Страница:
А свинку крепко держит Тата. Она так с ней и будет умирать! С крохотным, глупым зверьком! Он — ее жизнь! Он ей сейчас дороже жизни!
— Таточка!.. мы все будем в Раю… я обещаю тебе…
Хрип Отца. Он лег на Лешу. Леша скрылся весь под его простреленным во многих местах, окровяненным телом. Одна нога торчит.
И в эту торчащую ногу, зверски осклабившись, стреляет Петрушка.
Он стреляет, вскинув наган, матеро, злобно целясь, зная, что попадет — тут же близко. Не убьет, а помучает.
Пуля попала в колено, раздробив его.
И подвал наполнил вой.
Страшный, последний, неистовый, волчий вой невыносимой боли.
Это кричал и выл мальчик с раздробленным коленом, погибавший от боли и ужаса, не хотевший умирать. Знавший, что умрет.
Плач Цесаревича. Лина, запоминай все это. Запоминай!
Тебя тоже убьют вместе с Семьей, но ты же помнишь слова Али. Ты останешься жить. Как?! Ты еще не знаешь об этом. Въяве… по-настоящему… во плоти… или Аля говорила тебе о душе?!..
Душа. Душу-то они не прострелят.
— Боже!.. Господи, прими нас, грешных!..
Аля. Мать. Окровавленная рука Таты выпускает безжизненное тельце морской свинки, судорожно протягивается: молю о жизни. Не убивайте меня. Мама! Мама!
— Девочка моя… доченька моя… люблю тебя…
Это шепот Али… или моей родной матери?!.. А кто из них родная?.. Я слышала во Дворце легенду. Мне рассказал Гри-Гри. Будто бы Царица меня родила, а та женщина, кого Отец любил прежде, взяла да выкрала меня из колыбельки. И убежала со мной, младенчиком, в осеннюю ночь. Та возлюбленная Царя была танцовщицей. Очень любила танцевать. И танцевала лучше всех в Рус. И бежала по осени и слякоти и ветру, как танцевала. И убежала далеко, далеко. А потом испугалась. И бросила меня на крестьянском крыльце. Подкинула добрым людям. Перекрестилась. Перекрестила меня в Царских пеленках. И убежала прочь. И только сказала надо мной заклятье: будешь, Царская дочка, весь век плясать да танцевать, всю жизнь провеселишься да протанцуешь, а час твой пробьет — в танце тебя подстрелят, на лету, в угаре веселья. Так меня на танцорку и заколдовали… а я даже в кадрили не могу пройтись, не то что в вальсе с Великими Княжнами покружиться…
«И тебя подобрала твоя названая мать и вырастила, — шептал мне горячо Гри-Гри, щекоча меня усами и всклокоченной бородой. — А пеленочки твои младенческие, с Царскими вензелями вышитыми, свято сохранила.»
«Нет, Гри-Гри! Нет!.. — кричала я страстно, обиженно. — Моя мать меня по-настоящему родила!.. Они с Царем просто очень любили друг друга когда-то!.. И от этой любви родилась я!..»
Гри-Гри улыбался, обхватывал меня лапищами, доверчиво прижимался изрытой оспинами щекой, пахнущим табаком и постным маслом лицом к моему лицу.
«Вера твоя спасла тебя. Спасет, — твердо говорил он, и его зубы обнажались в улыбке. — Верь, дитя. Да так оно и было. А пеленки на твое рожденье Отец подарил. Он-то уж знал, когда ты родишься. Он у нас все знает.»
«А есть что-нибудь, что он не знает?..»
«Есть. Никто не знает часа своего».
Он помолчал, потом притиснул меня к себе снова и задышал мне в ухо:
«Зато я знаю его час. И свой. И всех вас.»
«Скажи, Гри-Гри!.. Скажи!..» — затрясла я его, затормошила.
Он снял мои руки с себя, поморщился, зажмурился, и из прижмуренных глаз его выдавились мелкие светлые слезы.
«Не могу, Линушка. Это тяжко. Это выше сил человеческих. Все сказать могу, а вот это не могу. Не обессудь. Прости».
Я поцеловала Гри-Гри в пахнущую маслом голову.
Я лежала на полу в грязном темном подвале, где убивали нас, и вспоминала его слова, морщины у него на лбу, эти слезы, катившиеся из-под сомкнутых век по исклеванным оспой щекам.
Боже! Какая боль!
Две пули попали в меня. В грудь и в живот.
Как больно, когда в живот.
Стася кричала уже без слов:
— А-а-а-а-а!.. А-а-а-а-а!.. О-о-о!..
Боль. Как тяжело ее снести. Как трудно ее победить. Я пытаюсь встать. Чтобы меня убили, стоящую. Я не хочу лежать. Не хочу, чтобы меня протыкали штыком, пригвождали к заплеванным половицам. Я хочу видеть смерть в лицо. Какая она. Видеть свой последний миг.
И я, сделав страшное усилие, шатаясь, встаю.
Видите меня, люди! Вы, нелюди! Убийцы!
Они видят меня. Они хорошо видят меня. Видят все мои раны. Видят мои глаза, всаженные в них, как две пули. Воткнутые по рукоять, как два копья.
— Мы все равно будем жить!
Я не узнаю свой голос. Это хрип. Кровь клокочет в горле. Мне же прострелили грудь. Воздух хрипит и булькает в раненом легком. Я еще не понимаю, что я умру.
Как понять, что ты умрешь?! Этого человеку понять нельзя. Никто, пока живет, не поймет этого. Никогда.
— А-а! — вопит чернобородый. — Дьяволица!.. Она поднялась!.. Она никак не сдохнет!.. Получи!.. На!..
Он вскидывает руку с револьвером и стреляет в меня — в упор.
Пуля впивается мне под грудь. Христа тоже сюда ткнул копьем римский солдат.
Я не падаю. Я стою изо всех сил.
Я гляжу на чернобородого глазами неба. Глазами народа.
Вы чужие. Это вы чужие здесь. Вы захватчики. Вы убийцы. Иуды. Где ваши сребреники в мешке?! Пересчитывайте их. Тешьте душу. Сдирайте с пронзенных штыками тел Княжон драгоценности Царского Дома. Рассовывайте по карманам. Все равно вам не завладеть величайшей драгоценностью мира.
Она в наших руках. В наших глазах.
В наших бессмертных душах, в муках отлетающих на небеса.
— Девка… ты… — хрипит чернобородый и пятится от меня, как от чумной. — Ты зачем так глядишь… ты что… кто ты… почему ты не падаешь… не кончаешься… мы же в тебя столько пуль всадили… ты…
Он кричит надсадно, приседая, наставляя на меня ходящий ходуном в руке револьвер:
— Кто ты?!
Я не отвечаю. Я не знаю, кто я.
Рядом со мной корчатся в последних судорогах любимые тела. Души любимых мечутся у моего лица, хватаются за меня незримыми руками, целуют губами невидимыми.
Я гляжу на убийцу, и его лицо заливается мертвенной бледностью, покрывается сетью морщин, как старая картина — кракелюрами. Револьвер валится у него из руки. Он хватает руками воздух. Его белые, в черной бороде, губы шепчут ругательства и проклятья.
Он медленно оседает на пол, и я перед тем, как мои глаза застилает тьма, успеваю заметить, как он, прижав обе ладони к лицу, падает навзничь, ударяясь головой о половицу, и недвижно застывает, глядя расширенными глазами вверх, на потолок, на тусклую лампу с горящей кровавой спиралью внутри.
Я бегу. Я бегу по синему снегу.
Я бегу в ночи. Заснеженный парк залит сиянием фейерверка.
Мне в лицо дует ветер с залива. С устья Зеленоглазой.
Они гонятся за мной, Арлекин и Казанова. Хромые гончие собаки! Загнанные лошади! Одышливые, старые борзые. Вы все равно не догоните меня. У меня ноги длиннее. Сердце смелее. Я дышу снегом и звездами. А вы — запахом денег. Я моложе вас. Сильнее вас.
Я убегу от вас. Уйду. Только хвостом махну.
— Мадлен!.. Стой!..
Еще чего. Так я и послушалась вас, подлецы.
Сердце бьется у горла. Цветные пятна фонарей, фейерверка сливаются в расплывчатые слезные потеки. Я ловлю ртом морозный ночной воздух, задыхаюсь, бегу.
Я добегу, люди! Я вырвусь!
Иначе я не буду Мадлен!
— Стой!.. Стреляю!..
Почему они не стреляют?! Почему?!
Неужели на мне плащаница Божья, расшитая звездами?! Синий плащ Оранты?!
С той фрески… в соборе… где меня крестили… где я сидела в медной купели…
……… я открываю глаза. Боль. Страшная, дикая боль в подреберье и животе. Я лежу под телами. Кто на мне?.. Руся… или Тата… Я выпрастываю лицо, щеку из-под Лешиной ноги — я узнала его по раздробленному колену. Тряско. Телега. Нас везут на телеге. Я скашиваю глаза вбок и вижу, как за телегой по дороге тянутся кровавые ручьи. Нас везут хоронить. Куда?! Тени сгущаются. Это ночной лес. Ночью, в лесу, под корнями, и дерном засыплют, ветками завалят… А может, и сожгут нас, прежде чем в землю зарыть… В смерти нет ничего прекрасного. Смерть страшна и безобразна. И она же свята. Кто помолится за Лешу?!.. В глотке смерзся крик. Если я крикну, они добьют меня.
Я осторожно вынимаю из-под тела Руси, лежащего на мне жуткой, мертвой тяжестью, руки. Вцепляюсь пальцами в край телеги. Они везут нас. Увозят подальше.
Они хотят скрыть содеянное.
Отец!.. Я осталась жива. Как Ты и говорил мне. Что мне делать?!
«Прыгай, Линушка. Прыгай с телеги. Вывались на землю. Упади. Они сами трясутся от страха. Курят. Видишь, телеги-то две. Они сидят на той, что едет впереди. Выбирайся из-под Руси и падай. Они не заметят. Если хватит сил, доползешь до леска. Укроешься в кустах. Дождешься утра, первых грибников. Покличешь на помощь. А то сама поползешь к дороге. Тела они считать не будут, они в опьянении убийства. Кто ты для них? Сенная девка. Они же не знают, кто ты. И ты спасешься. И все унесешь с собой. Весь наш ужас. Всю нашу жизнь. И потом… далеко… в далях времени… расскажешь людям. Или Богу. Богу даже лучше. Бог все поймет. И простит. И нас, и их. Помни. Спасись!»
Тишина.
И снова голос, еле слышный, внутри меня:
«Кровиночка моя…»
Я сделала нечеловеческое усилие, подвинулась, извернулась, выпала из телеги.
Поздно. Слишком поздно.
Телеги остановились. Лошади запрядали ушами.
Они подъехали к месту, выбранному для захоронения.
Ни церкви. Ни молитвы. Ни соборования. Ни причащения. Ни отпевания. Ни панихиды. И никто не закажет сорокоуст. И никто не прочтет Четвероевангелие над нами.
— Эй!.. Петруха!.. Скидавай их всех на землю!.. А вы ройте яму, да поживее!..
— Подожжем их сперва, командир?..
— Это мысль!.. Валяй!..
Добыли огонь. Поднесли к разжигу. Скрученные обрывки газет. Сухой хворост. Июль, жара. Все займется, не успеешь и ахнуть.
— Облей их горючим!.. Лучше заполыхают!..
Отползти. Отползти во что бы то ни стало.
Я закусила губу, уперлась локтями в землю. Рывок. Еще рывок. Я ползу прочь от них. Прочь. Я должна уползти, укатиться. Я должна жить. Выжить. Спастись. Запомнить. Они сожгут моих любимых. Так суждено. Так распорядился Бог. Или Дьявол?! Кто бы ни приказал — это случилось. После драки кулаками не машут.
А вот я помашу. Я уползу.
Локти больно упираются в землю. Я откатываюсь за ствол пихты. О, пихта, родная. Гри-Гри парил нас, девчонок, в бане, хлестал пихтовыми вениками. Я думала, они колючие, а они мягкие и ласковые. Мы не стеснялись быть голыми перед ним. Он нас заколдовывал. Шептал: «Разве девочки боятся лешего, чудодея… Я же лесовик, я на вас счастье накликаю… пихта, она волшебная: пихтовым маслом смертельные раны излечивают…» Пихта, вылечи меня. Спаси меня. Я лежу за твоим стволом, у твоих корней. Прижимаюсь щекой к смолистой коре. Вдыхаю твой запах.
Ты пахнешь, пихта, любовью и жизнью.
— Поджигай, Петька!..
— Что яму роете лениво?!.. Шевелитесь!.. Сюда могут нагрянуть…
— Кто?!.. Что ты брешешь?!..
— Да кто, кто… Они!.. Думаешь, дурак, за нами не следят!..
Они боялись. Они боялись возмездия. Близкого ли, далекого — все равно.
Они содеяли ужасное с нами и боялись, что их за это покарают.
Кто?! Бог?! В Бога они не верили.
Я лежала, спрятавшись за пихтой, и видела, как огонь, занявшись, обхватил желтыми страшными руками тела моих родных и дорогих. Как всецело обнял их. Как, взлизывая, добрался до волос, до лиц. Как горела плоть, многажды целованная и обласканная мною, целовавшая и ласкавшая меня. В ночи, в лесу, запахло горелым мясом. Человек, сотканный из плоти и крови! Боже сохрани тебя! Я целую вас всех, милые, беспомощной душою своею. Вы горите, а я гляжу на полыханье огня и плачу. Я одна осталась в живых. Я все вижу. Помню все.
Я глотала слезы и следила, как горели в ночи Руся и Леша, Отец и Аля, Тата и Стася, и милая Леличка, так любившая меня, учившая меня чужедальним языкам. О Леличка, я никогда не научусь теперь говорить на языке Эроп. А ты так старалась втемяшить мне в голову чужие хитрые словеса, возилась со мной, с дурочкой. Ты говорила, поднимая пальчик: «Все знанье и все прекрасное — из книг, Лина. И ты должна изучить чужие языки, чтобы читать все книги мира». Леличка!.. Вот горят твои нежные руки. Твой пальчик, что ты наставительно поднимала. Твое личико, вечно улыбающееся: тебя никто и никогда не видел грустной или плачущей. А я вот плачу, лежа за старой пихтой в лесу. Меня не похоронят вместе с вами. Бог судил мне жить. Зачем?!
— Петька-а-а!.. Яма готова?!..
— Да вроде вмещает…
— Вали!.. Засыпа-а-ай!..
Они еще горели, когда ряженые оборотни стали подталкивать их лопатами и ружейными прикладами к вырытой черной яме.
И они падали туда, последние Цари, валились, цепляясь горящими ногами и руками за лапы елей, за корявые корни сосен, ложились на дно общей лесной могилы, и я крестилась негнущейся простреленной рукой, молясь за них напоследок, за нас молясь, а они падали в грязь, в разрытый суглинок, в холодный подзол, падали навек, насовсем, чтобы больше не восстать в величии своем и славе своей, и я утирала бегущие по лицу слезы: как это не будет больше величия и славы?!.. будет!.. будет непременно!.. так же не бывает, чтобы больше не было!.. ведь осталась родня!.. остались Великие Князья, Великие Княгини, Великие Княжичи и Княжны!.. мы остались, Семья!.. и осталась я, я же осталась, вот я, живая, израненная, лежу за пихтой, и я доползу, я докричусь, я дотащусь, спасусь! Мир узнает меня! И я скажу миру все! Все, как было! Все, как есть!
А признает ли тебя мир, девчонка?! Приблудница?!
Не обзовут ли тебя побирушкой… самозванкой?!..
Не потащат ли тебя к позорному столбу за вранье, за безумие?! Руки связав, не уложат ли в Дом Сумасшедших, в Дом с желтыми, как твои волосы, стенами, полный стонов, криков, воплей?!
— Заваливай землей!.. Быстрее!.. Ветки ломай!.. Тащи, накладывай!.. Чтоб незаметно было…
Маскируют. На ужас не напялишь маску. Этот карнавал у вас не пройдет, господа ряженые. Все равно мир все узнает. Рано ли, поздно.
— Петруха, а брильянтики-то ты содрал?..
— Вот они, Яша… Здесь их не счесть… И брульянты, и жемчуга… Перлы такие, что будь здоров… как коровьи глаза… И серебро, и какие-то ножички фамильные… крохотные… книги, что ли, разрезать…
— Сваливай все в кучу!.. Сюда!.. На мою куртку… Сейчас будем делить… Никому ни слова!.. Револьвер нюхал?!..
Чернобородый поднес оружие к самому носу дрожащего, перебирающего Царские сокровища солдата. Вот оно как. Сверкающие камешки дороже чужих жизней. Да, Лина, так было всегда. Так будет. И ты не изменишь людей. Гляди, как они ковыряются, копошатся в сокровищах великой Рус. В знаках, коими были отмечены лица, лбы, руки, грудь тех, кто нес на себе бремя и бездонную, как небо или море, честь Царствования.
Вы любите алмазы?! Деньги?!
А друг друга?!
— Все, Петька… Заховали по карманам… Комиссару не сбрякни… Опись в штабе сделаю сам… Никому не доверю… Эй, солдаты!.. Натрудились!.. Влезай на телеги!.. Кони наши притомились… Страшно им было огня… Такой костер лошадки впервые видели… А запах, запах… Тошнит…
— Давай живей, кляча, машина за нами сзади идет, я послал, приминать землю здесь будет… следы заметать…
— А как шофер нас найдет?..
— По выстрелам… Сейчас команду дам — пострелять… Пли, ребята!..
В лесу раздались редкие, громкие хлопки выстрелов. Загудел совсем рядом мотор. Заблестели сквозь ветки фары. Старое авто подбиралось к чудовищной могиле, к людям, стоявшим вокруг нее, курящим, плюющим сквозь зубы, перебрасывающимся склочными, нарочито бодряцкими словами.
— Ну, конец… Садись по телегам!.. Трогай!..
Потрогай, Бог, меня за мою плоть, за мою душу, чтобы я убедилась в том, что жива.
И Он дал мне знак.
Прямо передо мной засветилась ночная тьма. Светлячок. Маленький червячок на пеньке. Я взяла его здоровой рукой. Поднесла к лицу. Поцеловала. Заплакала.
Боже, Ты во тьме дал мне свет. Благодарю Тебя.
«Так всегда будет с тобой, где бы ты ни была. Во мраке — свет. В страдании — радость».
Чей это голос?! Отца?!..
Я упала лбом в слежалые сухие пихтовые иглы, валявшиеся в изобилии по земле. Из меня на землю текла кровь и в землю уходила. Вот что нашу землю питает. Сколько кровушки пролито на ней. Значит, и она нам родная. Она из нашей плоти и крови слеплена.
Я глубоко вдохнула, уцепилась пальцами, ногтями за землю, усыпанную иглами и листьями, и поползла. Если я выживу, если доползу и спасусь, я даю слово — построить часовню в честь моего спасения и в память погубленных в Ипполитовом Доме.
Деревьев в лесах в Рус много. А топорик найдется. Научусь плотницкому делу. Валить лес, рубить тес. Окна прорубать в срубах. Деревянную чешую на куполах слаживать без гвоздя. Всему научусь.
Я ползла, истекая кровью. Светлячок остался лежать возле пихты. Светить в ночи.
Я бежала, задыхаясь, и ветки били меня по лицу.
Сон! Мой сон! Я уже спасалась когда-то!
Лес… ветки… ночь…
Я закинула голову. Прямо надо мной, в черно-синем небе, трясся и колыхался махровый белесый хвост далекой кометы. В Рус комета всегда предвещала несчастья. Смерть Царских детей. Голод. Повальный мор. Войну. Вот она, стерва, висит надо мной.
Как хорошо бежать по снегу босиком. Ах, жалко мои позолоченные туфельки. Я больше себе таких нигде не куплю. Старуха Дюпле умрет… или умерла. А я буду теперь снова бедная. Нищая, как церковная мышь. Как когда-то давно… на улице… с Лурдом.
Пойду, буду петь по дворам, закидывая к горящим окнам лицо. Побираться. Песни знаю веселые. Голос у меня громкий.
Ты, Царица! Зачем ты так себя втопчешь в грязь!
Грязи нет. Унижения нет. Нет в мире ничего постыдного или грешного, если ты сам свят.
А ты почем знаешь, что ты свята?!
Потому что меня освятили. Я освящена любовью. Я ею освещена — до дна.
Бегу. Бегу! Сколько хватит сил!
Почему они не стреляют!
Не хотят?! Выжидают?! Чего?!
— Стой, собака!..
Я не собака. Я же Львица. Я вам объясняла. И маска моя…
Врете! Я не собака, не львица, не тигрица, не мышь.
Я человек. Я человек.
Я женщина.
И в последнем беге по зимнему парку, освещенному факелами и бенгальским огнем, я пребуду женщиной.
А женщина и есть Царица.
Беги! Раскинь руки! Пусть их орут тебе вослед!
Они тебя все равно не остановят.
………. бред. Какой бред объял тебя. Это жар. Ты потеряла слишком много крови. Ты видишь виденья снова. Отмахнись от них. Если ты погрузишься в виденья, тебе оттуда, из глубины, не выбраться. Ты потонешь. Видишь, перед тобой Князь. У него в руках топорик. Он обтесывает бревна. Умело, резво. Как неподдельный плотник. Где ты научился плотничать, Князь?!.. В далеких северных лесах. В моих поместьях. Крестьяне научили. Царь Петр плотничал и корабельничал, и я ему не уступлю. Если буду Царем… Царь должен уметь все. Всю мужскую работу. Все заделье мужицкое справлять. Что ты делаешь?!.. Я строю часовенку. Здесь, в лесах. Где пихты и ели. Наши с тобой любимые, колючие. Я возвожу часовню, как ты и хотела. В честь…
Замолчи! Закрываю тебе рот рукой. Знаю, во чью честь!
И помолчим об этом. Помолчим о них.
Князь рубит бревна. Кладет их одно на другое. Видишь, уже немного осталось. Уже и конек скоро. А там и куполок срежу. Красота! Топорик поет серебряно в руке. Я сработал часовню для тебя, и ты должна расписать ее, Линушка.
Чем, чем я буду расписывать ее, Князюшка мой?! Нет у меня ни красочки… ни кисточки…
Кисть свяжи из беличьих ли, куничьих хвостов. Из своих волос. Настриги из косы и свяжи. А краска…
Вот руки мои, Князь. Вот нож. Гляди.
Я беру нож, и он не успевает опомниться и вырвать нож у меня из рук. Как полосну по запястью! Кровь брызжет. Летит нам в лица.
— Я распишу твою часовню своею кровью, Владимир!
— Ты с ума сошла! Жена!.. Что ты наделала…
— Распишу!
Я вырываюсь. Кидаюсь к деревянным стенам. К гладко обтесанным доскам. Машу кровавящей рукой. Мах, еще другой. Мазок, еще один. Я машу красной рукой направо и налево, вожу кровоточащим запястьем, кровавой пятерней по стенам, по доскам, шершавым, в опилках, в глазках срезанных сучков. Князь пытается меня остановить. Тщетно. Под моими сумасшедше летающими руками на стенах появляется живопись. Красное распятие, на нем — человек с красной бородой, в красном колючем венце. Красные женщины преклонили перед крестом колени. Одна женщина наклонила вниз красную голову, упали красные косы. По ее щекам текут красные слезы. Она держит красную стопу распятого, прижимает к красной щеке.
А с небес идет, падает, летит красный снег.
Я его рисую. Я кровью своею рисую его.
— Вот!.. Вот, видишь!..
— Он на меня похож, Распятый…
— Я и Рождество нарисую!..
— Бог тебе помощь…
Он уже не останавливает меня. Не хватает за руки. Он изумленно глядит, как я летаю по еще недостроенной часовне. Как лезу по балкам наверх, чтоб расписать внутренность деревянного шатра. Над шатром будет куполок. Князь его еще не вытесал.
Пока суд да дело, я пишу. Летаю руками, как крыльями, по доскам. Рисую. Я рисую кровью. Я богомазка хоть куда. Где ты выстроил часовню?! В лесах Карелии?! Близ Торжка, Костромы?! На Байкале?! В Карнаке?! В глуши Эроп?! Я не знаю. Я не знаю, Князь, где мы. Муж мой, я теряю рассудок. Я поминаю тех, кто убит, своими росписями, и, если понадобится, я готова всю свою кровь… по капле…
Стой! Так любившие меня говорили мне. И ты говорил мне так когда-то. И я тебя обнимала. И я целовала тебя неустанно, и ты переливал в меня и любовь, и кровь, и дух свой. Где ты?! Ты хватаешь меня за руку. Ты перевязываешь мне руку жгутом выше запястья. О, не ругай меня. Не брани. Ведь моя кровь льется и в твою честь, родной.
— Что ты… ну что ты… иди сюда… иди ко мне…
Ты бросил топорик. Ты обнял меня. Как, здесь, в часовне Божьей?!.. Помнишь, как говорили дети отца Дмитрия: в церкви Божией можно и обниматься, и целоваться, и смеяться, лишь бы любить друг друга…
Обними меня. Это же в последний раз. Как, что ты безумствуешь?.. успокойся… еще раз… еще много, много раз… так поется в одной цыганской песне… А кто такие цыгане, милый?.. откуда они?.. я их видела в Эроп, они слоняются по дорогам, спят на вокзалах… кто их изгнал, кто обидел?.. Они из далекой южной земли, они любят длинные серьги и монисты, они нагадают тебе судьбу, какая ждет тебя. А что нас ждет, муж мой?.. погадай мне, будто бы ты цыган… Целуй меня… Бог же нам и здесь разрешает…
Да, да. Твое вечное тело. Твоя любимая душа. Я обнимаю их. Я благословляю их губами, крещу телом своим. Это единственное, что я могу в жизни сделать для тебя, Магдалина. Я обеднел. Я потерял все. Честь, родину, дворцы, поместья, великий дух великой Семьи. Семья разбросана, рассеяна по свету. Мы — рассыпанные зерна, нас не собрать в одну торбу. У меня нет богатства. У меня нет будущего. У меня есть только мое суровое офицерство и ты. За мной охотятся по всей Эроп. Меня отстреливают, как больного волка. И вправду, мы для них, передельщиков мира, воистину больные: юродивые, ненавистные, благородные… бывшие. Да, они нас так и зовут — бывшие. Будто бы мы были. Были и сплыли. Прошли. Исчезли. Изникли, как обры. А мы есть. А я есмь. Вот я. И я с тобой, Магдалина. Я никогда не покину тебя. Что бы со мной ни случилось. Только смерть может отнять тебя у меня. Я ничего не смогу тебе дать… никаких благ мира, его увеселений и празднеств, его яств и сокровищ, чтобы ты была счастливой в полной мере. Чтоб ты жила по-Царски. Вкусила земной Рай.
Не надо мне ничего! Кроме рук твоих… губ…
Да, я с тобой. И мне, кроме тебя, тоже ничего не надо. Но не будешь ли ты страдать?.. скажи мне… Ведь женщине нужна роскошь… красота… она должна жить в окружении красоты и счастья, и беззаботности, и довольства… особенно такая женщина, как ты… О, как бы я хотел дать все это тебе… Мучительно хотел!.. потому что я люблю тебя…
Не надо мне ничего. Мы будем жить здесь. В часовне. В лесах. Ты построишь, выйдет срок, при часовне сторожечку. И мы поселимся тут. Ты убьешь в лесу медведя… черного медведя… освежуешь, выделаешь шкуру и сошьешь мне шубу… когда твоя доха вытрется вконец… Я буду собирать летом — грибы и ягоды, зимой — ловить рыбу на самодельные донки и самоловы из-подо льда речонки. Мы приручим диких коз… я буду их доить… У нас будут и волки прирученные, это будут наши собаки… Они не станут лаять, будут только рычать… а к нам ласкаться… Обними меня крепче… Целуй меня… Так крепко, так долго, как сможешь…
Ты все хорошо придумала, моя золотая. Солнце мое. Но как все получится у нас?.. Давай мы оба с тобой загадаем. И скажем вслух друг другу, как будет. А потом посмотрим, как оно сложится на самом деле.
Ты не веришь в нас?!..
Верю. Я верю в Бога и только в нас. Ибо мы одни остались на свете с тобой, истинно любящие, осколки великой Семьи. Я старше тебя. Я могу умереть раньше. Когда будешь рассказывать обо мне нашим внукам и правнукам, так скажи им: он был сама любовь. Они спросят тебя: что такое любовь?.. Ну вот ты и скажи им.