Страница:
Отец Николай уже начинал провожать съевших все до крошки гостей. Желал им по-русски доброго пути, доброго здравия, долгих лет жизни. Крестил любимцев. Целовал приведенных на праздник детей в щечку. Моя старуха смотрела на меня сквозь вино в бокале, прищурясь.
— Ну что ж, давайте знакомиться. Госпожа Иловайская-Романова, — сказал она и протянула мне руку. Я опешила: не знала, то ли мне пожимать руку, то ли целовать, то ли вообще вскакивать со скамейки и кланяться знатной барыне в пояс. — Можно просто — мадам Мари. Так будет проще для нас обеих.
— Меня тоже можно просто — Елена.
— Значит, Элен. Превосходно. Хотите написать книгу? Роман? Издать его в одном из лучших издательских домов Парижа? У Галлимар? У Фламмариона? В «Глобе»? У меня есть выходы на всех. За этим дело не станет. И разбогатеть? И стать знаменитой?
— Знаменитой… Я об этом не думала, мадам Мари. Я слишком тяжело живу.
— Тот, кто тяжело живет, должен думать об успехе в первую очередь. И вы, клянусь, думали. Только ни мне, ни себе не хотите в этом признаваться.
Я вспыхнула.
— Я бы дорого дала, если бы мне удалось вырваться из нищеты! Помогите мне, мадам Мари!
— Я и хочу вам это предложить. У вас смышленое лицо. Если вы окажетесь умницей, вы можете далеко пойти.
— О чем… — я запнулась. — О чем должна быть, по-вашему, книга, обреченная на успех?
Старуха пристально, орлиным взором поглядела на меня. В ее взгляде я прочитала ласковую насмешку, мгновенное воспоминание того, что вспоминать не под силу простому смертному, оценку моего простого вопроса; она словно оглядывала ту жизнь, что прожила, чтобы выхватить из нее памятью самый яркий эпизод. А может быть, она совсем не хотела, чтобы я писала роман из ее жизни? Может, она хочет предложить мне фантастическую выдумку? Love story? Жесткий детектив?
Она раскрыла сумочку, лежащую у нее на коленях.
— Вот мой адрес, — сказала она, протягивая мне визитку. — Рю Санкт-Петербург. Вы ведь уже отлично изучили Париж, неприкаянно бродя по нему взад-вперед? Я жду вас, Элен, завтра в полдень. Начнем работать. А после пообедаем вместе.
— Ну что вы, — сказала я, и снова предательская краска залила мои щеки. — Я приду к вам не голодная.
— Рассказывайте сказки, — махнула старуха рукой. — Продержитесь только до завтра, хорошо? У вас появилась в Париже перспектива.
Она подмигнула мне, взялась за ручки кресла, дернула их и, развернувшись, покатила прочь из обезлюдевшего зала.
На следующий день я явилась к мадам Мари ровно в полдень. Мои русские наряды все поистрепались, и я долго вертелась перед зеркалом, прибрасывая к себе то шарфик, то ленточку — в попытке расцветить бедняцкую серость изношенных платьев. Что за книгу она задумала написать моими руками? Не авантюра ли это? Если авантюра, тем лучше. Я жила такой тусклой жизнью, что мне смертельно хотелось ввязаться в Париже в историю.
Мне открыл слуга, пожилой лакей. Старуха приветствовала меня, сидя в неизменном кресле. В руках она держала чашку с дымящимся глинтвейном.
— Вы любите глинтвейн, Элен? — с ходу спросила она. — Базиль, принесите, прошу вас, глинтвейну моей подруге.
— Вы называете меня подругой?.. Мне неловко…
— Ах, вам неловко? — Старуха рассмеялась. — Да кто же такие люди друг другу на земле, как не друзья… и не враги? Или друзья, или враги. Третьего не дано. Так устроена наша жизнь, Элен. Сегодня мы с вами дружны. И позвольте мне делать то, что я хочу. Я — владелица своего «я». Мое «я» говорит мне, что мы с вами подруги. Дело же не в возрасте. Как вы думаете, сколько мне лет?
Я замялась.
— Я и сама не знаю. Иногда ночью проснусь, погляжу в зеркало. А оттуда на меня глянет красавица. Глаза… волосы… свежесть… Я и зеркало руками потрогаю. И себя ущипну. Все наяву. Щеки, брови… Лягу, радостная, потрясенная счастьем, спать. А наутро встану — опять ужас жизни.
«Сумасшедшая, — подумала я опасливо. — Зачем я сюда пришла?»
В то же время меня разбирало любопытство: что она расскажет мне? Смогу ли я, литератор, профессионал, написать — первый раз в жизни — художественный текст по чужим, чуждым мне рассказам? И вообще, как сложатся наши отношения? Может быть, она будет мне… платить за работу?.. Я ведь все-таки буду при ней и стенографистка, и машинистка, и сочинитель, и редактор, и корректор…
— Садитесь ко мне ближе, — повелительно сказала старуха. — Начнем, пожалуй! Эта история… — она взяла со стола пахитоску, зажигалку, раскурила, — не моя. Это история моей подруги. Она была красотка и шлюха. Ну да, шлюха. Вы же видели парижских шлюх?
Я кивнула.
— А сами… не подумывали взяться, из нищеты, за это древнее ремесло?
— Пока нет.
— Мне нравится ваше «пока». Оно говорит о многом. Прежде всего о том, что вы умны. Я не ошиблась в вас. — Ее глаза продолжали меня расстреливать. — Итак, записная книжка при вас, ручка тоже, вы пожираете меня глазами. Мадлен! Ее звали Мадлен! Она была потрясающая шлюха. Лучше не бывает. Весь Париж, и великосветский, и трущобный, был у ее ног. Вы, Элен, не знаете, что такое, когда все — у ваших ног?
— Откуда мне знать.
— А я это знаю. И Мадлен это знала! И она была не простая шлюха. Не банальная куртизанка одного из борделей, в изобилии рассыпанных по Парижу, как зерна для голубей. У нее было загадочное происхождение. Вообще, Элен, вся эта история пахнет легендой… вымыслом. Я не знала… — мадам глубоко затянулась, — верить ей или нет. Жизнь ее проходила на моих глазах, но ведь у нее за плечами был еще изрядный кусок жизни, недоступный моему зрению. И то, что я узнавала от нее, повергало меня в трепет. Мы все, эмигранты тех баснословных лет, жили в Париже жизнью не менее тяжелой, чем сейчас вы, молодые. А у Мадлен была вся изломанная судьба. Она была шпионкой.
— Шпионкой?.. — Я записывала быстро, старательно.
— Ну да. Этакой Мата Хари. Вы знаете о том, что Джульетта Гвиччарди, та самая, которой Бетховен посвятил «Лунную сонату», тоже была шпионкой?.. Крупной международной авантюристкой?..
— Знаю. Я музыкант. Я еще помню консерваторские лекции.
— Вы неоценимы, Элен. Так вот, о происхождении Мадлен и о появлении ее в Париже ходили легенды и слухи… и я вынуждена была верить им. Иначе бы эта женщина перестала верить мне. Мы были два близких сердца. Мы были две сердечных подруги. Мы были одно.
— Одно?.. — Перо дрогнуло в моей руке.
Старуха курила пахитоску. Глаза ее блуждали по гардинам, по старинным фотографиям, развешанным по стенам комнаты, по пюпитру рояля, где в беспорядке были навалены старые ноты. Она пребывала сейчас далеко от меня.
— О Боже… — прошептала она, и глаза ее наполнились слезами… — Мадлен… Зачем ты не послушалась меня тогда… зачем я так любила тебя…
Она протянула руку с пахитоской, стряхивая пепел в медную позеленелую пепельницу, и я увидела, как косой солнечный луч, ударивший в окно, высветил у нее на безымянном пальце железное обручальное кольцо.
— Зачем ты условилась с Князем встретиться на балу у герцога Феррарского… лучше было назначить свидание сразу на вокзале Сен-Лазар… под часами…
— Мадам Мари, — я осторожно потрогала ее за руку, она вздрогнула и очнулась. — Расскажите мне все с самого начала. Кто эта Мадлен? Как она жила в Париже? В какие истории она попадала?
— В невероятные, — сказала старуха твердо, овладев собой. Пелена забытья и слез исчезла с ее глаз. Она выпрямилась в кресле, загасила пахитоску и обернула ко мне лицо.
— Записывайте! В те годы Париж кишел заговорами, как тараканами. Мир делился, кроился, рвался на части. Мадлен, как женщину редкой красоты, недюжинной сообразительности и быстрой реакции, завербовал к себе на шпионскую работу некий барон Черкасов, связанный напрямую с крупной денежной европейской мафией, с масонскими ложами… и, это открылось позднее, с профашистскими группировками. Мадлен выполняла все поручения барона, и он ей хорошо платил. По сути, он выкупил ее из одного знаменитого парижского борделя, который содержала мадам Луиза Краузе, немка по происхождению. В Париже трудно тогда было встретить чистокровного француза. Немцы валили во Францию валом — спасались от надвигающейся коричневой чумы. Итальянцы, марокканцы, алжирцы… испанцы, бегущие от ужасов войны… русские… сами знаете, сколько их было в Париже в те поры, после революции… кишмя кишели… негры… албанцы… этакая дружба народов, столица мира… И Мадлен, чтобы вырваться из тисков жизни в борделе, вынуждена была принять условия игры барона…
Я записывала стремительно. Старуха рассказывала сначала холодно, мерно, раздумчиво, щадя меня, чтобы я успевала писать; потом все более увлеченно, горячо, страстно. За окнами темнело. Перо мое летало по бумаге. Я погружалась в чужую невероятную жизнь, полную любви, ненависти, убийств, чудесных спасений, слепящей красоты, бульварной пошлости, геройской отваги. Вот он, живой роман! И сочинять не надо! Он вырисовывался передо мной, вставал, как башня Вавилонская, как огромный царский дворец, сияющий окнами, люстрами, шпилями, скульптурами в нишах. Какие жизни проходили, взрывались, сгорали и умирали! Уходили навсегда! Ведь если бы меня не сослали в Париж, я никогда бы не узнала эту историю, этих людей, борьбу света и тьмы в живых когда-то, страстных душах. Я дрожала от возбуждения, пот выступил у меня на висках, я продолжала записывать за мадам Мари, курившей одну пахитоску за другой, хрипло говорящей — за всех персонажей, то вскрикивающей, то опускавшей голос до шепота. На улице стемнело. Наступил февральский парижский вечер. За окнами мела легкая метель.
Мадам остановилась, откинулась на спинку кресла. Вцепилась руками в поручни.
Я подняла глаза от записной книжки. В темноте я плохо различала буквы, царапала наудачу.
Я увидела, как побледнело ее лицо.
— Элен, — позвала она слабым, тающим голосом. — Как вы думаете, который час?.. Я утомила вас. Не пора ли нам пообедать… верней, уже поужинать?.. Не уходите от меня. Развлеките старуху.
— Что вы! — вскричала я и пожала ее прохладную высохшую, пахнущую табаком лапку. — Разве я вас брошу вот так!.. Встану и убегу… Конечно, нет. Давайте я помогу накрыть на стол… принесу посуду, что-то из еды… где это все у вас?..
— Не трудитесь, — слабо улыбнулась она, — Базиль все сделает, скажите ему. Я побуду одна, пока вы с ним хлопочете. Пусть все принесет сюда на подносе. Он знает. Ступайте.
Я выбежала в прихожую и позвала лакея. Мы отправились вместе на кухню, я помогала старику резать сыр, ревень, заваривать кофе, жарить яичницу — готовить постине царские блюда.
Когда мы, с подносами, с плетеной хлебницей, полной хлеба, вошли в комнату и зажгли свет, мадам уже спала. Ее голова была откинута на никелевый ободок спинки кресла, с которым она срослась, которое ненавидела. Рука лежала в складках юбки. В пальцах торчала потухшая пахитоска. Железное кольцо тускло светилось в полумраке.
Я приходила к мадам Мари каждый день и записывала за ней все ее рассказы. Мы работали подолгу. Она сама увлеклась, загорелась. Радостно встречала меня. Спрашивала: «Ну, как там двигается наше художество?..» Дома, у старикашки, я действительно занималась «художеством» — превращала поток воспоминаний, рассказанный мне с высокой степенью доверия, так странно и неожиданно, в настоящие романные главы, увязывая воедино разрозненные события, разбросанные во времени положения, явь и сны, бредовые видения и жесткую, жестокую реальность. Я писала роман от отчаяния, и, честно сказать, без надежды издать. Ни в какие россказни мадам Мари о знакомствах в громких парижских издательствах я не верила. Она была слишком стара для того, чтобы поддерживать прежние связи в интеллектуальном мире Парижа, а люди, знавшие ее когда-то, наверняка забыли ее. Я писала этот роман, утешая ее, поддерживая, заслоняя ее от близкой смерти свеженаписанными страницами, так, как воробьиха заслоняет воробьенка от зубов страшной кошки. И я говорила себе: пиши, Елена, пиши, это зачтется тебе — на этом ли, на том свете, все равно.
За время писания романа я крепко привязалась к мадам. Она все время старалась накормить меня, и я сильно смущалась, ведь не в еде был смысл моих к ней приходов, хотя я, вечно голодная, приучилась не отказываться, если тебя угощают, и пообвыкла обедать и ужинать с мадам вдвоем. Базиля на трапезу никогда не приглашали. «Он ест у себя в каморке, — отмахивалась мадам. — Он нелюдим. Я не настаиваю.»
Я читала ей вслух все беловые тексты. Она слушала внимательно. То улыбалась. То хмурилась. То нервно закуривала. То блаженно закрывала глаза. Она снова переживала жизнь, знакомую только ей, а я была лишь ее орудием, лишь инструментом, призванным сработать книгу.
Кроме всего прочего, мадам давала мне денег. «Работа есть работа, — сказала она безапелляционно. — Вы работаете — вы должны получать за работу. Надеюсь, в России еще не отменили этот закон? Тем более во Франции. Считайте, что это ваша маленькая служба». И улыбнулась мне молодой улыбкой.
Денег было немного. Ровно столько, сколько надо было, чтобы продержаться в брюхе такого прожорливого чудища, как Париж. Я была благодарна мадам и за это.
Что стало бы со мной, если бы не было мадам? Я часто задавала себе этот вопрос. Ни я, ни Париж, ни мои редкие друзья из родного мира эмигрантской нищеты и бедноты не могли дать на него ответа.
Наступил момент, когда я поставила точку в последней главе. Это произошло у меня дома, в моем тесном закутке, в отсутствие моего старикана: он ушел на набережную Сены клянчить милостыню, как всегда. В иные дни старичок приносил в шляпе горсть монет и бумажек. В иные — ни сантима, чаще всего в дождливую погоду. Парижане всегда бегут, спешат. Особенно под дождем.
Я сидела под лампой, в комнате было прохладно, я грела о лампу руки и тупо глядела на последнюю фразу романа, вышедшую из-под моего пера. Это было все. И что? Теперь надо сказать мадам Мари adieu? Грустно. Все закончится. И наша дружба, и история Мадлен, к которой я успела привыкнуть и которую видела подчас так ясно, будто бы сама знала ее и беседовала с ней; и наши совместные обеды, и смех, и воспоминания о России, и куренье смешных длинных пахитосок, и… деньги. Деньги. Да, мой заработок. Откуда я теперь возьму деньги на жизнь? Меня обдало холодом. Опять поиски работы, бестолковые, мучительные, изнуряющие. А по нахождении — бездарный, монотонный, грязный труд — мытье посуды в кафе, мытье окон и лестниц в магазинах и туалетах. Роман? Он лежал передо мной, светясь изнутри, сверкая золотом ушедших жизней. Кому он нужен? Я не верила, что его издадут. Во-первых, я писала по-русски, и надо было еще найти переводчика на французский, чтоб роман смог пробежать глазами издатель-француз, и, разумеется, заплатить ему. А во-вторых, я просто не верила, и все. Мне казалось это волшебным, несбыточным сном. Лишь во сне я открывала свою книгу, гладила переплет, нюхала страницы, оттиснутые свежей типографской краской… У меня и в России никогда не было книги. Мои стихи народ переписывал с рукописей. Вот и еще одна рукопись готова.
Только как теперь я буду жить, я не знала.
Я уронила голову на руки. Лампа светила мне в затылок, грела. Под моим лицом шуршали бесполезные бумаги, исписанные мной. И тут в дверь постучали.
Мой старик никогда не стучал — он открывал своим ключом. Я подошла к двери, распахнула ее. На пороге, вся вымокшая, отжимая волосы, стряхивая мокрый снег с плаща, стояла моя подруга, тоже русская эмигрантка, Люська. Она радостно сверкнула в меня большими подкрашенными черными глазами из-под фривольной, a la Lisa Minelli, челочки, обрадовавшись, что я дома.
— Я увидела свет в окне и сразу ринулась к тебе, — говорила она весело, бросая небрежным жестом шикарный плащ на меху на безногое кресло, добытое моим стариканом у старьевщика. Я воззрилась на новую, невиданную вещь.
— Привет, Люська, — я поцеловала ее и кивнула головой на плащ. — Откуда такая непозволительная роскошь? Или ты ограбила банк?
Я знала, что Люська жила порой еще беднее меня. Она влачила существование, перебиваясь по-разному: то подпрыгивая нянечкой в многодетных семьях предместий, то подметая конторы, то продавая круассаны и соки на больших сборищах — фестивалях, конкурсах, состязаниях. Она даже завидовала мне, что мадам наняла меня строчить роман. «Счастливая ты, — вздыхала она. — А я вот писать не умею. Только стирать и убираться». Люська приехала в Париж по глупости. По глупости и осталась. Ей не нужны были ни его красоты, ни его история, она мечтала о жизни на Западе, и она ее получила. Мечты не совпадали с действительностью.
Но такой воодушевленной я видела Люську впервые. И богато одетой.
Я перевела взгляд на ее сапоги. Ого! От Андрэ. Лучшая обувная фирма Парижа.
— Просто-напросто купила, котик, — пожала плечами Люська.
— На что? — Мой вопрос прозвучал глупо.
— На деньги.
— Откуда они у тебя?
Я рада была бы не задавать глупых вопросов, но они сыпались один за другим.
И Люська мне все рассказала.
Оказывается, она все-таки переступила ту грань, которая отделяет просто женщину от женщины-проститутки. И сделала это, после долгих и мучительных раздумий, очень быстро.
— Понимаешь, котик, мне смертельно надоела нищета, — говорила она мне, раскуривая сигарету, в то время как я дивилась на ее костюм от Диора, шарф от Шанель и другие диковины нарядов и косметики. — И я решила попробовать. Ты знаешь, это ведь Париж. И ничего тут особенно страшного нет. И в Москве девчонки этим же занимаются. И везде. И всюду! Ну, мир так устроен. Ну, все на этом стоит! Мужчинам нужны мы! И они за это платят! И платят, представь себе, дорого! Очень дорого!.. Дай мне чаю. У тебя есть заварка?.. Я купила тут… полно всего… я же знаю, что у тебя ничего нет…
Люська вывалила из сумки на стол всевозможные яства. Я заваривала чай и думала о Мадлен, героине моего романа. Так вот что нам, женщинам, суждено. Во все времена. Хочешь не хочешь, а идешь на это. Потому что надо жить. А если у тебя семья?! Тогда надо жить тем более.
— У меня сногсшибательный любовник, — приблизив губы к моему уху, зашептала Люська. — Делец. Глава фирмы. Не первой свежести, но… уснуть мне не дает!.. А платит!.. Вот, гляди, — Люська вытряхнула купюры из сумки на одеяло моей нищенской кровати, куда уселась, — и франки, и фунты… и доллары!.. Возьми!.. — Она пододвинула ко мне по одеялу кучу бумажек. — Это я с тобой делюсь на радостях. И знаешь что? — Она остро, пронзительно глянула на меня из-под челки. — Знаешь что я тебе, дуре, скажу? Хватит сидеть здесь и киснуть. Надо делать жизнь. Свою жизнь. У нас, баб, нет другого пути. Ни в России, ни во Франции. Нигде.
— Есть! — попыталась бессильно возразить я. Люська меня даже не слушала.
— Аленка, ты круглая дура! Ну ведь это же все… вот, что на мне… и что еще будет… реально! Я вырвусь из жуткого круга ужаса и бедности! Я поднимусь вверх по лестнице! Вот увидишь!.. Но и ты должна решиться! Я призываю тебя! Это же так просто! И у тебя будет такая красивая, сытая жизнь! Ты забудешь этот мрак… эту жуть, — она приподняла двумя пальцами край моего дырявого ватного одеяла, — в которой ты сейчас прозябаешь! Выйди из болота! Войди в другое пространство!
— Продавать себя?
Я криво улыбнулась. Я понимала правоту Люськи; я знала свою правоту. Мне не хотелось с ней спорить. Я просто очень устала.
— Да, продавать себя! А разве не свой труд ты сейчас продаешь этой твоей мадам?! За копейки… тьфу, за сантимы! За несколько жалких франков, чтоб не сдохнуть!
— Я понимаю, мы все в мире продаем себя. Кто дорого, кто дешево. И те, кто продает себя дорого, знают, на что идут. Они-то и несчастнее всех.
— Почему?! — заорала Люська, тряся меня за плечи. — Я счастлива сейчас! Сча-стли-ва!
— Тихо, не кричи, соседи услышат… Потому что они обманывают других, но себя-то нельзя обмануть. Стать проститутом, проституткой очень легко. Сознательно. Не только от голода. Соблазн роскоши велик.
— А жить всю жизнь как драная кошка, как грязная свинья — не грешно?!
Люська вскочила с кровати и стала сердито резать салями, рокфор, прессованное крабовое мясо. О Люська, неужели жизнь человека — лишь в жратве?! Но Боже мой, Боже, почему я так все время хочу есть?! Убери от меня голод. Возьми от меня жажду. Сделай меня камнем. Бесчувственной железякой. А голод и жажда любви?!
— Что же будет у тебя взамен любви, Люська?!
— Еще и почище других замуж выйду, — сказала Люська с набитым ртом, уписывая за обе щеки бутерброды и крабов. Она тоже, как и я, изголодалась в подвалах и на чердаках Парижа. — Еще как выйду! Позавидуешь! Слюнки потекут! И совмещу приятное с полезным. Выйду за богатого и постараюсь его полюбить. Он будет молодой и красивый. Да ведь и старого полюбить тоже можно. А? Садись, ешь. Нажимай. И советую подумать.
Мы стали думать вместе, поглощая королевскую еду. Люська, вытерев рот, полезла в сумку и вытащила бутылку муската.
— Давай выпьем за твою карьеру, — сказала она мне и подмигнула плутовато. — Я уверена, что ты все равно сковырнешься. И будешь иметь успех. Но тут надо потрудиться. Это ой-ой какой труд. Это тебе не стишки писать.
Она хохотнула и откусила кусочек салями.
— А как это… делается?..
Я спросила очень тихо. Люська еле расслышала.
— Это?.. А!.. Очень просто. Я, например, вышла на панель. Прямо на улицу. И мой фирмач меня тут же и подхватил.
— Тебе повезло, дорогая. Это мог быть шофер… лавочник… вообще бандит. На одну ночь. На минуту. За гроши. Без грошей. С оскорблениями. С побоями.
— Откуда ты про это знаешь? — Люська прищурилась. — Пробовала, что ли?
Я опустила голову. Я вспомнила свою Мадлен.
— Давай прежде муската сперва чаю попьем.
Мы пили чай по-русски, долго, много, прихлебывали, подливали, наливали в блюдечки, дули на горячее, как купчихи. Вспоминали Москву. Смеялись. Хохотали. Плакали. Улыбались. Обнимали друг друга. Люська раскупорила бутылку и разлила мускат прямо в пустые чайные чашки — рюмок у старикана не водилось.
— За тебя, — серьезно сказала черноглазая Люська, моя подруга, и ударила чашкой о чашку. — За то, чтобы ты не пропала. Париж сожрет — недорого возьмет. И никто не узнает, где могилка твоя. Вперед!
Когда мы прикончили мускат, была уже глубокая ночь. Я предложила Люське остаться у меня — старикан бродил где-то, верно, уснул на теплых решетках, — но она насмешливо улыбнулась мне, сверкнула черной яшмой глаз.
— Пойду на работу. Самое время!
— Постой… а как же… тот? Твой?..
— Тот?.. сам по себе. У меня с ним назначена встреча. А новые — сами по себе. И я сама по себе тоже, — сказала Люська и еще раз, чуть хмельная, подмигнула мне. Она была невыразимо хороша: смуглая, черненькая, румяная от вина, курносая. Таких французы любят, потому что она тип француженочки. Ей, наверно, пойдет беретик, лихо спущенный на ухо. — Пойду зарабатывать деньги. Я узнала их вкус. Пойду в ночь. Ночь — это прелесть. Это охота. Это новые приключения. Это мое будущее.
— Люська, ты нарвешься!
— Я? Нарвусь? — Она презрительно поглядела на меня. — Это ты сгниешь тут заживо, дурочка. Над своими никому не нужными бумагами. А я живу жизнью. Живой жизнью. Да, тяжелой. Да, полной опасностей. Но живой. И интересной. И еще такой, за которую деньги большие платят. Пока! — Она чмокнула меня мускатными губами в щеку. — А то пошли со мной!.. Да тебе не во что нарядиться. Хочешь, я тебе для первого похода… тряпок куплю?..
Она упорхнула. Я осталась одна и стала думать.
Я думала, а рядом со мной на столе лежал мой законченный роман.
И вот что я придумала.
Я придумала идти. Ведь это же так просто.
Но, прежде чем уйти, я решила написать это предисловие к роману. Я не верю, что его напечатают. А если его когда-нибудь напечатают, прочитают и предисловие. Значит, написать его все равно надо, подумала я. И вот написала.
А теперь мне осталось совсем немного. Я оглядываюсь вокруг. Бедность и нищета. И пахнет грязными тряпками и мышами. И нагаром — мы с Люськой жгли свечку. Мы воткнули ее в пустую бутылку, по-русски. Одеваюсь. Накидываю на себя старое штопанное пальто — его мне когда-то в России, давно, купила в подарок мама. Обматываю шею траченным молью шарфом. Мажу губы дешевой коричневой помадой. Тру щеки обшлагом, чтобы были румянее. В Париже февраль, в Париже метель, как в Москве. Смотрюсь в зеркало. Пусть одежка плохая, все равно я красива и молода. Я еще красива и еще молода. Мне еще повезет. У меня нет другого выхода.
Входов много, а выход всегда только один. Или его нет вообще.
Аккуратно складываю листы романа в стопочку. Завтра я отнесу его мадам Мари и попрощаюсь с ней. Я выполнила свою работу, мне заплатили за нее. Все. Пусть берет и делает с ним, что хочет.
Я постараюсь как можно скорее забыть о нем.
Вообще забыть о том, что я могу писать. Что я русская. Что я бедная.
Мне надо помнить одно: начинается моя новая жизнь. Какой она будет, я не знаю.
Заканчиваю писать это предисловие. Выключаю лампу. Завязываю шнурки башмаков. Иду к двери. Закрываю за собой дверь.
Возвращаюсь, чтобы дописать это.
Вот это: СПАСИБО ТЕБЕ, МАДЛЕН.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ПАВЛИНЬЕ ПЕРО
— Ну что ж, давайте знакомиться. Госпожа Иловайская-Романова, — сказал она и протянула мне руку. Я опешила: не знала, то ли мне пожимать руку, то ли целовать, то ли вообще вскакивать со скамейки и кланяться знатной барыне в пояс. — Можно просто — мадам Мари. Так будет проще для нас обеих.
— Меня тоже можно просто — Елена.
— Значит, Элен. Превосходно. Хотите написать книгу? Роман? Издать его в одном из лучших издательских домов Парижа? У Галлимар? У Фламмариона? В «Глобе»? У меня есть выходы на всех. За этим дело не станет. И разбогатеть? И стать знаменитой?
— Знаменитой… Я об этом не думала, мадам Мари. Я слишком тяжело живу.
— Тот, кто тяжело живет, должен думать об успехе в первую очередь. И вы, клянусь, думали. Только ни мне, ни себе не хотите в этом признаваться.
Я вспыхнула.
— Я бы дорого дала, если бы мне удалось вырваться из нищеты! Помогите мне, мадам Мари!
— Я и хочу вам это предложить. У вас смышленое лицо. Если вы окажетесь умницей, вы можете далеко пойти.
— О чем… — я запнулась. — О чем должна быть, по-вашему, книга, обреченная на успех?
Старуха пристально, орлиным взором поглядела на меня. В ее взгляде я прочитала ласковую насмешку, мгновенное воспоминание того, что вспоминать не под силу простому смертному, оценку моего простого вопроса; она словно оглядывала ту жизнь, что прожила, чтобы выхватить из нее памятью самый яркий эпизод. А может быть, она совсем не хотела, чтобы я писала роман из ее жизни? Может, она хочет предложить мне фантастическую выдумку? Love story? Жесткий детектив?
Она раскрыла сумочку, лежащую у нее на коленях.
— Вот мой адрес, — сказала она, протягивая мне визитку. — Рю Санкт-Петербург. Вы ведь уже отлично изучили Париж, неприкаянно бродя по нему взад-вперед? Я жду вас, Элен, завтра в полдень. Начнем работать. А после пообедаем вместе.
— Ну что вы, — сказала я, и снова предательская краска залила мои щеки. — Я приду к вам не голодная.
— Рассказывайте сказки, — махнула старуха рукой. — Продержитесь только до завтра, хорошо? У вас появилась в Париже перспектива.
Она подмигнула мне, взялась за ручки кресла, дернула их и, развернувшись, покатила прочь из обезлюдевшего зала.
На следующий день я явилась к мадам Мари ровно в полдень. Мои русские наряды все поистрепались, и я долго вертелась перед зеркалом, прибрасывая к себе то шарфик, то ленточку — в попытке расцветить бедняцкую серость изношенных платьев. Что за книгу она задумала написать моими руками? Не авантюра ли это? Если авантюра, тем лучше. Я жила такой тусклой жизнью, что мне смертельно хотелось ввязаться в Париже в историю.
Мне открыл слуга, пожилой лакей. Старуха приветствовала меня, сидя в неизменном кресле. В руках она держала чашку с дымящимся глинтвейном.
— Вы любите глинтвейн, Элен? — с ходу спросила она. — Базиль, принесите, прошу вас, глинтвейну моей подруге.
— Вы называете меня подругой?.. Мне неловко…
— Ах, вам неловко? — Старуха рассмеялась. — Да кто же такие люди друг другу на земле, как не друзья… и не враги? Или друзья, или враги. Третьего не дано. Так устроена наша жизнь, Элен. Сегодня мы с вами дружны. И позвольте мне делать то, что я хочу. Я — владелица своего «я». Мое «я» говорит мне, что мы с вами подруги. Дело же не в возрасте. Как вы думаете, сколько мне лет?
Я замялась.
— Я и сама не знаю. Иногда ночью проснусь, погляжу в зеркало. А оттуда на меня глянет красавица. Глаза… волосы… свежесть… Я и зеркало руками потрогаю. И себя ущипну. Все наяву. Щеки, брови… Лягу, радостная, потрясенная счастьем, спать. А наутро встану — опять ужас жизни.
«Сумасшедшая, — подумала я опасливо. — Зачем я сюда пришла?»
В то же время меня разбирало любопытство: что она расскажет мне? Смогу ли я, литератор, профессионал, написать — первый раз в жизни — художественный текст по чужим, чуждым мне рассказам? И вообще, как сложатся наши отношения? Может быть, она будет мне… платить за работу?.. Я ведь все-таки буду при ней и стенографистка, и машинистка, и сочинитель, и редактор, и корректор…
— Садитесь ко мне ближе, — повелительно сказала старуха. — Начнем, пожалуй! Эта история… — она взяла со стола пахитоску, зажигалку, раскурила, — не моя. Это история моей подруги. Она была красотка и шлюха. Ну да, шлюха. Вы же видели парижских шлюх?
Я кивнула.
— А сами… не подумывали взяться, из нищеты, за это древнее ремесло?
— Пока нет.
— Мне нравится ваше «пока». Оно говорит о многом. Прежде всего о том, что вы умны. Я не ошиблась в вас. — Ее глаза продолжали меня расстреливать. — Итак, записная книжка при вас, ручка тоже, вы пожираете меня глазами. Мадлен! Ее звали Мадлен! Она была потрясающая шлюха. Лучше не бывает. Весь Париж, и великосветский, и трущобный, был у ее ног. Вы, Элен, не знаете, что такое, когда все — у ваших ног?
— Откуда мне знать.
— А я это знаю. И Мадлен это знала! И она была не простая шлюха. Не банальная куртизанка одного из борделей, в изобилии рассыпанных по Парижу, как зерна для голубей. У нее было загадочное происхождение. Вообще, Элен, вся эта история пахнет легендой… вымыслом. Я не знала… — мадам глубоко затянулась, — верить ей или нет. Жизнь ее проходила на моих глазах, но ведь у нее за плечами был еще изрядный кусок жизни, недоступный моему зрению. И то, что я узнавала от нее, повергало меня в трепет. Мы все, эмигранты тех баснословных лет, жили в Париже жизнью не менее тяжелой, чем сейчас вы, молодые. А у Мадлен была вся изломанная судьба. Она была шпионкой.
— Шпионкой?.. — Я записывала быстро, старательно.
— Ну да. Этакой Мата Хари. Вы знаете о том, что Джульетта Гвиччарди, та самая, которой Бетховен посвятил «Лунную сонату», тоже была шпионкой?.. Крупной международной авантюристкой?..
— Знаю. Я музыкант. Я еще помню консерваторские лекции.
— Вы неоценимы, Элен. Так вот, о происхождении Мадлен и о появлении ее в Париже ходили легенды и слухи… и я вынуждена была верить им. Иначе бы эта женщина перестала верить мне. Мы были два близких сердца. Мы были две сердечных подруги. Мы были одно.
— Одно?.. — Перо дрогнуло в моей руке.
Старуха курила пахитоску. Глаза ее блуждали по гардинам, по старинным фотографиям, развешанным по стенам комнаты, по пюпитру рояля, где в беспорядке были навалены старые ноты. Она пребывала сейчас далеко от меня.
— О Боже… — прошептала она, и глаза ее наполнились слезами… — Мадлен… Зачем ты не послушалась меня тогда… зачем я так любила тебя…
Она протянула руку с пахитоской, стряхивая пепел в медную позеленелую пепельницу, и я увидела, как косой солнечный луч, ударивший в окно, высветил у нее на безымянном пальце железное обручальное кольцо.
— Зачем ты условилась с Князем встретиться на балу у герцога Феррарского… лучше было назначить свидание сразу на вокзале Сен-Лазар… под часами…
— Мадам Мари, — я осторожно потрогала ее за руку, она вздрогнула и очнулась. — Расскажите мне все с самого начала. Кто эта Мадлен? Как она жила в Париже? В какие истории она попадала?
— В невероятные, — сказала старуха твердо, овладев собой. Пелена забытья и слез исчезла с ее глаз. Она выпрямилась в кресле, загасила пахитоску и обернула ко мне лицо.
— Записывайте! В те годы Париж кишел заговорами, как тараканами. Мир делился, кроился, рвался на части. Мадлен, как женщину редкой красоты, недюжинной сообразительности и быстрой реакции, завербовал к себе на шпионскую работу некий барон Черкасов, связанный напрямую с крупной денежной европейской мафией, с масонскими ложами… и, это открылось позднее, с профашистскими группировками. Мадлен выполняла все поручения барона, и он ей хорошо платил. По сути, он выкупил ее из одного знаменитого парижского борделя, который содержала мадам Луиза Краузе, немка по происхождению. В Париже трудно тогда было встретить чистокровного француза. Немцы валили во Францию валом — спасались от надвигающейся коричневой чумы. Итальянцы, марокканцы, алжирцы… испанцы, бегущие от ужасов войны… русские… сами знаете, сколько их было в Париже в те поры, после революции… кишмя кишели… негры… албанцы… этакая дружба народов, столица мира… И Мадлен, чтобы вырваться из тисков жизни в борделе, вынуждена была принять условия игры барона…
Я записывала стремительно. Старуха рассказывала сначала холодно, мерно, раздумчиво, щадя меня, чтобы я успевала писать; потом все более увлеченно, горячо, страстно. За окнами темнело. Перо мое летало по бумаге. Я погружалась в чужую невероятную жизнь, полную любви, ненависти, убийств, чудесных спасений, слепящей красоты, бульварной пошлости, геройской отваги. Вот он, живой роман! И сочинять не надо! Он вырисовывался передо мной, вставал, как башня Вавилонская, как огромный царский дворец, сияющий окнами, люстрами, шпилями, скульптурами в нишах. Какие жизни проходили, взрывались, сгорали и умирали! Уходили навсегда! Ведь если бы меня не сослали в Париж, я никогда бы не узнала эту историю, этих людей, борьбу света и тьмы в живых когда-то, страстных душах. Я дрожала от возбуждения, пот выступил у меня на висках, я продолжала записывать за мадам Мари, курившей одну пахитоску за другой, хрипло говорящей — за всех персонажей, то вскрикивающей, то опускавшей голос до шепота. На улице стемнело. Наступил февральский парижский вечер. За окнами мела легкая метель.
Мадам остановилась, откинулась на спинку кресла. Вцепилась руками в поручни.
Я подняла глаза от записной книжки. В темноте я плохо различала буквы, царапала наудачу.
Я увидела, как побледнело ее лицо.
— Элен, — позвала она слабым, тающим голосом. — Как вы думаете, который час?.. Я утомила вас. Не пора ли нам пообедать… верней, уже поужинать?.. Не уходите от меня. Развлеките старуху.
— Что вы! — вскричала я и пожала ее прохладную высохшую, пахнущую табаком лапку. — Разве я вас брошу вот так!.. Встану и убегу… Конечно, нет. Давайте я помогу накрыть на стол… принесу посуду, что-то из еды… где это все у вас?..
— Не трудитесь, — слабо улыбнулась она, — Базиль все сделает, скажите ему. Я побуду одна, пока вы с ним хлопочете. Пусть все принесет сюда на подносе. Он знает. Ступайте.
Я выбежала в прихожую и позвала лакея. Мы отправились вместе на кухню, я помогала старику резать сыр, ревень, заваривать кофе, жарить яичницу — готовить постине царские блюда.
Когда мы, с подносами, с плетеной хлебницей, полной хлеба, вошли в комнату и зажгли свет, мадам уже спала. Ее голова была откинута на никелевый ободок спинки кресла, с которым она срослась, которое ненавидела. Рука лежала в складках юбки. В пальцах торчала потухшая пахитоска. Железное кольцо тускло светилось в полумраке.
Я приходила к мадам Мари каждый день и записывала за ней все ее рассказы. Мы работали подолгу. Она сама увлеклась, загорелась. Радостно встречала меня. Спрашивала: «Ну, как там двигается наше художество?..» Дома, у старикашки, я действительно занималась «художеством» — превращала поток воспоминаний, рассказанный мне с высокой степенью доверия, так странно и неожиданно, в настоящие романные главы, увязывая воедино разрозненные события, разбросанные во времени положения, явь и сны, бредовые видения и жесткую, жестокую реальность. Я писала роман от отчаяния, и, честно сказать, без надежды издать. Ни в какие россказни мадам Мари о знакомствах в громких парижских издательствах я не верила. Она была слишком стара для того, чтобы поддерживать прежние связи в интеллектуальном мире Парижа, а люди, знавшие ее когда-то, наверняка забыли ее. Я писала этот роман, утешая ее, поддерживая, заслоняя ее от близкой смерти свеженаписанными страницами, так, как воробьиха заслоняет воробьенка от зубов страшной кошки. И я говорила себе: пиши, Елена, пиши, это зачтется тебе — на этом ли, на том свете, все равно.
За время писания романа я крепко привязалась к мадам. Она все время старалась накормить меня, и я сильно смущалась, ведь не в еде был смысл моих к ней приходов, хотя я, вечно голодная, приучилась не отказываться, если тебя угощают, и пообвыкла обедать и ужинать с мадам вдвоем. Базиля на трапезу никогда не приглашали. «Он ест у себя в каморке, — отмахивалась мадам. — Он нелюдим. Я не настаиваю.»
Я читала ей вслух все беловые тексты. Она слушала внимательно. То улыбалась. То хмурилась. То нервно закуривала. То блаженно закрывала глаза. Она снова переживала жизнь, знакомую только ей, а я была лишь ее орудием, лишь инструментом, призванным сработать книгу.
Кроме всего прочего, мадам давала мне денег. «Работа есть работа, — сказала она безапелляционно. — Вы работаете — вы должны получать за работу. Надеюсь, в России еще не отменили этот закон? Тем более во Франции. Считайте, что это ваша маленькая служба». И улыбнулась мне молодой улыбкой.
Денег было немного. Ровно столько, сколько надо было, чтобы продержаться в брюхе такого прожорливого чудища, как Париж. Я была благодарна мадам и за это.
Что стало бы со мной, если бы не было мадам? Я часто задавала себе этот вопрос. Ни я, ни Париж, ни мои редкие друзья из родного мира эмигрантской нищеты и бедноты не могли дать на него ответа.
Наступил момент, когда я поставила точку в последней главе. Это произошло у меня дома, в моем тесном закутке, в отсутствие моего старикана: он ушел на набережную Сены клянчить милостыню, как всегда. В иные дни старичок приносил в шляпе горсть монет и бумажек. В иные — ни сантима, чаще всего в дождливую погоду. Парижане всегда бегут, спешат. Особенно под дождем.
Я сидела под лампой, в комнате было прохладно, я грела о лампу руки и тупо глядела на последнюю фразу романа, вышедшую из-под моего пера. Это было все. И что? Теперь надо сказать мадам Мари adieu? Грустно. Все закончится. И наша дружба, и история Мадлен, к которой я успела привыкнуть и которую видела подчас так ясно, будто бы сама знала ее и беседовала с ней; и наши совместные обеды, и смех, и воспоминания о России, и куренье смешных длинных пахитосок, и… деньги. Деньги. Да, мой заработок. Откуда я теперь возьму деньги на жизнь? Меня обдало холодом. Опять поиски работы, бестолковые, мучительные, изнуряющие. А по нахождении — бездарный, монотонный, грязный труд — мытье посуды в кафе, мытье окон и лестниц в магазинах и туалетах. Роман? Он лежал передо мной, светясь изнутри, сверкая золотом ушедших жизней. Кому он нужен? Я не верила, что его издадут. Во-первых, я писала по-русски, и надо было еще найти переводчика на французский, чтоб роман смог пробежать глазами издатель-француз, и, разумеется, заплатить ему. А во-вторых, я просто не верила, и все. Мне казалось это волшебным, несбыточным сном. Лишь во сне я открывала свою книгу, гладила переплет, нюхала страницы, оттиснутые свежей типографской краской… У меня и в России никогда не было книги. Мои стихи народ переписывал с рукописей. Вот и еще одна рукопись готова.
Только как теперь я буду жить, я не знала.
Я уронила голову на руки. Лампа светила мне в затылок, грела. Под моим лицом шуршали бесполезные бумаги, исписанные мной. И тут в дверь постучали.
Мой старик никогда не стучал — он открывал своим ключом. Я подошла к двери, распахнула ее. На пороге, вся вымокшая, отжимая волосы, стряхивая мокрый снег с плаща, стояла моя подруга, тоже русская эмигрантка, Люська. Она радостно сверкнула в меня большими подкрашенными черными глазами из-под фривольной, a la Lisa Minelli, челочки, обрадовавшись, что я дома.
— Я увидела свет в окне и сразу ринулась к тебе, — говорила она весело, бросая небрежным жестом шикарный плащ на меху на безногое кресло, добытое моим стариканом у старьевщика. Я воззрилась на новую, невиданную вещь.
— Привет, Люська, — я поцеловала ее и кивнула головой на плащ. — Откуда такая непозволительная роскошь? Или ты ограбила банк?
Я знала, что Люська жила порой еще беднее меня. Она влачила существование, перебиваясь по-разному: то подпрыгивая нянечкой в многодетных семьях предместий, то подметая конторы, то продавая круассаны и соки на больших сборищах — фестивалях, конкурсах, состязаниях. Она даже завидовала мне, что мадам наняла меня строчить роман. «Счастливая ты, — вздыхала она. — А я вот писать не умею. Только стирать и убираться». Люська приехала в Париж по глупости. По глупости и осталась. Ей не нужны были ни его красоты, ни его история, она мечтала о жизни на Западе, и она ее получила. Мечты не совпадали с действительностью.
Но такой воодушевленной я видела Люську впервые. И богато одетой.
Я перевела взгляд на ее сапоги. Ого! От Андрэ. Лучшая обувная фирма Парижа.
— Просто-напросто купила, котик, — пожала плечами Люська.
— На что? — Мой вопрос прозвучал глупо.
— На деньги.
— Откуда они у тебя?
Я рада была бы не задавать глупых вопросов, но они сыпались один за другим.
И Люська мне все рассказала.
Оказывается, она все-таки переступила ту грань, которая отделяет просто женщину от женщины-проститутки. И сделала это, после долгих и мучительных раздумий, очень быстро.
— Понимаешь, котик, мне смертельно надоела нищета, — говорила она мне, раскуривая сигарету, в то время как я дивилась на ее костюм от Диора, шарф от Шанель и другие диковины нарядов и косметики. — И я решила попробовать. Ты знаешь, это ведь Париж. И ничего тут особенно страшного нет. И в Москве девчонки этим же занимаются. И везде. И всюду! Ну, мир так устроен. Ну, все на этом стоит! Мужчинам нужны мы! И они за это платят! И платят, представь себе, дорого! Очень дорого!.. Дай мне чаю. У тебя есть заварка?.. Я купила тут… полно всего… я же знаю, что у тебя ничего нет…
Люська вывалила из сумки на стол всевозможные яства. Я заваривала чай и думала о Мадлен, героине моего романа. Так вот что нам, женщинам, суждено. Во все времена. Хочешь не хочешь, а идешь на это. Потому что надо жить. А если у тебя семья?! Тогда надо жить тем более.
— У меня сногсшибательный любовник, — приблизив губы к моему уху, зашептала Люська. — Делец. Глава фирмы. Не первой свежести, но… уснуть мне не дает!.. А платит!.. Вот, гляди, — Люська вытряхнула купюры из сумки на одеяло моей нищенской кровати, куда уселась, — и франки, и фунты… и доллары!.. Возьми!.. — Она пододвинула ко мне по одеялу кучу бумажек. — Это я с тобой делюсь на радостях. И знаешь что? — Она остро, пронзительно глянула на меня из-под челки. — Знаешь что я тебе, дуре, скажу? Хватит сидеть здесь и киснуть. Надо делать жизнь. Свою жизнь. У нас, баб, нет другого пути. Ни в России, ни во Франции. Нигде.
— Есть! — попыталась бессильно возразить я. Люська меня даже не слушала.
— Аленка, ты круглая дура! Ну ведь это же все… вот, что на мне… и что еще будет… реально! Я вырвусь из жуткого круга ужаса и бедности! Я поднимусь вверх по лестнице! Вот увидишь!.. Но и ты должна решиться! Я призываю тебя! Это же так просто! И у тебя будет такая красивая, сытая жизнь! Ты забудешь этот мрак… эту жуть, — она приподняла двумя пальцами край моего дырявого ватного одеяла, — в которой ты сейчас прозябаешь! Выйди из болота! Войди в другое пространство!
— Продавать себя?
Я криво улыбнулась. Я понимала правоту Люськи; я знала свою правоту. Мне не хотелось с ней спорить. Я просто очень устала.
— Да, продавать себя! А разве не свой труд ты сейчас продаешь этой твоей мадам?! За копейки… тьфу, за сантимы! За несколько жалких франков, чтоб не сдохнуть!
— Я понимаю, мы все в мире продаем себя. Кто дорого, кто дешево. И те, кто продает себя дорого, знают, на что идут. Они-то и несчастнее всех.
— Почему?! — заорала Люська, тряся меня за плечи. — Я счастлива сейчас! Сча-стли-ва!
— Тихо, не кричи, соседи услышат… Потому что они обманывают других, но себя-то нельзя обмануть. Стать проститутом, проституткой очень легко. Сознательно. Не только от голода. Соблазн роскоши велик.
— А жить всю жизнь как драная кошка, как грязная свинья — не грешно?!
Люська вскочила с кровати и стала сердито резать салями, рокфор, прессованное крабовое мясо. О Люська, неужели жизнь человека — лишь в жратве?! Но Боже мой, Боже, почему я так все время хочу есть?! Убери от меня голод. Возьми от меня жажду. Сделай меня камнем. Бесчувственной железякой. А голод и жажда любви?!
— Что же будет у тебя взамен любви, Люська?!
— Еще и почище других замуж выйду, — сказала Люська с набитым ртом, уписывая за обе щеки бутерброды и крабов. Она тоже, как и я, изголодалась в подвалах и на чердаках Парижа. — Еще как выйду! Позавидуешь! Слюнки потекут! И совмещу приятное с полезным. Выйду за богатого и постараюсь его полюбить. Он будет молодой и красивый. Да ведь и старого полюбить тоже можно. А? Садись, ешь. Нажимай. И советую подумать.
Мы стали думать вместе, поглощая королевскую еду. Люська, вытерев рот, полезла в сумку и вытащила бутылку муската.
— Давай выпьем за твою карьеру, — сказала она мне и подмигнула плутовато. — Я уверена, что ты все равно сковырнешься. И будешь иметь успех. Но тут надо потрудиться. Это ой-ой какой труд. Это тебе не стишки писать.
Она хохотнула и откусила кусочек салями.
— А как это… делается?..
Я спросила очень тихо. Люська еле расслышала.
— Это?.. А!.. Очень просто. Я, например, вышла на панель. Прямо на улицу. И мой фирмач меня тут же и подхватил.
— Тебе повезло, дорогая. Это мог быть шофер… лавочник… вообще бандит. На одну ночь. На минуту. За гроши. Без грошей. С оскорблениями. С побоями.
— Откуда ты про это знаешь? — Люська прищурилась. — Пробовала, что ли?
Я опустила голову. Я вспомнила свою Мадлен.
— Давай прежде муската сперва чаю попьем.
Мы пили чай по-русски, долго, много, прихлебывали, подливали, наливали в блюдечки, дули на горячее, как купчихи. Вспоминали Москву. Смеялись. Хохотали. Плакали. Улыбались. Обнимали друг друга. Люська раскупорила бутылку и разлила мускат прямо в пустые чайные чашки — рюмок у старикана не водилось.
— За тебя, — серьезно сказала черноглазая Люська, моя подруга, и ударила чашкой о чашку. — За то, чтобы ты не пропала. Париж сожрет — недорого возьмет. И никто не узнает, где могилка твоя. Вперед!
Когда мы прикончили мускат, была уже глубокая ночь. Я предложила Люське остаться у меня — старикан бродил где-то, верно, уснул на теплых решетках, — но она насмешливо улыбнулась мне, сверкнула черной яшмой глаз.
— Пойду на работу. Самое время!
— Постой… а как же… тот? Твой?..
— Тот?.. сам по себе. У меня с ним назначена встреча. А новые — сами по себе. И я сама по себе тоже, — сказала Люська и еще раз, чуть хмельная, подмигнула мне. Она была невыразимо хороша: смуглая, черненькая, румяная от вина, курносая. Таких французы любят, потому что она тип француженочки. Ей, наверно, пойдет беретик, лихо спущенный на ухо. — Пойду зарабатывать деньги. Я узнала их вкус. Пойду в ночь. Ночь — это прелесть. Это охота. Это новые приключения. Это мое будущее.
— Люська, ты нарвешься!
— Я? Нарвусь? — Она презрительно поглядела на меня. — Это ты сгниешь тут заживо, дурочка. Над своими никому не нужными бумагами. А я живу жизнью. Живой жизнью. Да, тяжелой. Да, полной опасностей. Но живой. И интересной. И еще такой, за которую деньги большие платят. Пока! — Она чмокнула меня мускатными губами в щеку. — А то пошли со мной!.. Да тебе не во что нарядиться. Хочешь, я тебе для первого похода… тряпок куплю?..
Она упорхнула. Я осталась одна и стала думать.
Я думала, а рядом со мной на столе лежал мой законченный роман.
И вот что я придумала.
Я придумала идти. Ведь это же так просто.
Но, прежде чем уйти, я решила написать это предисловие к роману. Я не верю, что его напечатают. А если его когда-нибудь напечатают, прочитают и предисловие. Значит, написать его все равно надо, подумала я. И вот написала.
А теперь мне осталось совсем немного. Я оглядываюсь вокруг. Бедность и нищета. И пахнет грязными тряпками и мышами. И нагаром — мы с Люськой жгли свечку. Мы воткнули ее в пустую бутылку, по-русски. Одеваюсь. Накидываю на себя старое штопанное пальто — его мне когда-то в России, давно, купила в подарок мама. Обматываю шею траченным молью шарфом. Мажу губы дешевой коричневой помадой. Тру щеки обшлагом, чтобы были румянее. В Париже февраль, в Париже метель, как в Москве. Смотрюсь в зеркало. Пусть одежка плохая, все равно я красива и молода. Я еще красива и еще молода. Мне еще повезет. У меня нет другого выхода.
Входов много, а выход всегда только один. Или его нет вообще.
Аккуратно складываю листы романа в стопочку. Завтра я отнесу его мадам Мари и попрощаюсь с ней. Я выполнила свою работу, мне заплатили за нее. Все. Пусть берет и делает с ним, что хочет.
Я постараюсь как можно скорее забыть о нем.
Вообще забыть о том, что я могу писать. Что я русская. Что я бедная.
Мне надо помнить одно: начинается моя новая жизнь. Какой она будет, я не знаю.
Заканчиваю писать это предисловие. Выключаю лампу. Завязываю шнурки башмаков. Иду к двери. Закрываю за собой дверь.
Возвращаюсь, чтобы дописать это.
Вот это: СПАСИБО ТЕБЕ, МАДЛЕН.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ПАВЛИНЬЕ ПЕРО
Веселый Дом на бульваре, в Столице, в Пари! Как прекрасна вечерняя набережная реки, — ее все зовут Зеленоглазой, как девушку, которой признаются в любви. Шелест каштанов. Резные листья. По весне — бело-золотые свечи цветов в кругло постриженных кронах. Зимой уличные продавцы жарят каштаны на огромных сковородах. Пар и вкусный запах поднимаются в сырой снежный воздух ультрамаринового ледяного вечера. Прохожие покупают жареные клубни. Катают на голых ладонях. Едят, греются, бросают крохи голубям.