Под куполом храма холодный, синий воздух. Он нежно колышется в ароматах ладана, смирны, елея. Батюшка нацепляет мне на грудь, облепленную мокрым холстом, крестик. Я сижу в купели. Голова моя высовывается из-за края медного чана. Волосы мокры, спутаны куделью. Я приглаживаю их рукой, непокорные. Царь-отец называл меня во младенчестве: златовласка. Гришка показывал мне на одной чудной фреске Ангела Златые Власы. Гришка сумасшедший. Он гладил в воздухе рукой, будто оглаживал Ангельские космы. «На твои косы похожи», - вздыхал он и жалобно на меня глядел. Царской дочери нельзя целовать простолюдина. И я похерила древний запрет. Я целовалась с Гришкой на улице, на задах храма, за наметенным до неба сугробом, тяжело дыша, умирая от счастья и веселья.
    — Отрицаешься ли Сатаны и всех деяний его?..
    — Отрицаюсь.
    Батюшка кричит мне шепотом: плюй! Плюй на сторону! За край купели! Хватает меня под мышки и вытаскивает из крещальной воды. Эту воду можно пить. Ее потом и пьют старухи, зачерпывая ковшиками, подставляя под струю дрожащие пригоршни. В воде плавают волосы. Они после Крещения — святые. Если выпьешь воду Крещения, жизнь твоя не оборвется овечьей шерстиной.
    — Плюй на Сатану!
    Я плюю. Мокрые косы холодят мне спину. Народ вздыхает. На лицах — радостные улыбки. Еще одна душа спаслась.
    Я вскидываю глаза от каменных, выщербленных плит собора. Священник рисует мне на лбу крест кисточкой, обмокнутой в елей. О, душистое масло. Тебя привозят из земли, где в горячее синее небо упираются ливанские кедры, где женщины пекут плоские постные лепешки на раскаленных камнях и угольях, где верблюды жуют губищами пустынные сказы, а цари носят на пальцах звездчатые сапфиры, предсказывающие будущее и исцеляющие от смертельного недуга. И тобою помазали мой грешный лоб. Отец сурово глядит мне в лицо. Масло течет по лбу. Я размазываю его ладонью и вдыхаю его. Лижу руку, смазанную елеем. Жизнь моя. Ты спасена. Ты продолжишься.
    Царь жестоко глядит на меня.
    Я не опускаю глаз.
    Священник читает молитву быстро, сбивчиво, задыхаясь.
    Мы с отцом смотрим в глаза друг другу.
    Мы родные. И нашла коса на камень. Даже сейчас, в миг Крещения, я не могу смириться с приказом. Он приказывает мне взглядом: ты, крещеная девка, пойдешь за того, кого я тебе предназначил. Я отвечаю глазами: я пойду за того, кого я люблю.
    И наши глаза ударяют друг о друга, как сабли.
    В тишине пропахшего ладаном собора журчит ручьем — в купели дыра?.. священная вода вытекает?!.. — шепоток:
    — Не помирятся… Не поделят Царство… Быть беде… Быть Смуте… Нравная княжна-то… Затеет возню… крести не крести…
    «Отец, я же люблю тебя, — говорю я Царю синевою глаз. — Поставь меня к столбу. Пронзи стрелами, как святого Севастьяна. Возведи на костер. Набросай вязанок хвороста хоть мне до ушей. Я буду любить тебя. И я буду любить того, кого люблю».
    Кто из нас первый отвел, опустил глаза?
    Хор — фон и антифон — запел; засвиристели высоко под куполом, тая в перекрестном сиянии стрельчатых оконных прорезей, пробитых насквозь солнечными копьями, сопрановые соловьи, падали, простреленные пулями басов, и снова взмывали легкогрудые птицы, брызгая врассыпную под сводами, разлетаясь на четыре стороны подлунного мира, и крестились люди, и молились люди, и осенял меня священник крестным знамением, и я думала: вот, я не защитила себя, но меня защитил Бог.
    Теперь я под Его крылом. Я могу любить. Могу ненавидеть. Могу бежать. Могу уснуть навсегда. И все по воле Его. И я буду думать отныне, что это воля моя.
    Да будет так, Господи.
    И твоя, отец, твоя, Царь мой и всея земли нашей.
    И я увидела, в то время как с подола рубахи моей на щиколотки, на ступни мои и плиты собора стекали капли холодной воды, и я стояла в луже, натекшей мне под ноги, в озере светлой святой воды, отец мой высветлел глазами, заискрился лицом, осчастливил народ свой улыбкой: он полюбил меня заново, крещенную, и на весь крещеный мир улыбнулся он, крепко вцепившись в посох с золотым набалдашником, закинув к куполу голову в изукрашенной каменьями меховой шапке давно умерших Князей.
 
   Мы входим в мое богатое обиталище. Мы не успеваем вымолвить слова. Нас швыряет друг к другу штормом, шквалом.
   — Мадлен… Мадлен… как я жил без тебя…
   Мы обнимаемся молча. Князь притискивает меня до задыхания. Моя удивительная немота. Это все равно, что перевязать рот тряпицей, промасленной… елеем?.. мирром…
   Он опять несет меня на руках.
   — Где я?.. Какая казенная роскошь… здесь нет духа, чуда… старины… красоты…
   — У меня.
   — У тебя?.. Это не твое… Не ври мне… Ты же такая же нищая в Пари, как и я… Откуда это все у тебя?.. Ты попросилась к богатой подруге на ночь?.. На эту ночь?..
   — Да, родной. На эту ночь.
   Бесполезно рассказывать. И опасно. Он немедленно вырвет меня отсюда. Рванет за руку, вытянет в холод и снег. За собой. Навсегда. А разве ты не хочешь с ним?! Во все снега?!
   Он обнял сильнее; мы не видели, не чуяли, что под нами — пол, кровать, облака.
   Как у него дома, тогда, близ горящей голландки, он опустил меня на паркет, рванул мое куцее платье вверх, вверх, к подмышкам, к вискам, обнажая драгоценный опал тела, покрывая поцелуями каждый его клочок, выгиб, выступ.
   — Ты прекрасна… я не выдержу твоей красоты…
   — А я не выдержу губ твоих, души твоей… Гляди, инфанта смотрит на нас!.. Нельзя перед чужим взором…
   — Мы всегда перед Божьим взором, глупая.
   — Ты Царь мой!..
   — Я сделаю тебя Царицей. Дай руку сюда…
   Он взял мою руку и прижал губы к синему сапфиру, подарку голубя. Целовал камень, палец. Потом стал обцеловывать мне кисть руки. Спускался губами по запястью к подмышке. Я захохотала.
   — Ой, щекотно!..
   — Милая, — прошептал, продолжая целовать.
   Дальше, дальше путь поцелуев. Дорога поцелуев. Лепестки поцелуев; они сыплются, осыпаются увядшей розой, устилают путь пустынной, чужбинной любви. Снег поцелуев. Я путаю холод и жар. Я не различаю, где счастье, где горе. Его голова на моей груди; вот они, поцелуи. Ты рисуешь поцелуями мою жизнь. Тихо… нежно…
   Губы, вбирающие ягоду соска. О, боль… свет. Ослепительный свет. Помнишь, как ты собирала ягоды в лесу? Девки, подружки, разбрелись кто куда, а ты осталась одна. Ты не аукалась, не кричала. Ты сцепила зубы. Солнце било сквозь древесные кущи. Пахло перегноем. Мятой. Грибницей. Земляникой. Ты собирала в один туес землянику, в другой — малину. Мать твоя варила из ягод варенье. У зимы рот большой, все съест. Ты запустила руку в туес, схватила в горсть малины. Затолкала в рот. Тебе стало страшно. Волки… медведи. Одна в лесу. Ты умела отыскивать целебную траву, съедобные коренья. Жевать много дней чагу?!.. копытень?!.. золотой корень… Потом — смерть. И кости твои обгложут волки; они придут, сядут вокруг тебя, сначала наедятся, после завоют радостную песнь волчьим богам. Девчонка моя! Как ты бежала по лесу, подхватив под грудь туесы, полные проклятых ягод! Солнце вывело тебя. Оно показывало, куда бежать тебе. Три дня ты бежала. Падала. Задыхалась. Плакала от голода, от ужаса. Читала ночами молитвы. Ты их не знала, тех, что гундосит батюшка в церкви. Ты бормотала свои. Господи миленький, помоги Линушке, не дай ей умереть, выведи ее на дорожку, приведи ее к дому. Не хочет Линушка умереть во чужом густом лесу. Хочет — в родном доме. Дай ей увидеть еще раз дом. Маменьку. Дай ей вырасти большой. Дай узнать любовь. Ведь есть любовь, люди врут. А что это такое? Волки, не войте, отойдите. Брысь к вашим волчатам. Я добегу все равно. Я спасусь. Я…
   На четвертый день тебя, упавшую в траву от бессилия, нашли на опушке крестьяне. Мужики обступили тебя. Хватали за руки, за ноги. Ругались непотребно. Плакали. Тащили тебя в деревню, как бревно, и пустые туесы, из которых ты съела все ягодки, все до капли, катились следом за тобой. Когда тебя принесли в избу, к матери, половина ее головы стала белой. Она поседела за три дня и три ночи. «Царевна моя!..» — крикнула она, когда тебя внесли мужики. Тебя положили на печь, и мать растопила печь, как зимой. Стояла около тебя, бездыханной, и плакала. И слезы лились на твое голое тельце, что мужики растирали водкой.
   Любви… любви…
   В мире нет ничего важнее любви, моя родная. Запомни это.
   Я играла в любовь много лет, Владимир. Я видела огни любви. Я видела пожары. Страшный пожар я увидела однажды, когда оставила одного из своих любовников, парня по имени Руге, у него дома, а заработок, те деньги, что он дал мне за любовь, захотела утаить от Лурда. Руге спал. Храпел. Я не знала, где ключ. Он запер жилье. Я тихонько выползла из постели и решила удрать через окно. Едва одетая. Знаешь, холодно тогда было. Я-то думала у нас, в Рус: Эроп — жаркая страна. Что твоя Индия. Мы еще поедем в Индию, девочка! Поплывем… На кораблях по морю. На слонах по горам… Я дрожала от холода. Разорвала простыню надвое, натрое. На много кусков. Сплела лестницу из лоскутьев. Выбросила в окно. Прыгай, кузнечик!.. Я была голая. Я теперь голая, как тогда. И вот я полезла в окно. И уронила ногой керосиновую лампу. И она упала на постель, горячее масло вылилось, огонь озорно лизнул белье. Руге дрых беспробудно. Он напрыгался со мной досыта. Он стал как пьяный. Его было не добудиться. Когда я долезла до земли, огонь уже полыхал вовсю. Рвался из окна. Длинные оранжевые языки огня летели, будто кто тянул за рыжие косы непотребную девку. Руге даже не орал. Он сгорел во сне. Счастливая смерть. Его лицо, верно, превратилось в обугленную головешку с распяленным ртом. А зубы сгорают? Становятся черными? Как черный жемчуг…
   О чем ты. Ну о чем. Перестань. Я целую сначала одну твою грудь, потом другую. Там, где сердце. Оно выскочит из ребер. Я целую ребра. Я не могу жить без того, чтобы не целовать тебя. Вот живот твой, любовь моя. Ты…
   Да! Да! Я хочу родить тебе ребенка! Да! Молчи…
   Я кладу руку тебе на губы. Ты отбрасываешь мою руку и приближаешь лицо к моему животу. Не гляди, там Третий Глаз. Там мрак. Я видела его. Я нагляделась на него. До отвращения. До рвоты. А я Третий Глаз твой люблю. Я прижмусь носом к твоему пупку; я влеплю свое лицо в тебя, впечатаю в живот твой лицо свое. Так я тоже останусь в тебе.
   Лик прожигает дыру в плоти; душа просит выхода в лике; Бог накладывает длань на душу. Так соединяются миры.
   Милый! Милый!.. Ты делаешь со мной… что?!
   Молчи. Теперь молчи. Теперь мое Царство. Это безумная ночь.
   Такой больше не будет никогда.
   Он обнял ее за ягодицы, подсунув под них ладони. Жар его рук обжег ее. Ты бела, как снег. Ты снег. Охлади меня. Падай мне белой ладонью на лоб. Мой лоб огненный. Это пожар. И ты его не потушишь. Мы сгорим вместе.
   Губы его обводили поцелуями ее пупок. Он медленно разводил ноги возлюбленной вверх и вбок. Я вижу губами. Чаша раскрывается. Наполняется белой горечью. Коснись языком. Горько?!.. Я выпью тебя. Но погоди. Это княжий пир. И мы бедные. Мы попрошайки у Бога в изножье. Бог поднял тебя передо мной, чашу любви. Вот… вот… видишь… я веду по раскрывшейся розе лицом… носом… горячим лбом… веками… ресницами… опять губами… языком. Я купаю лицо свое в тебе. Я умываюсь тобой. Я глажу тебя собой, своей душой; ибо лицо — это душа. И тело — душа. Не вижу различья. Раскрывайся еще. Ты горячая внутри. Ты обжигаешь меня. Ты сводишь меня с ума.
   Еще!.. Я чувствую лицо твое: горячее; сильное; колкое; резкое; суровое лицо. Ты древний воин. Ты гладишь меня; но сейчас вспыхнет над тобой воинская звезда, и ты пронзишь меня. Побеждай. Не боюсь. Твой язык молча говорит мне: ты, ты… Нет слов любви. Есть слова: весь. И вся. Мужчина; и женщина.
   Как долго я тебя ждала. Лицо жжется. Наляг на меня грудью; может, она прохладна и охладит меня. Лягу на тебя всею тяжестью своею. Всеми годами своими, прожитыми без тебя. Всеми своими расстрелами; надругательствами; гонениями; дымными, в конских трупах и предсмертных солдатских криках, черноземными полями. Лягу на тебя сердцем своим; оно же — руки мои и ноги мои, и то мое мужское, что Бог создал лишь для тебя, лишь для тебя одной, Царица моя. Знаешь, как меня пытали… Меня тоже. Мне жгли каленым железом ребра. Вырезали на спине крест. Рычали: «Пусть тебе поможет твой Бог! И на плечах твоих погоны вырежем!» Лягу на тебя всей мукой своей и всей радостью своей, когда я лютой зимой, израненный, под чужим именем, в чужой одежде, с замотанной бабьим платком головой, пересекал границу моей земли, и за ней начиналась чужая земля… и меня обнимала радость, великая, беспощадная радость — вот я спасся, вот я на свободе, чужбина будет моим домом, чужбина будет моим приютом, милая чужбина станет моей второй родиной… Родина у человека одна. И любовь одна. Я не знал, что встречу тебя на чужбине, родина моя.
   Ты — родина моя. И я живу в тебе. Вот. Видишь. Я вхожу в тебя, как входят в храм Божий, я таю в горячечном биенье свечных язычков под гулкими темными сводами. Я крещусь на тебя. Так крестятся на Богородицу. Ты похожа на Богородицу. На одну Богородицу, Царицу Небесную, в моем любимом храме. В деревенской церкви. В глухой деревеньке, в округе одного из моих поместий, мне в Рус принадлежавших. Она такая нежная. Голову держит гордо, как ты. Волосы у нее русые… золотые. Чуть вьются. И глаза огромные, синие, лучистые. Не цвета неба, а цвета густо-синего моря в грозу. И щеки чуть впалые. И губы изгибаются, как у тебя. И она держит на руках сына. Я хочу, чтобы ты родила мне сына. Хочу. Хочу.
   Я сама этого хочу. Ближе.
   Да. Я так близко, как не оказывался в женщине, в возлюбленной ни один человек. Со времен Адама?.. Со времен Адама. Как сделать так, чтобы войти в тебя совсем? Полностью? Чтобы ты вобрала меня и родила меня во глубине своей; чтобы я стал маленьким, очень маленьким, как младенец твой будущий, нерожденный, весь уместился в тебе, бил в тебя всем — ногами и руками, лопатками, ребрами и затылком. Я хочу вернуться в тебя. Я хочу вернуться в лоно. Так, как возвращаются люди в смерть. Я хочу жить в тебе и умереть в тебе. Возьми меня.
   Иди… иди.
   Он вдвинулся в нее еще дальше. Это любовь?! Что это?! Ты хочешь со мной в мир иной?!
   Я везде пойду с тобой. Я иду с тобой. О, больно. О, счастье. Захлестни меня. Родись. Стань мной. И я стану тобой.
   Дай найду губы твои. Я в тебе насквозь; я ветер, через тебя летящий; и я благоговею перед тобой. Знаешь, в той сельской церкви, перед твоей Богородицей, я стоял, широко крестя лоб, и слезы текли по моим щекам. Я не знал тогда тебя; и я знал тебя. Я предчувствовал тебя. Я молил Бога о тебе. Я молился за тебя.
   Я качаю тебя. Я раскачиваю тебя, как колокол на той, родной, церкви. Вервие — грубое, размахренное, в мелких льдинках, запутавшихся с ночи в пеньке — в руках моих. И я дергаю за веревки. За канаты. Раскачиваю колокол, он на тебя похож, он расширяется к бедрам, и у него звенит нутро, поет горячая медь, литые ребра гудят. Это ты. Это ты, мой Царь — гудят они. И я качаю сильнее. Страстнее. Бей, колокол! Бей! Звони! Гуди над белыми, пустыми полями! Вопи! Извести всех о счастье! О неистовом, вечном счастье нашем!
   Тело, милое, горячее, хрупкое, родное… как уберечь тебя… как спасти… защитить…
   Ближе… еще ближе…
   Зазора не осталось. Они застыли, изумленные. Слились.
   И наступила тишина.
   Они не ждали ее. Колокол гудел так громко, что они оглохли.
   Лежали, спаявшись. Не двигались.
   Слушали тишину.
   Родная моя… родная…
   Родной… родной…
   И очень тихо, нежно, еле слышно, так, что даже сами они не поняли, — мерно, бережно, будто пушинку на руках несут, будто дуют на больное, — сумасшедше осторожно, незаметней перебора крыльев бабочки, севшей на цветок, они подались навстречу друг другу в наступившей тишине, и вся нежность, копившаяся в них, задрожала, истончилась до нити дождя, порвалась, излилась из сердца в сердце: долго, больно, нескончаемо, благословенно.
   — Что это… что это…
   — Это любовь, любовь моя. Это ложе. Это молитва: да, Господи! Да!
   Они целовали друг друга. Ты моя икона. И ты моя. Не сотвори себе кумира. А я сотворил тебя. Здравствуй, рожденная мной. Здравствуй, мной рожденный.
   — Сумасшедшая ночь…
   — И самые счастливые на свете — мы.
   — Расскажи мне еще про Рус.
   — О, девочка моя… Лучше Рус земли на свете нет. Я поеду с тобой на Север. К Белому морю. В Карелию. Мы будем обнимать стволы корабельных сосен. Нюхать белую терпкую смолу. Сидеть у кромки льдистой воды, у серых валунов, что похожи на тюленей. Я повезу тебя на Ангару… к Байкалу. Он синий и длинный, как Божий Глаз.
   — Как мой Третий Глаз?..
   — Да. Он прозрачен. В нем плавают рыбки, тельца их прозрачны, все видно насквозь. И пузырь, и печень, и сердечко, и все косточки, и хребет. Они состоят из золотого жира. Если смотреть сквозь такую рыбку, как сквозь топаз или кусок смолы, увидишь, что Рус золотая. Как ты.
   — Я… буду плавать в Байкале…
   — Мы помянем моего адмирала. Он отдал жизнь за Рус. Его расстреляли. Он был моим другом. Братом моим. Я надел ему на шею образок, когда он пошел умирать за Рус. За Байкалом высятся гольцы. Горы: Хамар-Дабан. Когда слетает рассвет, гольцы розовеют.
   — Как розовые веера…
   — Как твои розовые утренние щеки. Я хотел бы погладить гору по щеке. Но я глажу по щеке мою Богородицу. Это не святотатство. Это было мне дано в жизни.
   — А еще… куда мы поедем еще?..
   — Мы поедем на Волгу. В леса. В скиты. К старым бабкам, что водят замшелым пальцем по пергаменту древних книг, бормочут псалмы Давида, «Живый в помощи Вышняго», Великую Ектенью из Нагорной проповеди Господа Иисуса. К охотникам и рыбакам, удящим налимов подо льдом. В Сибири налима зовут «поселенец» и очень не любят, там это дрянная рыба; а на Волге любят и ценят, а выловив, бьют баграми, и печень у него распухает, и потом его взрезают, добывают печень и…
   — Не надо!.. Он тоже живой… как мы…
   — Хорошо, не буду, радость моя… Ты все так чувствуешь… ты всех так любишь… любую тварь… Ты любишь их так, будто ты их сама сотворила, и Дни творенья были — твои…
   — А потом?..
   — А потом мы обвенчаемся, Солнце мое… обвенчаемся в заброшенном заволжском селе, в старой деревянной церковке, где сырые доски плохо пригнаны друг к другу, и в щели врывается ветер и снег, и гасит свечи, и батюшка, венчая нас, сам держит над нами златые венцы — дьякона нет, и прислужек тоже, кто заболел, кто на лошади в губернский город ускакал… и хор из трех старушек поет: ликуй, Исайя!.. и Осанну в вышних… и я нацепляю тебе на палец кольцо… рядом с твоим голубиным сапфиром… я его приберег… я его из железа сам выковал… я его у сердца на бечевке ношу… рядом с нательным крестом… вот оно…
   — Вижу… на черном шнурке… дай я его поцелую… почему на веревке?.. У тебя никогда не было жены?.. Великой Княгини?..
   — Была… да сплыла… я не венчался с ней… и Бог нас наказал разлукой, разрухой, войною, смертью… Священник скажет: поцелуйте друг друга, рабы Божии!.. и я поцелую тебя… как сейчас… и всегда…
   — А потом?..
   — А потом мы поедем в Москву… В стольный град… в первопрестольный… И там, после того, как мы завоюем Рус, как вернем потерянное, возродим утраченное, — я буду венчаться на Царство, я, Великий Князь Владимир, и ты вместе со мной, на меня и на тебя наденут короны, и так мы оба обвенчаемся с родиной… Хор запоет… Ангелы слетятся… Мы забудем все страдания, что были с Рус, с нами…
   — И чужбину!..
   — Мадлен… ведь это по-родному — Магдалина… Лина… Линушка… голубушка моя…
   Сквозь ожерелья поцелуев они не видели тяжело дышащей черной груди ночи.
   А ночь не стояла на месте. Она плясала пляску времени.
   Двое забыли о времени. Они сами стали временем. Безвременьем. Вечностью.
 
   В висок Мадлен ударило. Она привстала с паркета.
   — Владимир!
   — Что, счастье мое?..
   Ее трясло как в лихорадке.
   — Я должна записать… записать все, о чем ты рассказывал мне…
   — Зачем, любовь моя?..
   — Я… все забуду… а я… хочу запомнить…
   Ее било. Барон. Тетрадь. Записи. Слежка.
   — Любимый!
   — Мне страшно, родная. Что с тобой?!
   Она обняла его. Обхватила — сильнее не бывает.
   — Тебя хотят убить.
   — Ты бредишь!
   Он схватил ее, поднял на руки.
   — Ребенок мой. Ты немножечко сошла с ума. Мы охмелели от счастья. Ты спишь наяву. Тебе привиделось. Есть силы Сатаны, да. Они проникают и в сердцевину счастья. Хочешь, я перекрещу тебя?.. И все пройдет. Как ветром сдует.
   Он перекрестил ее, как дитя на ночь, и поцеловал в лоб, отдув золотую прядь.
   — Сгинь, сгинь, пропади, жуткий сон.
   Она вырвалась из его рук. Глаза ее наполнились синей болью.
   — Я сейчас приду.
   — Иди. Но приходи скорей. Мне страшно за тебя.
   Она выбежала в соседнюю комнату. Роскошные портреты со стен подмигивали ей бесстыдно. В висках била резкая музыка: динь-бом, динь-бом. Она вытащила из-под подушки тетрадь со спрятанным в ней карандашом, села, дрожа, развернула тетрадь у себя на коленях. Давай, дикая кошка. Прыгай. Тебе за это деньгами платят. И жизнью. Твоей жизнью. Видишь, тут уже много всего начеркано. Иероглифы. Значки. Письмена. Обманные знаки. Кровавые штрихи. Закорючки ужаса. За каждым росчерком — чья-то оборванная жизнь. Так и ее жизнь оборвут. И не крякнут. Пиши, пиши, неграмотная девка, тупая потаскуха пустозвонного Пари. Зарабатывай кусок. У тебя память хорошая. Князь так много рассказывал тебе нынче про Рус. Про то, что он будет делать в Пари, чтобы Рус освободить; про то, что он будет делать в Рус, когда прибудет в нее, освобожденную. Он все изъяснил тебе. Ну, предай своего Бога! Умертви сразу! Зачем долго мучить? И мучиться?!
   Она писала, закусив губу.
   Бросила. Уставилась в пространство невидящими глазами.
   Отшвырнула тетрадь. Тетрадь попала в камин. Поленья тлели. Бумага занялась быстро. Мадлен внимательно следила, как горят письмена.
   Вскинулась, вскочила.
   Подглядывающий! Охранник! Обещанный бароном!
   Он здесь! Здесь?!
   Она зажала уши руками. Зажмурила глаза. Не видеть; не слышать; не говорить. Мудрость труса. Если даже их с Князем кто и подсмотрел, он не увидел ничего, кроме сплетенных в соитии тел. Не больше. И если подслушал, ни черта не понял: они с Князем говорили на родном языке.
   Тетрадь догорала в камине. Туда ей и дорога.
   Мадлен, ты успеешь сказать Князю про заговор против него, еще до того, как приставленный бароном негодяй выстрелит в тебя.
   Ринулась обратно, в комнату, где Князь лежал на холодном паркете, как на горячем песке на берегу летней реки, закрыв глаза, закинув руки за голову, отдыхая внутри счастья от счастья.
   Мадлен села около него на корточки.
   — Родной, — сказала она. — Тебя хочет убить граф Анжуйский. Куто. Он знает про твой замысел вернуть былое величие Рус. Про людей, помогающих тебе, готовящих… событие… Он не даст тебе стать Царем. Он убьет тебя. Он следит за тобой. Он порет чушь про спасение от Великого Оледенения… бред!.. страшно… я знаю его… он, что задумает, сделает…
   Она дрожала и оглядывалась, как лисенок. Обхватила руками колени. У нее зуб на зуб не попадал.
   Князь рывком сел на полу. Схватил ее в объятья.
   — Душенька моя!.. голубка моя золотая… самородок… Магдалина… Я не верю. Это и впрямь бред. Я знаком с графом. Я пил вместе с ним!
   — Пил… Я тоже — пила… И спала… И…
   — Я знаю!
   Крик отчаянья.
   — И любила…
   — Ты любишь его и сейчас?!..
   — Я люблю тебя… А он… а он…
   Дрожь, сотрясавшая ее, усиливалась. Князь обнял ее крепче. Усадил к себе на колени.
   — Успокойся… успокойся. Я с тобой. Все будет хорошо. Я сильный, и при мне оружие. Я офицер. Меня убить не так-то просто. Я сам уложу кого хочешь. Я выбиваю десять очков из десяти. Тише! Не дрожи. Не надо! Прошу тебя!
   — Уезжай из Пари.
   — Мы уедем вместе!
   — Поодиночке! Чтобы ты спасся, если они начнут следить за мной! Их много… не только граф…
   — Что ты бормочешь, бедная моя?!.. Кто еще?!
   — Еще… еще…
   Если за портьерой стоит надсмотрщик — им обоим придет сейчас конец.
   Молчи, Мадлен. Молчи! Ты можешь замолчать!
   — Боже мой, Господи, помоги моей любимой!.. Тише… тише… иди сюда… прижмись ко мне… вот так… я люблю тебя… я так люблю тебя… тебе все приснилось… пригрезилось… а мы с тобой будем в Раю… Рус — это Рай… испоганенный… отверженный… израненный… и такой чистый… и такой снежный… Ходят слухи… что…
   — Что?..
   — Что Стася… спаслась… Что она где-то в Эроп… В Берлине… или даже здесь… в Пари… Если это правда… вот радость будет для нас с тобой… Мы разыщем ее… мы обнимем ее… а может, Линушка, они живые… Они все живые… и не было Ипполитова Дома… и не было штыков, что им грудь проткнули… и тех криков… и смерти нет… смерти нет и не было… спи… спи, чудо мое и вера моя… ты вымучила меня… ты отработала меня у Бога… не бойся за меня… это я за тебя боюсь… Линушка… выходи за меня… будешь Царицей…
   Она притиснула голову к его груди и закрыла глаза. Владимир. Твое имя. Вылеплю его губами. Дыханием. Нутром. Ты ничего не знаешь.
   Есть человек по имени Черкасофф; и он хочет убрать с пути всех, кто ему мешает. Графа. Князя. Ее. Незаменимых нет! Он отыщет других. Он изготовит другую машину смерти и власти над миром. Он сожжет в камине байку о Льде и сочинит сказку об Огне, Сжирающем Все.
   Если она спит, Господи, дай ей пробуждение.
   Ведь это так просто — проснуться от черноты. Жить. Заснуть снова.