Страница:
Трезвон. Она зажмуривает глаза.
Звук может ослеплять, как свет.
Шаги. За дверью шаги.
Тихо, Мадлен, а может, это консьержка. Или новый жилец. Ведь он снимал квартиру. Он мог съехать. Могли пустить другого. Нет. Шаги четкие, быстрые, резкие, нетерпеливые. Бессонные. Сна нет. Есть только явь. И все ее сны — тоже явь. И то, что ждет ее, — сон наяву.
Ключ грохочет в замке. Скрип двери расколом земной коры отдается в воспаленной голове.
Ее любовь открывает ей настежь дверь.
Князь подхватывает ее под мышки и втаскивает в прихожую. Она не стоит на ногах.
— Мадлен, Мадлен!.. Боже мой!.. Почему ты без шубы!.. На улице такой холод… Я ждал тебя… Я всегда жду тебя… Я знал, что ты придешь… приедешь… От тебя пахнет порохом!.. Ты вся в грязи… На тебя напали воры, да?.. Ты бежала ко мне… Боже… наконец-то…
Он берет ее на руки. Он несет ее на руках.
Он кружит ее, холодную, едва оправившуюся от потрясений улицы Делакруа, перепачканную грязью, еще не остывшую от слез и поцелуев Кази, по комнате, как он делал это, как он всегда любил делать это… всегда?.. да, целую жизнь они прожили вместе; целую жизнь и еще три ночи, а вот и снова ночь, и что такое жизнь — помнишь, Мадлен, как сказал великий поэт нашей родной Рус: вся жизнь — одна ли, две ли ночи.
— Ты хочешь есть?.. Я накупаю тебя… Сейчас воды в ванну напущу…
О, делай что хочешь, возлюбленный мой. Я же пришла насовсем. Но ты еще об этом не знаешь. Ты никогда не торопил меня с решением. Ты ждал, когда все решу я. И неважно, кто решил, в конце концов. Время уже само распорядилось нами. Оно диктует. И мы его слушаем. И мы под Божью диктовку пишем, задыхаясь, свою единственную поэму. Никакой поэт ее не напишет. Да я и не читаю книг, любимый. Книги — к чему мне они. Я сама, когда состарюсь, напишу большую, как Библия, книгу о своей безумной, причудливой, авантюрной жизни. И никто не поверит мне. Потому что все это было. Все было на самом деле. А правде не верят. Правду пробуют на вкус, на зуб, как золотой. Пусть раскусят! Съедят меня, как хлеб! Как была я хлебом, горбушкой, что все, кому не лень, грызли, кусали и ломали, и насыщались, и рвали на части, утоляя первый голод, набивая утробу, так и осталась — черствым ржаным, куском пирога с капустой, с грибами, с ягодами, с рыбой, нашего, из Рус, деревенского пирога… а его же и к Царскому столу подавали, любимый, ибо народ — это было у нас одно, и смерд и Царь, и холоп и Князь, и рыбарь и Священник, и баба на жатве и генерал в бою, все это было всегда неразъемно, все это было единое целое, хоть нас и пытались расчленить, разрубить на куски, и еще будут пытаться… куда ты несешь меня?.. не хохочи, любовь моя, в ванну, просто-напросто в ванну, сейчас я раздену тебя, я сам помою тебя, я намылю мочалку, я вылью душистое масло тебе на голову… дай сниму эти тряпки… завтра купим новые… о, как ты прекрасна, возлюбленная моя… и я вижу тебя без одежд… Бог свидетель, нет в мире красоты выше твоей… кто ты… кто ты…
Он усадил ее в ванну. Горячая вода обняла ее торс, бликами заходила по коже, покрывшейся ознобными пупырышками. Князь намылил губку, стал тереть спину, плечи Мадлен. Он весь дрожал. Ему хотелось петь, плясать. Она была снова его. Она была вместе с ним. Надолго ли? Он не задавался этим вопросом. Он пил счастье огромными глотками.
Он уложил ее в воде, и она лежала в ванной — стройная, длинная, золотокожая, соски ее поднимались, дразня, впалый живот втягивался, заостряя клеть ребер, живая амфора бедер колыхалась. Он погрузил руку под воду и там, под колышащейся теплой водой, раздвинул рукою ей ноги. Роза, роза моя. Ты вечная роза моя. Ты родная моя, алая хризантема. Золотая, багряная астра. Живая звезда. Я держу тебя в руке. Я ласкаю тебя. Я целую тебя ладонью. Я целую тебя уколом и дрожаньем пальца своего, ощупывающего драгоценные недра твои, роза, пышный цветок. Неистовый цветок. Многими обрываемый. Раскрывшийся только мне.
Она изогнулась под водой, отдаваясь движению горячей руки в ней, как рыба в океане, плывя и лавируя между скал, отдается подводному течению. Ее груди торчали из воды. Князь наклонил голову и вобрал губами один сосок, другой. Он целовал и целовал ее грудь, не отнимая вздрагивающую руку от ее распустившегося подводным цветком лона. Ее рука скользила по его волосам, по затылку, бездумно и счастливо, пальцы вплетались в волосы, словно шепча: я с тобой, с тобой.
— Разденься, — донесся до него ее шепот. — Я так давно не чувствовала тебя.
Он исполнил ее просьбу, и она с закрытыми глазами вновь увидела его, обнаженного. Ее мокрые пальцы увидели, пробегая по его часто дышащей могучей груди, напрягшемуся животу, восставшим чреслам. Он лег в ванну на нее, обняв сильными руками ее скользкое, покрытое мыльной пеной тело, и вода из ванны вылилась через край.
Он вошел в нее под водой — всем настоятельным требованием любви; всей остротой изголодавшегося по битве оружья. Из груди Мадлен вылетел стон счастья и победы. Она победила. Она дошла до него. Она добежала до любви. Вот она, обхваченная ее нетерпеливыми руками, обвитая жаждущими ногами, бьющаяся в ней любовь.
Возлюбленный еще беспрекословнее утвердил необоримость великого желания одним властным ударом, пробившим ледяную стену ее тоски. И она не удержала ни крика, ни взрыва нутра. Обвив его руками и ногами так, будто она хотела навек впечатать его в себя, так и остаться — сращенной с ним, она, истосковавшаяся по нему смертельно — выше сил!.. и выдержавшая разлуку, тоску, изобилие чужих отвратных тел, — не вынесла стремительного слияния с любимым в долгожданной любви, его натиска, мгновенного прободения ее жадного лона — и содрогалась в невероятном, неудержном наслаждении, это было похоже на землетрясение, на извержение вулкана, она держала любимого на животе, стискивала в необоримых объятиях, дрожа, колыхаясь, как море в урагане, и снова кричала, кричала, и он зажимал ей рот рукой, сам счастливый донельзя, успевший насладиться ею и в торжестве ее любовного царения сам забывший свое наслаждение.
— Мадлен!.. О Мадлен!..
— Я пришла навсегда. Я больше не могу.
Он выскочил из ванны. Засмеялся, беря ее на руки, как ребенка.
— Мы все в мыльной пене. Ты любишь синее душистое мыло?.. В Пари его продают в самых дешевых магазинах. В Тати, к примеру. Великий Князь, конечно, не должен любить дешевое мыло, но оно так пахнет незабудками!.. и тобой… Я купил его вчера для тебя… Я знал, что ты придешь…
— Оботри меня… и себя… у тебя есть махровое полотенце?..
— У меня чего только нет… Помнишь нашу печку-голландку?.. Вот она… Она жива… С ней ничего не случилось за этот тяжелый мрачный месяц, пока тебя не было… Ты все время со мной. Я разговариваю с тобой. Советуюсь. Мысленно обнимаю тебя. Как жаль мне было, что я не мог этого сделать наяву.
— Владимир… сон и явь — одно?..
— Для нас с тобой — одно. Для других — не знаю. Будешь сыр и вино? Сыр из Гавра, вино бургундское. Немного кислое. Я заварю свежий чай. Ты знаешь, наша царица Екатерина, владычица всея Рус и иных Западных и Восточных земель, так любила чай… заставляла привозить его из Китая купцов, послов, с казаками, с эстафетами, с обозами, нарочных… И заваривала чай в изумительных фарфоровых чайниках, также из Китая привезенных… Это тебе не просто так — чаю глотнуть и побежать, как бегут сломя голову куда-то все в Пари, а целый обряд… Мы все-таки Восток, Мадлен. Как ни крути. Мы любим все медленное… И любовь тоже должна быть медленной… прекрасной…
Она засмеялась, обнимая его голой рукой за шею, вспомнив свой неистовый, стремглав, быстрый выблеск страсти-молнии.
— Я буду любить тебя медленно, Владимир… медленно обнимать, не спеша целовать… тайно и нежно трогать тебя губами, ладонями…
— И я… Я медленно буду входить в тебя, раздвигать тебя, как тяжелые бархатные занавеси… входить в темную, багряную пещеру, вползать, как шмель в цветок… роза моя…
Он наклонился и припал губами к золотым кудрям, закрывающим вход в его вожделенный дворец. Войди туда — оттуда нет возврата. Все, кто был с этой женщиной, мечтали как можно дольше быть с ней, пребыть в ней, остаться с ней. Она уходила от всех. И брошенные ею страдали. Мечтали о ней. Грезили. Бредили ею. Вот они, ворота в Рай. И этот Эдем принадлежит ему. И только ему.
И никто никогда не отнимет его Рай у него.
Он выпустил ее из объятий, голый, направился на кухню, заварил чай в старинном чайничке; на стенке чайничка были изображены тонкой кистью танцующие на мосту китаяночки, с длинными шпильками в высоко зачесанных волосах, с зонтиками в руках; под ногами девушек текла бурная горная речка, и они с любопытством смотрели в нее, чуть не валясь с мостика. А ну как свалятся?.. Опасность. Она всегда привлекает. Она манит и тянет бедного человека, пьяня, как вино, как любовь. Две опасности подстерегают мужчину: любовь и смерть. Потому он так любит женщину и войну. И не может жить, не обладая ими двумя.
— Налить тебе покрепче?..
— Да, родной. Пожалуйста. Я весь вечер хотела пить. Я вчера была в Красной Мельнице… плясала канкан… мой последний канкан. Уплясалась. И еще пила вино. Ты не ругаешь меня, что я пила вино?..
— Нет, девочка моя. Ты же у меня разумница. Ты же помнишь, как пили вино, чай, молоко и иные вкусные напитки там… у нас… во дворце… за завтраком и обедом…
— Помню…
— Вот и не беспокойся. Вино — в радость нам. Чай чаем, а я и бокалы налил. За тебя!.. Ты…
Он не мог говорить. Слезы задушили его.
Он, с поднятым бокалом в руке, голый, сидел и плакал, глядя на нее, совершенно голую, розовую от купанья, сидящую у него на коленях.
Ударил бокалом о ее бокал. Старое бургундское вылилось на скатерть.
—.. ты моя жена, Мадлен, жена моя…
— И я твоя жена, Владимир, я твоя жена… Нам надо обвенчаться…
— Я думал об этом. Я все придумал. Знаешь что. Мы поедем далеко. В леса Карнака. Там, я разузнал, есть маленький храм Рус, нашей православной веры. Он затерян в лесах… о нем мало кто знает… Мне о нем рассказал отец Николай, настоятель нашей церкви здесь, в Пари… И я сразу понял: это для нас с тобой. А хочешь, обвенчаемся тут, в Пари?.. и тогда не задержимся в Эроп, уедем сразу… сделаем паспорта и уедем…
— Нет. Там. В лесах. Далеко от людей. Я ненавижу Пари.
— Милая… я тоже так хочу…
Он пылко обнял ее, привлек к себе. Они выпили вино. Кислота свела скулы. Верно, это вино делали из слив. Из знаменитых бургундских слив, синих, длинных, так похожих на глаза Мадлен. Все в мире, самое красивое, похоже на Мадлен! Я это понял давно!
— Когда мы едем?..
— Сейчас. Немедленно.
— Ты шутишь!..
— Конечно, шучу. У нас впереди ночь. А наутро наш поезд в Карнак. Забежим еще в храм на рю Дарю и получим благословение отца Николая. Это придаст нам сил.
— Ты хочешь еще сыру, вина?.. вот, возьми камамбер… он смешно пахнет, нашими мужицкими сапогами…
— Я не хочу никого и ничего, кроме тебя.
Он вскочили из-за стола. Он привлек ее к себе, запрокинул ей лицо, держал рукой подбородок ей и щеки, как пойманную птицу, целуя.
Они опять не успели, не сумели дойти до постели.
Дрова в голландке трещали, и они рухнули на пол, сплетясь, умирая от любви в едином стоне, в одном порыве, становясь одним целым у распахнутой печной дверцы — голые, чистые, как новорожденные младенцы, прекрасные, как люди с осыпавшихся фресок в дымящихся ладаном церквах Эроп.
Он нашел губами ее губы. Их сладость потрясла его. Будто бы он раздавил под языком сливу… или вишню — и так держал, смакуя, боясь проглотить хоть каплю драгоценного сока. Губы, губы мои. Вот я вас целую — одну, другую. А вот и обе вместе. Вбираю, всасываю. Вы мои. Ты мое, лицо, сияющее от неизбывного счастья. Мадлен раскинулась на горячем от жара печки полу, распласталась, раскинула руки в полете, и он лег на нее, повторяя очертания ее тела, лег точно так, как она лежала — руки на раскинутые руки, ноги на вытянутые струною ноги, крестообразно; и они так, раскинувшись, как два орленка, летели вместе над широкой землей — пронзая собой облака, озирая снежные и солнечные просторы; и он сильнее налегал на нее пылающим в страсти телом, и вдувал ей в губы свою душу: выдох, другой, — и она впивала его дыхание, так, как розы впитывают утреннюю росу, живительные капли дождя, южный ветер; и он не спешил входить в нее — они оба помнили о медленной любви, о счастье долгих и бесконечных прикосновений, о совместном, как во сне, томлении и молении; о, я молю тебя, возлюбленный… я молю тебя, любимая моя, дай мне себя… нет, погоди… позволь мне продлить ожиданье. Позволь мне томиться. Желать. Умолять. Ждать. Позволь мне нежно, еле слышно целовать тебя — вот так, когда я лежу на тебе и лечу, пригвождая своими руками твои раскинутые крестом руки, чуть касаясь своим языком твоего… да, так, еле ощутимо касаясь… легче птичьего пера, невесомей бабочкиного крылышка.
Слезы любви струились из глаз Мадлен, падали на пол, в то время как Князь целовал ее так, а низом впалого живота она ощущала, как тягостен и тверд умысел его невоплощенной страсти, как хочет он порвать самим собою наложенный запрет. Низ и верх, верх и низ. Что есть низ человеческий, что — верх?.. Они с возлюбленным поняли: нельзя различить только тогда, когда ты любишь. На Карнавале смеются, ржут, глумятся, меняют Низ и Верх местами. Рисуют вместо лица — ягодицы, вместо мужского копья — маленького злого человечка. Духи ненависти жили среди людей всегда. Дьявол принимал обличье, где Красота удесятерялась усилением дьявольского соблазна. Мадлен, ты не соблазн мой. Ты любовь моя. Ты жена моя. И оттого я, входя в тебя как муж и любовник, пронзая твою алую вожделеющую меня мякоть, не понимаю, где у тебя низ, где верх; все из тела твоего глядит в меня глазами любви, и всю тебя я целую так, как целовал бы тебя, новорожденную, как целовал бы дочку свою.
Она застонала, не в силах терпеть противостояние нежностей.
И он понял. Он не стал больше медлить.
Как воин на поле битвы, он поднял истекающее белой кровью любви копье и вогнал в нее, в сердцевину цветка, столь увлажнившегося долгим ожиданием, что он, как рыба со скользкой чешуей, не встречая препятствий, лишь изгибаясь и пробираясь вперед, разом вплыл в нее, и из груди его вылетел стон: а-а, Мадлен, вот ты и со мной, а я так заждался тебя… я так люблю тебя!
О гладкая, скользкая рыба, плыви, выплывай и снова вплывай, маятник, качайся, не останавливайся. Он вынимал из нее обточенный страстью, напрягшийся мужской стержень и вдвигал снова, зная, где таится загадка, где упрятан секрет ее опьяненности им: он чувствовал, он любил эту единственную точку внутри нее, одну золотую тычинку внутри махрового нежнейшего цветка, и он находил ее, он ударял в нее, он прижимал ее, молясь ей внутри ее красного горячего храма; и она отвечала ему, вся подаваясь навстречу ему, вся горя и пылая: да!.. да!.. это здесь!.. здесь, чудо мое!.. вот ты там, откуда берет исток все счастье моей жизни, вся ее красота, вся молитва!.. еще целуй меня там, внутри!.. — и он бил и бил крепким пестиком золотую тычинку, он любил и любил ее снаружи и внутри, он жил и жил в ней так, как не сможет жить больше никогда и ни с кем — всей полнотой отчаянной и светлой жизни, встающей над их головами, как Солнце над зимним полем Рус поутру: золотое, розовое, огромное, как каравай, непобедимое.
И она поднималась короткими порывами, как волна под бризом, к нему, к его губам и рукам, и, биясь в ней, не находя выхода из страсти, он целовал ее, на лету, на бегу, в исступленье, срывая поцелуи с ее раскрытых в крике и шепоте губ, и, когда прибой достиг берегов, они слились крепче, еще крепче, еще неразъемней…
— О, удержи в себе наслажденье… не дай ему вспыхнуть и сгореть…
— Да… да…
Они держались до последнего, то поднимая волну страстного прибоя, то Божественным усилием отгоняя ее вдаль, в простор океана.
И настал миг, когда они не смогли больше удерживать натиск великой воды.
Плотину прорвало, и хлынули боль и свет, Солнце и звезды, смешавшиеся в один клубок, и их общий слиянный крик бился о стены, гас, потухал и разгорался снова, и их распаренные в полете по любовным волнам прекрасные тела качало суровым ветром, и они тонули в соленом, горьком, полынном, терпком, пахнущем, как море, солью и йодом, пахнущим горечавкой и таволгой обоюдном потоке.
— Владимир… я пью тебя…
Она наклонилась над его животом, упрятала лицо в его русые заросли меж дрожащих, не остывших от любовного бега ног, нашла губами копье: о чудо, любимый, ты излился в меня, ты вышел из меня, но не утерял силы… ты так же крепок и готов к бою, как час… как век назад…
— Да… да… милая…
Она втягивала губами, ласкала и ощупывала нежным языком то, что пронзало ее так коротко и будет пронзать столь вечно. Она собирала ртом последнюю соль и терпкость, впивая травный, сенной запах, дух чабреца и мелиссы, мяты и пижмы.
— Ты пахнешь травами… ты… пахнешь нашими травами, Рус… теми, что в полях… в лугах…
— Правда?.. родная, я счастлив, если это так… это все твое. И я… и Рус… и травы… Мы будем собирать их вместе… вдвоем… там, на широких лугах, в поймах, в старицах… я буду плести тебе венки… надевать их на твою золотую голову…
— И мы насушим сена и набьем им матрацы… и будем спать так, в избе, на сеновале… и придут волхвы…
— Да… придут волхвы и привезут нам дары: стерлядок, щук… крыжовник… творог в бересте… землянику в туесе…
Она вздрогнула, вспомнив Таора.
— Да… землянику… и малину…
— Алую, как любимые губы твои…
Ночь шла и проходила. Ночь текла и замирала; время то останавливалось, то снова стучало тревожным сердцем. Князь перенес Мадлен на кровать, и они снова предались любви.
Сколько раз они принадлежали друг другу в эту последнюю ночь в Пари перед отъездом в Карнак? Они не считали. Едва они размыкали объятья, как неведомая сила опять схлестывала их ищущие друг друга руки, дрожащие в исступленье и радости чрева. Никого в мире она не любила и не желала так, как Князя. А он замирал от счастья: лучшая женщина мира — в кольце его рук. И сегодня, да, уже сегодня… ведь уже утро, и им скоро собираться на вокзал… он наденет ей на палец обручальное кольцо. Вот они — всегда с ним: на шнурке, на груди. Он сам выковал для них кольца, пока ее не было с ним. Он ждал ее и ковал им двоим кольца из черного железа, из обломка, найденного им под забором близ храма на рю Дарю; он счел, что это предзнаменование — Бог послал ему кусок железа для ковки колец именно здесь и сейчас. И внутри колец он, помолясь, выцарапал надпись Царя Соломона, бывшую на Соломоновом кольце с звездчатым сапфиром: «ВСЕ ПРОХОДИТЪ». Да, все проходит. И пройдет. Не прейдет лишь любовь. Наша с тобой любовь, Мадлен. Магдалина. Отмоленная моя.
Когда рассвело, они оторвались друг от друга. Умылись. Испили холодного чаю.
Уже было некогда, и они опаздывали. Четкость отправления поездов на вокзалах Эроп вошла в пословицу.
Она надела короткое, перепачканное руками Лурда платье, и Князь уставился на ее ноги, обнаженные почти до соблазнительной женской развилки. Смолчал. Улыбнулся.
Она пожала плечами и издала смущенный смешок.
— Больше не буду, любимый. Это танцевальный наряд. Оставлю его для Карнавала.
— Ну, венчаться-то ты будешь у меня в венчальном платье. Я и его приготовил.
Она, как на диво дивное, глядела на белую пену шелкового подвенечного платья, струящегося в пальцах, как деревенское молоко, как сливки от холмогорских коров.
— Где ты его раздобыл?.. и точно на меня… ни ушивать, ни расставлять не надо…
Она прикидывала его к себе, счастливо смеялась.
— Где добыл — то моя тайна. Купил отрез, сам научился шить и сшил.
— Ты шутишь!..
— Нисколько. Чего ни сделаешь ради любимой женщины. Укладывай в сумку и бежим. Мы уже и так опоздали.
— У тебя есть деньги, Владимир?..
— Как им не быть. Негусто, но есть. Наши друзья из Рус позаботились о нас. Нам хватит на все путешествия и скитания… вплоть до границы…
— Не надо пока об этом. Мы еще хлебнем горя. Я тоже кое-чем запаслась. Мы теперь не пропадем!
— Мы не пропадем никогда, Мадлен. Если уж мы нашли друг друга… Стой, твоя шуба! Там же морозно!.. В чем ты поедешь?..
Он оглядывался, быстро смекая. О, то, что надо. Его бобровая доха на медвежьем меху, привезенная из Рус, чудом уцелевшая в бедняцких блужданиях по каморкам жестокого Пари. Она наденет доху, а он поедет налегке, в офицерской форме. Он же мужчина и офицер. Он, как Суворов, спал на земле, подложив под голову палаш, укрывшись шинелью. Ел гречневую кашу, пустые щи. Ему много не надо. Великость Великого Князя в том и состоит, чтобы не бояться ни глада, ни мраза, ни ужаса, ни Суда.
— Вот тебе шуба.
— О, любимый, это же не шуба, а целый дом!.. Я утону в ней…
— Ты уже утонула в моей любви. Так что будь смелей. Не трусь. Гляди, как это делается.
Он накинул ей доху на плечи. Мех доставал до пяток, полсть чуть ли не мела половицу. Мадлен подняла руками воротник, кокетливо закуталась в него, и ее счастливая мордочка выглядывала из коричневого переливающегося бобрового меха, как лисенок из норы.
— Ты выглядишь потрясающе! Хоть сейчас в Холливуд!
— Брось… Бежим… Мы успеем на рю Дарю к твоему отцу Николаю?.. Лучше прямо на вокзал, боюсь опоздать, боюсь, что-то случится… нас задержат…
— Успокойся, родная. Все по пути. Без благословения мы не отправимся. Да и отец Николай будет счастлив, что мы его не забыли. Вылетай, моя птичка. Я готов.
Он стоял перед нею в офицерской форме — такой, каким она впервые увидела его на балу в королевском дворце.
И она поднялась на цыпочки, закинула руки ему за шею и поцеловала его, как девочка, как гимназистка, сдавшая первый и самый трудный экзамен.
Они благополучно побывали в храме веры Рус на рю Дарю, получили благословение отца Николая, постояли среди тонких темных свечек, запаха нагара, ладана и елея, помолились, перекрестились, преклонили колена перед образами святого Владимира, святителя Николая, святой Марии из Магдалы. Вышли из храма просветленные. Не помнили, как добрались до вокзала, как погрузились в поезд, как поехали. За окнами вагона мела февральская метель, дикая для этих краев Эроп. «Это нам подарок, Мадлен. Метель-то наша, будто из Рус сюда налетела». — «Ее нам наслала Снежная Королева.» — «Нет. Василиса Премудрая.» — «Или святой Владимир, что крестил Рус». — «Да, я сам ее сюда пригнал. Я ее тебе дарю.»
Он дарил ей все — и снег, и ветер, и Солнце, и звезду с неба, и пушистую еловую ветвь, и мандарин, и персик, и кольцо с пальца. Не раздумывая, он, когда они подъезжали к Карнаку, стащил с пальца Царский изумруд и нацепил на палец Мадлен.
— Твой теперь.
— О, зачем?.. Я недостойна…
— Если достойна меня, то княжьего перстня — наверняка.
— Я же еще не жена тебе!..
— Не шути так.
Поезд, скрипя и лязгая всеми колесами и железяками, тормозил среди дремучих лесов, а где-то рядом чувствовалось могучее дыхание ледяного, северного моря. О Мадлен, ты отличная пловчиха, чужое море надо переплыть. Вы с Князем вместе переплывете: то он будет тебя поддерживать, то ты его. Дыхание у вас хорошее. Руки и ноги сильные. Вот только вода ледяная, беда, как быть с ней.
Крохотная деревенька на Севере Эроп притулилась близ поросших лесом пологих холмов. Ветер гудел в верхушках осанистых сосен. Осыпал на идущих по лесной тропе Мадлен и Князя хлопья снега. Завиднелись впереди крыши домов — нахлобученные снежные шапки. Шпиль эропской церкви тонкой спицей торчал в метельной круговерти, пронзая тучи, а поодаль, на окраине деревни, горел золотом во мраке вьюжного вечера луковичный купол церковки Рус. Кто построил ее здесь? Ответа не было. Люди Рус, тосковавшие по родине, заброшенные когда-то на Чужбину.
— А батюшка здесь говорит по-эропски или на языке Рус?..
— Разумеется, на нашем родном языке, Мадлен. Как и мы с тобой сейчас говорим.
Они постучались в дверь прицерковной сторожки. Дверь отворилась, пахнуло духом пирогов с капустой, покрошенного репчатого лука. Попадья стряпала вечернюю трапезу. Князь и Мадлен поклонились низко открывшему дверь русоголовому мальчику.
— Отец дома?..
Вместо ответа мальчонка ринулся через сенцы в комнаты, крича:
— Маменька, батюшка!.. Люди из Рус!.. Люди из Рус!.. У нас, здесь!..
Навстречу прибывшим вышел священник, не успевший после службы переоблачиться в домашний наряд. Мадлен, с сильно бьющимся сердцем, глядела на маленького, совсем не героического человечка, молодого, с бородкой вокруг аскетически худого лица, с добрыми большими печальными глазами, как с византийской иконы, с лентой мафория через плечо, которую он нервно, волнуясь, оглаживал, глядя на гостей. Вот он — тот, кто повенчает их. Кто сделает их перед Богом мужем и женой.
Священник низко поклонился.
— Мир вам, люди добрые, — сказал он радостно. Звонкий голос лебедем взвился в тесных сенях. — С чем пожаловали?.. Только сейчас из Пари?..
— С поезда, — кивнул Князь и взял за локоть Мадлен. — Батюшка Николай из храма Рус в Пари много рассказывал мне о вас, отец Дмитрий. Не откажетесь обвенчать великих грешников?
Отец Дмитрий радостно, не скрывая улыбки, блестя белыми, как ландыши, зубами, вспыхивая лапками морщин в углах глаз и ямочками на румяных щеках, глядел то на Князя, то на Мадлен, залившуюся краской.
— Отлично, отлично, — промолвил батюшка. — Молодые, красивые. И венчаться хотят. Что ж, так Богу угодно. Да еще из Рус. В наши-то леса глухие. Мы уж и забыли, как на слух она, родная речь, слово-то наше. А сказал Иоанн: вначале бе Слово, и Слово бе Бог. Ну что ж, дорогие гости. Рассупонивайтесь, с дороги чайку с капустным пирогом, хозяйка недавно из печи вынула. За чаем все мне про Пари расскажете, про Рус… что знаете… как там сейчас?.. что там делается… Мы тут живем, ничего не знаем… Богу молимся… В деревне есть потомки людей Рус — в нашу веру крестятся… мы их опекаем, помогаем чем можем… Снимите доху, голубушка!.. жених вас закутал на славу, чтоб вы к венцу-то не простыли… А то баньку истоплю… прежде всего гостя в баньке парят!.. Истопить?..
Звук может ослеплять, как свет.
Шаги. За дверью шаги.
Тихо, Мадлен, а может, это консьержка. Или новый жилец. Ведь он снимал квартиру. Он мог съехать. Могли пустить другого. Нет. Шаги четкие, быстрые, резкие, нетерпеливые. Бессонные. Сна нет. Есть только явь. И все ее сны — тоже явь. И то, что ждет ее, — сон наяву.
Ключ грохочет в замке. Скрип двери расколом земной коры отдается в воспаленной голове.
Ее любовь открывает ей настежь дверь.
Князь подхватывает ее под мышки и втаскивает в прихожую. Она не стоит на ногах.
— Мадлен, Мадлен!.. Боже мой!.. Почему ты без шубы!.. На улице такой холод… Я ждал тебя… Я всегда жду тебя… Я знал, что ты придешь… приедешь… От тебя пахнет порохом!.. Ты вся в грязи… На тебя напали воры, да?.. Ты бежала ко мне… Боже… наконец-то…
Он берет ее на руки. Он несет ее на руках.
Он кружит ее, холодную, едва оправившуюся от потрясений улицы Делакруа, перепачканную грязью, еще не остывшую от слез и поцелуев Кази, по комнате, как он делал это, как он всегда любил делать это… всегда?.. да, целую жизнь они прожили вместе; целую жизнь и еще три ночи, а вот и снова ночь, и что такое жизнь — помнишь, Мадлен, как сказал великий поэт нашей родной Рус: вся жизнь — одна ли, две ли ночи.
— Ты хочешь есть?.. Я накупаю тебя… Сейчас воды в ванну напущу…
О, делай что хочешь, возлюбленный мой. Я же пришла насовсем. Но ты еще об этом не знаешь. Ты никогда не торопил меня с решением. Ты ждал, когда все решу я. И неважно, кто решил, в конце концов. Время уже само распорядилось нами. Оно диктует. И мы его слушаем. И мы под Божью диктовку пишем, задыхаясь, свою единственную поэму. Никакой поэт ее не напишет. Да я и не читаю книг, любимый. Книги — к чему мне они. Я сама, когда состарюсь, напишу большую, как Библия, книгу о своей безумной, причудливой, авантюрной жизни. И никто не поверит мне. Потому что все это было. Все было на самом деле. А правде не верят. Правду пробуют на вкус, на зуб, как золотой. Пусть раскусят! Съедят меня, как хлеб! Как была я хлебом, горбушкой, что все, кому не лень, грызли, кусали и ломали, и насыщались, и рвали на части, утоляя первый голод, набивая утробу, так и осталась — черствым ржаным, куском пирога с капустой, с грибами, с ягодами, с рыбой, нашего, из Рус, деревенского пирога… а его же и к Царскому столу подавали, любимый, ибо народ — это было у нас одно, и смерд и Царь, и холоп и Князь, и рыбарь и Священник, и баба на жатве и генерал в бою, все это было всегда неразъемно, все это было единое целое, хоть нас и пытались расчленить, разрубить на куски, и еще будут пытаться… куда ты несешь меня?.. не хохочи, любовь моя, в ванну, просто-напросто в ванну, сейчас я раздену тебя, я сам помою тебя, я намылю мочалку, я вылью душистое масло тебе на голову… дай сниму эти тряпки… завтра купим новые… о, как ты прекрасна, возлюбленная моя… и я вижу тебя без одежд… Бог свидетель, нет в мире красоты выше твоей… кто ты… кто ты…
Он усадил ее в ванну. Горячая вода обняла ее торс, бликами заходила по коже, покрывшейся ознобными пупырышками. Князь намылил губку, стал тереть спину, плечи Мадлен. Он весь дрожал. Ему хотелось петь, плясать. Она была снова его. Она была вместе с ним. Надолго ли? Он не задавался этим вопросом. Он пил счастье огромными глотками.
Он уложил ее в воде, и она лежала в ванной — стройная, длинная, золотокожая, соски ее поднимались, дразня, впалый живот втягивался, заостряя клеть ребер, живая амфора бедер колыхалась. Он погрузил руку под воду и там, под колышащейся теплой водой, раздвинул рукою ей ноги. Роза, роза моя. Ты вечная роза моя. Ты родная моя, алая хризантема. Золотая, багряная астра. Живая звезда. Я держу тебя в руке. Я ласкаю тебя. Я целую тебя ладонью. Я целую тебя уколом и дрожаньем пальца своего, ощупывающего драгоценные недра твои, роза, пышный цветок. Неистовый цветок. Многими обрываемый. Раскрывшийся только мне.
Она изогнулась под водой, отдаваясь движению горячей руки в ней, как рыба в океане, плывя и лавируя между скал, отдается подводному течению. Ее груди торчали из воды. Князь наклонил голову и вобрал губами один сосок, другой. Он целовал и целовал ее грудь, не отнимая вздрагивающую руку от ее распустившегося подводным цветком лона. Ее рука скользила по его волосам, по затылку, бездумно и счастливо, пальцы вплетались в волосы, словно шепча: я с тобой, с тобой.
— Разденься, — донесся до него ее шепот. — Я так давно не чувствовала тебя.
Он исполнил ее просьбу, и она с закрытыми глазами вновь увидела его, обнаженного. Ее мокрые пальцы увидели, пробегая по его часто дышащей могучей груди, напрягшемуся животу, восставшим чреслам. Он лег в ванну на нее, обняв сильными руками ее скользкое, покрытое мыльной пеной тело, и вода из ванны вылилась через край.
Он вошел в нее под водой — всем настоятельным требованием любви; всей остротой изголодавшегося по битве оружья. Из груди Мадлен вылетел стон счастья и победы. Она победила. Она дошла до него. Она добежала до любви. Вот она, обхваченная ее нетерпеливыми руками, обвитая жаждущими ногами, бьющаяся в ней любовь.
Возлюбленный еще беспрекословнее утвердил необоримость великого желания одним властным ударом, пробившим ледяную стену ее тоски. И она не удержала ни крика, ни взрыва нутра. Обвив его руками и ногами так, будто она хотела навек впечатать его в себя, так и остаться — сращенной с ним, она, истосковавшаяся по нему смертельно — выше сил!.. и выдержавшая разлуку, тоску, изобилие чужих отвратных тел, — не вынесла стремительного слияния с любимым в долгожданной любви, его натиска, мгновенного прободения ее жадного лона — и содрогалась в невероятном, неудержном наслаждении, это было похоже на землетрясение, на извержение вулкана, она держала любимого на животе, стискивала в необоримых объятиях, дрожа, колыхаясь, как море в урагане, и снова кричала, кричала, и он зажимал ей рот рукой, сам счастливый донельзя, успевший насладиться ею и в торжестве ее любовного царения сам забывший свое наслаждение.
— Мадлен!.. О Мадлен!..
— Я пришла навсегда. Я больше не могу.
Он выскочил из ванны. Засмеялся, беря ее на руки, как ребенка.
— Мы все в мыльной пене. Ты любишь синее душистое мыло?.. В Пари его продают в самых дешевых магазинах. В Тати, к примеру. Великий Князь, конечно, не должен любить дешевое мыло, но оно так пахнет незабудками!.. и тобой… Я купил его вчера для тебя… Я знал, что ты придешь…
— Оботри меня… и себя… у тебя есть махровое полотенце?..
— У меня чего только нет… Помнишь нашу печку-голландку?.. Вот она… Она жива… С ней ничего не случилось за этот тяжелый мрачный месяц, пока тебя не было… Ты все время со мной. Я разговариваю с тобой. Советуюсь. Мысленно обнимаю тебя. Как жаль мне было, что я не мог этого сделать наяву.
— Владимир… сон и явь — одно?..
— Для нас с тобой — одно. Для других — не знаю. Будешь сыр и вино? Сыр из Гавра, вино бургундское. Немного кислое. Я заварю свежий чай. Ты знаешь, наша царица Екатерина, владычица всея Рус и иных Западных и Восточных земель, так любила чай… заставляла привозить его из Китая купцов, послов, с казаками, с эстафетами, с обозами, нарочных… И заваривала чай в изумительных фарфоровых чайниках, также из Китая привезенных… Это тебе не просто так — чаю глотнуть и побежать, как бегут сломя голову куда-то все в Пари, а целый обряд… Мы все-таки Восток, Мадлен. Как ни крути. Мы любим все медленное… И любовь тоже должна быть медленной… прекрасной…
Она засмеялась, обнимая его голой рукой за шею, вспомнив свой неистовый, стремглав, быстрый выблеск страсти-молнии.
— Я буду любить тебя медленно, Владимир… медленно обнимать, не спеша целовать… тайно и нежно трогать тебя губами, ладонями…
— И я… Я медленно буду входить в тебя, раздвигать тебя, как тяжелые бархатные занавеси… входить в темную, багряную пещеру, вползать, как шмель в цветок… роза моя…
Он наклонился и припал губами к золотым кудрям, закрывающим вход в его вожделенный дворец. Войди туда — оттуда нет возврата. Все, кто был с этой женщиной, мечтали как можно дольше быть с ней, пребыть в ней, остаться с ней. Она уходила от всех. И брошенные ею страдали. Мечтали о ней. Грезили. Бредили ею. Вот они, ворота в Рай. И этот Эдем принадлежит ему. И только ему.
И никто никогда не отнимет его Рай у него.
Он выпустил ее из объятий, голый, направился на кухню, заварил чай в старинном чайничке; на стенке чайничка были изображены тонкой кистью танцующие на мосту китаяночки, с длинными шпильками в высоко зачесанных волосах, с зонтиками в руках; под ногами девушек текла бурная горная речка, и они с любопытством смотрели в нее, чуть не валясь с мостика. А ну как свалятся?.. Опасность. Она всегда привлекает. Она манит и тянет бедного человека, пьяня, как вино, как любовь. Две опасности подстерегают мужчину: любовь и смерть. Потому он так любит женщину и войну. И не может жить, не обладая ими двумя.
— Налить тебе покрепче?..
— Да, родной. Пожалуйста. Я весь вечер хотела пить. Я вчера была в Красной Мельнице… плясала канкан… мой последний канкан. Уплясалась. И еще пила вино. Ты не ругаешь меня, что я пила вино?..
— Нет, девочка моя. Ты же у меня разумница. Ты же помнишь, как пили вино, чай, молоко и иные вкусные напитки там… у нас… во дворце… за завтраком и обедом…
— Помню…
— Вот и не беспокойся. Вино — в радость нам. Чай чаем, а я и бокалы налил. За тебя!.. Ты…
Он не мог говорить. Слезы задушили его.
Он, с поднятым бокалом в руке, голый, сидел и плакал, глядя на нее, совершенно голую, розовую от купанья, сидящую у него на коленях.
Ударил бокалом о ее бокал. Старое бургундское вылилось на скатерть.
—.. ты моя жена, Мадлен, жена моя…
— И я твоя жена, Владимир, я твоя жена… Нам надо обвенчаться…
— Я думал об этом. Я все придумал. Знаешь что. Мы поедем далеко. В леса Карнака. Там, я разузнал, есть маленький храм Рус, нашей православной веры. Он затерян в лесах… о нем мало кто знает… Мне о нем рассказал отец Николай, настоятель нашей церкви здесь, в Пари… И я сразу понял: это для нас с тобой. А хочешь, обвенчаемся тут, в Пари?.. и тогда не задержимся в Эроп, уедем сразу… сделаем паспорта и уедем…
— Нет. Там. В лесах. Далеко от людей. Я ненавижу Пари.
— Милая… я тоже так хочу…
Он пылко обнял ее, привлек к себе. Они выпили вино. Кислота свела скулы. Верно, это вино делали из слив. Из знаменитых бургундских слив, синих, длинных, так похожих на глаза Мадлен. Все в мире, самое красивое, похоже на Мадлен! Я это понял давно!
— Когда мы едем?..
— Сейчас. Немедленно.
— Ты шутишь!..
— Конечно, шучу. У нас впереди ночь. А наутро наш поезд в Карнак. Забежим еще в храм на рю Дарю и получим благословение отца Николая. Это придаст нам сил.
— Ты хочешь еще сыру, вина?.. вот, возьми камамбер… он смешно пахнет, нашими мужицкими сапогами…
— Я не хочу никого и ничего, кроме тебя.
Он вскочили из-за стола. Он привлек ее к себе, запрокинул ей лицо, держал рукой подбородок ей и щеки, как пойманную птицу, целуя.
Они опять не успели, не сумели дойти до постели.
Дрова в голландке трещали, и они рухнули на пол, сплетясь, умирая от любви в едином стоне, в одном порыве, становясь одним целым у распахнутой печной дверцы — голые, чистые, как новорожденные младенцы, прекрасные, как люди с осыпавшихся фресок в дымящихся ладаном церквах Эроп.
Он нашел губами ее губы. Их сладость потрясла его. Будто бы он раздавил под языком сливу… или вишню — и так держал, смакуя, боясь проглотить хоть каплю драгоценного сока. Губы, губы мои. Вот я вас целую — одну, другую. А вот и обе вместе. Вбираю, всасываю. Вы мои. Ты мое, лицо, сияющее от неизбывного счастья. Мадлен раскинулась на горячем от жара печки полу, распласталась, раскинула руки в полете, и он лег на нее, повторяя очертания ее тела, лег точно так, как она лежала — руки на раскинутые руки, ноги на вытянутые струною ноги, крестообразно; и они так, раскинувшись, как два орленка, летели вместе над широкой землей — пронзая собой облака, озирая снежные и солнечные просторы; и он сильнее налегал на нее пылающим в страсти телом, и вдувал ей в губы свою душу: выдох, другой, — и она впивала его дыхание, так, как розы впитывают утреннюю росу, живительные капли дождя, южный ветер; и он не спешил входить в нее — они оба помнили о медленной любви, о счастье долгих и бесконечных прикосновений, о совместном, как во сне, томлении и молении; о, я молю тебя, возлюбленный… я молю тебя, любимая моя, дай мне себя… нет, погоди… позволь мне продлить ожиданье. Позволь мне томиться. Желать. Умолять. Ждать. Позволь мне нежно, еле слышно целовать тебя — вот так, когда я лежу на тебе и лечу, пригвождая своими руками твои раскинутые крестом руки, чуть касаясь своим языком твоего… да, так, еле ощутимо касаясь… легче птичьего пера, невесомей бабочкиного крылышка.
Слезы любви струились из глаз Мадлен, падали на пол, в то время как Князь целовал ее так, а низом впалого живота она ощущала, как тягостен и тверд умысел его невоплощенной страсти, как хочет он порвать самим собою наложенный запрет. Низ и верх, верх и низ. Что есть низ человеческий, что — верх?.. Они с возлюбленным поняли: нельзя различить только тогда, когда ты любишь. На Карнавале смеются, ржут, глумятся, меняют Низ и Верх местами. Рисуют вместо лица — ягодицы, вместо мужского копья — маленького злого человечка. Духи ненависти жили среди людей всегда. Дьявол принимал обличье, где Красота удесятерялась усилением дьявольского соблазна. Мадлен, ты не соблазн мой. Ты любовь моя. Ты жена моя. И оттого я, входя в тебя как муж и любовник, пронзая твою алую вожделеющую меня мякоть, не понимаю, где у тебя низ, где верх; все из тела твоего глядит в меня глазами любви, и всю тебя я целую так, как целовал бы тебя, новорожденную, как целовал бы дочку свою.
Она застонала, не в силах терпеть противостояние нежностей.
И он понял. Он не стал больше медлить.
Как воин на поле битвы, он поднял истекающее белой кровью любви копье и вогнал в нее, в сердцевину цветка, столь увлажнившегося долгим ожиданием, что он, как рыба со скользкой чешуей, не встречая препятствий, лишь изгибаясь и пробираясь вперед, разом вплыл в нее, и из груди его вылетел стон: а-а, Мадлен, вот ты и со мной, а я так заждался тебя… я так люблю тебя!
О гладкая, скользкая рыба, плыви, выплывай и снова вплывай, маятник, качайся, не останавливайся. Он вынимал из нее обточенный страстью, напрягшийся мужской стержень и вдвигал снова, зная, где таится загадка, где упрятан секрет ее опьяненности им: он чувствовал, он любил эту единственную точку внутри нее, одну золотую тычинку внутри махрового нежнейшего цветка, и он находил ее, он ударял в нее, он прижимал ее, молясь ей внутри ее красного горячего храма; и она отвечала ему, вся подаваясь навстречу ему, вся горя и пылая: да!.. да!.. это здесь!.. здесь, чудо мое!.. вот ты там, откуда берет исток все счастье моей жизни, вся ее красота, вся молитва!.. еще целуй меня там, внутри!.. — и он бил и бил крепким пестиком золотую тычинку, он любил и любил ее снаружи и внутри, он жил и жил в ней так, как не сможет жить больше никогда и ни с кем — всей полнотой отчаянной и светлой жизни, встающей над их головами, как Солнце над зимним полем Рус поутру: золотое, розовое, огромное, как каравай, непобедимое.
И она поднималась короткими порывами, как волна под бризом, к нему, к его губам и рукам, и, биясь в ней, не находя выхода из страсти, он целовал ее, на лету, на бегу, в исступленье, срывая поцелуи с ее раскрытых в крике и шепоте губ, и, когда прибой достиг берегов, они слились крепче, еще крепче, еще неразъемней…
— О, удержи в себе наслажденье… не дай ему вспыхнуть и сгореть…
— Да… да…
Они держались до последнего, то поднимая волну страстного прибоя, то Божественным усилием отгоняя ее вдаль, в простор океана.
И настал миг, когда они не смогли больше удерживать натиск великой воды.
Плотину прорвало, и хлынули боль и свет, Солнце и звезды, смешавшиеся в один клубок, и их общий слиянный крик бился о стены, гас, потухал и разгорался снова, и их распаренные в полете по любовным волнам прекрасные тела качало суровым ветром, и они тонули в соленом, горьком, полынном, терпком, пахнущем, как море, солью и йодом, пахнущим горечавкой и таволгой обоюдном потоке.
— Владимир… я пью тебя…
Она наклонилась над его животом, упрятала лицо в его русые заросли меж дрожащих, не остывших от любовного бега ног, нашла губами копье: о чудо, любимый, ты излился в меня, ты вышел из меня, но не утерял силы… ты так же крепок и готов к бою, как час… как век назад…
— Да… да… милая…
Она втягивала губами, ласкала и ощупывала нежным языком то, что пронзало ее так коротко и будет пронзать столь вечно. Она собирала ртом последнюю соль и терпкость, впивая травный, сенной запах, дух чабреца и мелиссы, мяты и пижмы.
— Ты пахнешь травами… ты… пахнешь нашими травами, Рус… теми, что в полях… в лугах…
— Правда?.. родная, я счастлив, если это так… это все твое. И я… и Рус… и травы… Мы будем собирать их вместе… вдвоем… там, на широких лугах, в поймах, в старицах… я буду плести тебе венки… надевать их на твою золотую голову…
— И мы насушим сена и набьем им матрацы… и будем спать так, в избе, на сеновале… и придут волхвы…
— Да… придут волхвы и привезут нам дары: стерлядок, щук… крыжовник… творог в бересте… землянику в туесе…
Она вздрогнула, вспомнив Таора.
— Да… землянику… и малину…
— Алую, как любимые губы твои…
Ночь шла и проходила. Ночь текла и замирала; время то останавливалось, то снова стучало тревожным сердцем. Князь перенес Мадлен на кровать, и они снова предались любви.
Сколько раз они принадлежали друг другу в эту последнюю ночь в Пари перед отъездом в Карнак? Они не считали. Едва они размыкали объятья, как неведомая сила опять схлестывала их ищущие друг друга руки, дрожащие в исступленье и радости чрева. Никого в мире она не любила и не желала так, как Князя. А он замирал от счастья: лучшая женщина мира — в кольце его рук. И сегодня, да, уже сегодня… ведь уже утро, и им скоро собираться на вокзал… он наденет ей на палец обручальное кольцо. Вот они — всегда с ним: на шнурке, на груди. Он сам выковал для них кольца, пока ее не было с ним. Он ждал ее и ковал им двоим кольца из черного железа, из обломка, найденного им под забором близ храма на рю Дарю; он счел, что это предзнаменование — Бог послал ему кусок железа для ковки колец именно здесь и сейчас. И внутри колец он, помолясь, выцарапал надпись Царя Соломона, бывшую на Соломоновом кольце с звездчатым сапфиром: «ВСЕ ПРОХОДИТЪ». Да, все проходит. И пройдет. Не прейдет лишь любовь. Наша с тобой любовь, Мадлен. Магдалина. Отмоленная моя.
Когда рассвело, они оторвались друг от друга. Умылись. Испили холодного чаю.
Уже было некогда, и они опаздывали. Четкость отправления поездов на вокзалах Эроп вошла в пословицу.
Она надела короткое, перепачканное руками Лурда платье, и Князь уставился на ее ноги, обнаженные почти до соблазнительной женской развилки. Смолчал. Улыбнулся.
Она пожала плечами и издала смущенный смешок.
— Больше не буду, любимый. Это танцевальный наряд. Оставлю его для Карнавала.
— Ну, венчаться-то ты будешь у меня в венчальном платье. Я и его приготовил.
Она, как на диво дивное, глядела на белую пену шелкового подвенечного платья, струящегося в пальцах, как деревенское молоко, как сливки от холмогорских коров.
— Где ты его раздобыл?.. и точно на меня… ни ушивать, ни расставлять не надо…
Она прикидывала его к себе, счастливо смеялась.
— Где добыл — то моя тайна. Купил отрез, сам научился шить и сшил.
— Ты шутишь!..
— Нисколько. Чего ни сделаешь ради любимой женщины. Укладывай в сумку и бежим. Мы уже и так опоздали.
— У тебя есть деньги, Владимир?..
— Как им не быть. Негусто, но есть. Наши друзья из Рус позаботились о нас. Нам хватит на все путешествия и скитания… вплоть до границы…
— Не надо пока об этом. Мы еще хлебнем горя. Я тоже кое-чем запаслась. Мы теперь не пропадем!
— Мы не пропадем никогда, Мадлен. Если уж мы нашли друг друга… Стой, твоя шуба! Там же морозно!.. В чем ты поедешь?..
Он оглядывался, быстро смекая. О, то, что надо. Его бобровая доха на медвежьем меху, привезенная из Рус, чудом уцелевшая в бедняцких блужданиях по каморкам жестокого Пари. Она наденет доху, а он поедет налегке, в офицерской форме. Он же мужчина и офицер. Он, как Суворов, спал на земле, подложив под голову палаш, укрывшись шинелью. Ел гречневую кашу, пустые щи. Ему много не надо. Великость Великого Князя в том и состоит, чтобы не бояться ни глада, ни мраза, ни ужаса, ни Суда.
— Вот тебе шуба.
— О, любимый, это же не шуба, а целый дом!.. Я утону в ней…
— Ты уже утонула в моей любви. Так что будь смелей. Не трусь. Гляди, как это делается.
Он накинул ей доху на плечи. Мех доставал до пяток, полсть чуть ли не мела половицу. Мадлен подняла руками воротник, кокетливо закуталась в него, и ее счастливая мордочка выглядывала из коричневого переливающегося бобрового меха, как лисенок из норы.
— Ты выглядишь потрясающе! Хоть сейчас в Холливуд!
— Брось… Бежим… Мы успеем на рю Дарю к твоему отцу Николаю?.. Лучше прямо на вокзал, боюсь опоздать, боюсь, что-то случится… нас задержат…
— Успокойся, родная. Все по пути. Без благословения мы не отправимся. Да и отец Николай будет счастлив, что мы его не забыли. Вылетай, моя птичка. Я готов.
Он стоял перед нею в офицерской форме — такой, каким она впервые увидела его на балу в королевском дворце.
И она поднялась на цыпочки, закинула руки ему за шею и поцеловала его, как девочка, как гимназистка, сдавшая первый и самый трудный экзамен.
Они благополучно побывали в храме веры Рус на рю Дарю, получили благословение отца Николая, постояли среди тонких темных свечек, запаха нагара, ладана и елея, помолились, перекрестились, преклонили колена перед образами святого Владимира, святителя Николая, святой Марии из Магдалы. Вышли из храма просветленные. Не помнили, как добрались до вокзала, как погрузились в поезд, как поехали. За окнами вагона мела февральская метель, дикая для этих краев Эроп. «Это нам подарок, Мадлен. Метель-то наша, будто из Рус сюда налетела». — «Ее нам наслала Снежная Королева.» — «Нет. Василиса Премудрая.» — «Или святой Владимир, что крестил Рус». — «Да, я сам ее сюда пригнал. Я ее тебе дарю.»
Он дарил ей все — и снег, и ветер, и Солнце, и звезду с неба, и пушистую еловую ветвь, и мандарин, и персик, и кольцо с пальца. Не раздумывая, он, когда они подъезжали к Карнаку, стащил с пальца Царский изумруд и нацепил на палец Мадлен.
— Твой теперь.
— О, зачем?.. Я недостойна…
— Если достойна меня, то княжьего перстня — наверняка.
— Я же еще не жена тебе!..
— Не шути так.
Поезд, скрипя и лязгая всеми колесами и железяками, тормозил среди дремучих лесов, а где-то рядом чувствовалось могучее дыхание ледяного, северного моря. О Мадлен, ты отличная пловчиха, чужое море надо переплыть. Вы с Князем вместе переплывете: то он будет тебя поддерживать, то ты его. Дыхание у вас хорошее. Руки и ноги сильные. Вот только вода ледяная, беда, как быть с ней.
Крохотная деревенька на Севере Эроп притулилась близ поросших лесом пологих холмов. Ветер гудел в верхушках осанистых сосен. Осыпал на идущих по лесной тропе Мадлен и Князя хлопья снега. Завиднелись впереди крыши домов — нахлобученные снежные шапки. Шпиль эропской церкви тонкой спицей торчал в метельной круговерти, пронзая тучи, а поодаль, на окраине деревни, горел золотом во мраке вьюжного вечера луковичный купол церковки Рус. Кто построил ее здесь? Ответа не было. Люди Рус, тосковавшие по родине, заброшенные когда-то на Чужбину.
— А батюшка здесь говорит по-эропски или на языке Рус?..
— Разумеется, на нашем родном языке, Мадлен. Как и мы с тобой сейчас говорим.
Они постучались в дверь прицерковной сторожки. Дверь отворилась, пахнуло духом пирогов с капустой, покрошенного репчатого лука. Попадья стряпала вечернюю трапезу. Князь и Мадлен поклонились низко открывшему дверь русоголовому мальчику.
— Отец дома?..
Вместо ответа мальчонка ринулся через сенцы в комнаты, крича:
— Маменька, батюшка!.. Люди из Рус!.. Люди из Рус!.. У нас, здесь!..
Навстречу прибывшим вышел священник, не успевший после службы переоблачиться в домашний наряд. Мадлен, с сильно бьющимся сердцем, глядела на маленького, совсем не героического человечка, молодого, с бородкой вокруг аскетически худого лица, с добрыми большими печальными глазами, как с византийской иконы, с лентой мафория через плечо, которую он нервно, волнуясь, оглаживал, глядя на гостей. Вот он — тот, кто повенчает их. Кто сделает их перед Богом мужем и женой.
Священник низко поклонился.
— Мир вам, люди добрые, — сказал он радостно. Звонкий голос лебедем взвился в тесных сенях. — С чем пожаловали?.. Только сейчас из Пари?..
— С поезда, — кивнул Князь и взял за локоть Мадлен. — Батюшка Николай из храма Рус в Пари много рассказывал мне о вас, отец Дмитрий. Не откажетесь обвенчать великих грешников?
Отец Дмитрий радостно, не скрывая улыбки, блестя белыми, как ландыши, зубами, вспыхивая лапками морщин в углах глаз и ямочками на румяных щеках, глядел то на Князя, то на Мадлен, залившуюся краской.
— Отлично, отлично, — промолвил батюшка. — Молодые, красивые. И венчаться хотят. Что ж, так Богу угодно. Да еще из Рус. В наши-то леса глухие. Мы уж и забыли, как на слух она, родная речь, слово-то наше. А сказал Иоанн: вначале бе Слово, и Слово бе Бог. Ну что ж, дорогие гости. Рассупонивайтесь, с дороги чайку с капустным пирогом, хозяйка недавно из печи вынула. За чаем все мне про Пари расскажете, про Рус… что знаете… как там сейчас?.. что там делается… Мы тут живем, ничего не знаем… Богу молимся… В деревне есть потомки людей Рус — в нашу веру крестятся… мы их опекаем, помогаем чем можем… Снимите доху, голубушка!.. жених вас закутал на славу, чтоб вы к венцу-то не простыли… А то баньку истоплю… прежде всего гостя в баньке парят!.. Истопить?..