… не видела! Она, в ином времени, в другом пространстве, была слепа для нынешнего мира!
   — Мама!.. Мама!.. — крикнула Мадлен.
   Она не услышала своего голоса.
   — Что кричишь, — прошептал волхв, горько сжимая ее руку, — она все равно не услышит тебя… Помолись за нее. Дай ей лететь, куда ее несет небесный ветер.
   — Я хочу ее спасти! Остановить! Оставить! — отчаянно закричала Мадлен.
   — Ты глупая, — сказал волхв, и печалью преисполнилось все в нем — и руки, и лицо, и глаза, и сгорбленная старая спина. — Ты не поняла. Спасти нельзя никого. Каждый летит своим путем. По своей неизбежной орбите. И не свернет. И живущий. И ушедший. Она пролетела жизнь свою земную насквозь. И вышла, как наконечник стрелы из груди, в небо. И Страшный Суд вершится для нее. Зачем ты хочешь ее оставить? Она твоя мать, да. И она не твоя. Она Богова. Она — звезда небесная. И ты станешь такой же. Крестись!
   Мадлен перекрестилась.
   — Гляди! Запоминай! Это ждет тебя! И всех!
   Из небесных прогалов полетели люди, люди, люди. Они летели толпами. Они вихрились поземкой. Они водили в поднебесье хороводы, вцепившись в руки друг друга. Их лица, то искаженные болью, то изумленные небывалой радостью, натыкались друг на друга, смешивали слезы, хватали в отчаянном поцелуе чужие и родные рты, сияли огнем глаз: никто уже не выколет, не выжжет, не ослепит. В последней пляске, высоко в небесах, плясали люди, и выходило так, что все были тут — и предки Мадлен, и потомки ее… а сын мой, сын мой тут тоже летит?!.. и сын, Мадлен, и внук, и сонмы правнуков, и созвездия далеких Ангелов, что твоими далекими потомками назовутся… — и, гляди, Мадлен, кто это, да это же они, они… твои ненавистные! Твои несчастные!.. Твои клейменые… осужденные… отверженные… и нет такого игольного ушка, чтобы они сквозь него просочились, твои длинноухие, длинношеие верблюды…
   — Граф… Барон!..
   Она прижала руки ко рту.
   Каспар положил ладонь ей на затылок.
   — Смотри, смотри в оба, Мадлен, — сказал он властно. — Ты видишь, и они не избегли общей участи. И они летят там, вместе с тобой, рядом со всеми. Они заслужили участь свою. Они не упасутся ни от вознаграждения, ни от воздаяния. Каждому воздастся по делам его.
   — А им… о Каспар, что ж им будет по делам их?! — воскликнула Мадлен в ужасе. — Ведь они такого наделали!.. Такого!.. И я туда же… И я вместе с ними…
   — Молчи. Недолго осталось.
   Еще крепче, до боли, сжал старик ее нежную лапку.
   Тонкую руку Мадлен, умевшую быть сильной, тверже стали, цепче дерева.
   Цепкая за жизнь Мадлен. Взгляни на смерть свою. Такое не часто увидишь. Даже и в синема.
   Закинь голову выше! Еще выше!
   Видишь! Видишь?!
   — Ну да, — сказала Мадлен, как в бреду, самой себе, летящей среди туч, хватающейся руками за лоскуты и лохмы их ободов, высвеченных ярким Солнцем, — вот это я и есть.
   Она глядела на себя снизу, с земли. С каменных плит собора Нострадам. Полно, в соборе ли она?! Это пустыня. Это снежная пустыня, и они с Каспаром — ее последние жители. Все вымерзло на земле, так, как и брехал несусветный выдумщик Куто. Вспомни, Мадлен, его завиральные россказни про Вечный Лед. Про Великое Оледенение. Ты присутствуешь при Конце Света; так вдохни глубже воздух Конца, запомни его, насладись им.
   Мадлен вдохнула метельный сухой ветер и закричала самой себе, летящей в небе:
   — Эй, Мадлен!.. Подлетай ниже!.. Тебе там, гляжу, холодно, голодно… Ты голая… дай одену тебя!.. Здесь, на Земле, смотри, у меня сколько шмоток — красивых и разных, и удобных и помпезных, и для снега, и для жары, и карнавальных, и постельных… всяких!.. Надевай не хочу!.. Пользуйся!.. — Слезы перехватили ей горло. — Мне-то они все равно ни к чему!.. Дай хоть я с тобой поделюсь!.. Замерзла там, в небесах-то!.. Иди сюда!.. Ниже!.. Ближе!..
   Небесная Мадлен не слышала.
   Летела себе и летела вдаль. Мимо живой Мадлен.
   Ну же, Мадлен, позови ее! Громче! Она услышит. Не верю, что не услышит! Она же — это я! Она услышит меня… самое себя… и без крика! Внутри! Так, как глухой сочинитель слышит музыку внутри себя… в сердце…
   — А поесть!.. — плакала Мадлен уже в голос. — Сколько я здесь дурацких роскошеств схрумкала!.. Ты даже не представляешь!.. Закормили меня!.. За то, что телом бойко торговала!.. Как ни залезу к кому в кровать — так меня ведут в ресторан!.. И ресторанишки эти жалкие… как помнят мой смех!.. Все мои хулиганства!.. Все отчебучиванья!.. фортели… бравады… всю мою фронду, весь эпатаж… как я тарталетки официантам в рожи кидала!.. Как майонезом морды моих жирных аматеров мазала… Как вляпывала блин, обмазанный икрой, да прямо в харю тому, кто надо мной смеялся!.. кто меня, шутя, к стенке ставил и дуло на меня наводил… кто веселился, видя, как я зубами подбираю купюры с полу — по его приказу… кто совал мне в брюхо то вилку, то рукоятку ножа… глумясь: «Ах ты, хитрая тварь!.. Думаешь красотой нас обмануть!.. Не выйдет!.. Мы-то знаем, что за чернота за красотой твоей таится!.. Убьем змею в тебе!.. Тебя, как вошь, к ногтю прижмем!..» Да, вот так они со мной, Мадлен… ты помнишь их?!.. Ты помнишь их рыла?!.. Их будки?!.. Их ряшки… Я помню их всех! Их всех, Мадлен! И если ты забыла…
   Она передохнула. Ураган выл в небе, подбрасывал небесную Мадлен вверх тормашками. Крутил ее нагое тело. Развевал волосы, не заколотые, не убранные в пучок. Золотые сумасшедшие кудри вились по ветру, как хотели.
   —.. так я тебе напомню! У меня память хорошая!
   Каспар крикнул:
   — Мадлен!.. Не надо!.. Ты кричишь себе самой!.. Ты, только ты слышишь себя сейчас! Я вижу, как шевелятся твои губы! Как расползаются в крике! Но крика не слышу! Это ты его слышишь! Ты сама!
   Мадлен обернула лицо к Каспару.
   Ее безумные синие глаза горели неистово.