Страница:
Князь уложил жену на скамью, взял ее лицо в ладони.
— Что с тобой?.. Очнись!.. Повелеваю тебе…
Она молчала. Она была далеко.
Он понял это.
Махнул рукой, отгоняя детей.
— Тише… тише. Не мешайте. Видите, она дышит… Это не обморок… Это внезапный глубокий сон. От потрясения… от радости. Она слишком много пережила, чтобы сейчас быть такой счастливой. Она выстрадала меня… эту ночь… храм Рус на чужбине… батюшку… Отец Дмитрий, не надо брызгать водой ей в лицо!.. — Он отвел руку священника с церковной кружкой и веничком, коим батюшка побрызгивал прихожан на Крещение и Водосвятие. — Она проснется… а ей надо сейчас спать. Спать… Так захотел Бог. Моя жена хочет спать. — Он улыбнулся, погладил ее по волосам, отвел от щеки белый креп фаты. — Она будет спать и видеть сны. Я сам отнесу ее в кровать. Это будет наша брачная ночь.
Он поднял Мадлен на руки, как делал это много раз, и понес ее прочь из храма, где свершилось таинство соединения души с душой, хрустя по снегу — так морковь хрустит на зубах, — неотрывно глядя в ее спящее бледное лицо, улыбаясь, качая, как младенца в люльке. Да прилепится жена к мужу своему. Да будут плоть едина. Да будут они едина кровь и едина душа, едино бьющееся сердце. Да освятится все на земле их счастьем.
Когда он всходил с ней на крыльцо, она шевельнулась в его руках, застонала.
— Спи, спи, девочка моя, — прошептал он нежно. — Я буду стеречь твой сон. Пусть тебе не снится тяжелое. Пусть Ангелы слетят к тебе. А когда ты проснешься, мы с батюшкой уже сварганим тебе праздничный пирог и нальем стопочку чудесной наливки. Как у нас в Рус. И ты еще при жизни очутишься в Раю. На седьмом небе. Дети, вы Ангелы. И жена моя Ангел. Вы споете ей небесную песню, дети?..
Он вошел в избу и положил Мадлен на кровать.
Сел рядом с ней.
Стал глядеть в ее лицо.
Разлет бровей. Разрез глаз. Вырез ноздрей. Золотящаяся прядь на виске. Кудряшка на лбу. Тени от ресниц на щеках. Нательный крест на груди. Почему в родном человеке все дорого и мило? Где записано, какими письменами, что вот это — родное, вот этот — родной?!.. Гляди, Князь. Время нынче тяжелое. Ее завтра убьют. Да и тебя не пощадят. А сегодня ваше счастье никто не отнимет у вас.
Он сидел у постели, где она спала, до рассвета.
Батюшка давно разлил по рюмкам наливку; дети давным-давно видели десятый сон; встала раным-рано попадья, поставила тесто, разожгла печь, испекла хлебы, замесила квашню для нового пирога.
Отец Дмитрий уснул на стуле, за столом, подложив руки под голову, проспав заутреню. Дьякон Григорий напрасно расталкивал его за плечо. Попадья поставила на огонь лохань для стирки — день был будний. Зашуршали за стеной, завизжали и засмеялись дети, вставая. В белеющие окна била, как в стеклянный бубен, метель.
А он все сидел у кровати жены и глядел на нее.
Ряженые. Ряженые мужики. Вы странные ряженые. Я таких не видела никогда. И где это я видела, чтобы в июле шел снег? Вы вырядились забавно, мужики: в черные кожаные куртки, в робы из негнущейся «чертовой кожи», - а может, это и не кожа вовсе, а… Куртки хрустят. Куртки источают запах крокодила и Дьявола. Как пахнет Дьявол? Я не знаю. Наверно, вот так: страхом.
Аля, Руся, где вы?.. Держитесь за руки. Пришли ряженые мужики. Они пляшут вокруг нас. Водят хороводы. Скалятся, глумятся. У них в руках невсамделишные ружья. У них на лицах черные маски. У них фуражки надвинуты на глаза. У них дырки меж зубов. От них пахнет плохим вином и сивухой. И говорят они странно. Кричат нам:
— Именем ревкома!.. Комитет постановил!.. Живо пошевеливайтесь, отбросы!.. Товарищ, будь бдительным, не спускай с них глаз — удерут!.. Товарищ, веди их в подвал, там уже все приготовлено!..
Что приготовили нам в подвале ряженые? Святки в разгаре. Какие Святки, Лина, что ты врешь?!.. сейчас июль, июль на дворе… Зачем же, Отец, сыплет с диких небес белый снег, закрывая белой плащаницей тело любимой земли? Будем мы жить на земле, Отец?.. Будем?!..
— Эй, ряженые!.. Зачем один из вас несет в руках петуха!..
— А это для супа нам. Мы утрудимся казнить вас, последние Цари. И ты, Царский прихвостень, пащенок, что выпялилась?!.. смотри, смотри последними глазами. Недолго тебе уже ресницами-то хлопать.
— Аля, они шутят!.. Таточка, они ряженые, они шутят, не плачь…
— Идите, девочки, идите, не бойтесь, они не посмеют сделать нам ничего плохого, это же Святки, это просто ряженые такие; я сам велел им нарядиться в «чертову кожу», наваксить сапоги, натянуть на головы черные маски; а на самом деле они нас любят, ведь это наши родные люди, люди Рус, мои подданные… это мой народ, Линушка, это наш народ…
— У нас в Рус всегда вот такое странное веселье!..
— А где Гри-Гри?.. где он сейчас, Стася?.. я не верю, что его убили…
— Да, не верь, Леличка, он тоже переоделся в чужое платье, прикинулся чудиком, бродяжкой… попрошайкой… и ушел странником на Восток… как в свое время Царь Александр… вот мы спустимся в подвал, а он вдруг там сидит!.. то-то смеху будет, то-то веселья!.. Ведь он, Гри-Гри, может все… он колдун… это он наслал снег в июле, я уверена…
— Шевелитесь, отродья!.. Перебирайте ножками!..
— О, не тыкайте меня штыком, господин ряженый, хоть это и Святки, но друг другу нельзя делать больно…
— Потрепли у меня языком, чертова дочь!.. Отольется сейчас тебе вся кровь, что на своем веку пролили из народа Цари…
Мы спускаемся в подвал по узкой, грязной, темной лестнице. Ничего не видно под ногами. Мы ощупью находим ступени. Внезапно я все понимаю. Это не ряженые. Это все на самом деле. А Стася и Руся не понимают. И Леша тоже. Он такой просветленный, будто с иконы. Глядит светло. Ротик только печальный. Он уже натерпелся в маленькой жизни, Леша. Аля родила его больным; он не держит кровь в себе, и она льется у него из кожи наружу и разливается под кожей по телу. А эти… ряженые… Дьяволы… говорят о крови народа. А кровь одного несчастного мальчика сколько весит на ваших весах?!.. мальчика, за плечами которого, как крылья, — века, Кремли, Цари, величие Рус…
— Топайте!
Дверь. Вот она, дверь.
Первый ряженый, в кепке, с черной бородой, открывает дверь пинком.
— Входите! Живо!
Мы входим и оглядываемся. Тесная комнатенка, невзрачная. Низкий потолок. Он сейчас надвинется на нас, раздавит. По потолку змеятся трещины. Со стен осыпается штукатурка. Лампа на витом шнуре не горит — взмигивает, трясется, сыплет опилки гнилого света. Пусто. В комнате пустота. Плохо крашенные полы. Половицы под нашими ногами жалобно скрипят. Стонут. Это стонут сонмы замученных Царями Рус за долгие века. Это стонут сами Цари — убитые, казненные, кричавшие на дыбах, утопленные в подземных реках, заточенные в темницы, задушенные подушками и шарфами, взорванные на самодельных минах. Это стонет народ Рус, все мы, и казнящие и казнимые, и подъявшие меч друг на друга, и молящиеся друг за друга в темных приделах Чужбин. Иди по одной половице, Отец. И она запоет.
Держи меня за руку, Линушка.
Я взяла Отца за руку. На другой руке, на сгибе локтя, он держал Лешу. Царевич обнял его за шею, испуганно глядел на ряженых большими глазами. Он начал понимать. Он не верил.
И лишь Аля, одна Аля из всех понимала все.
Мать. Как может мать не понять. Она поняла все допрежь всех; кровь отлила от ее лица, когда вошли ряженые.
И здесь, в подвале, она молится за тех и за других. За нас, еще живых, и за тьму тем мертвецов, что явятся после нас. И снова за рожденных младенцев, идущих им на смену.
За всю жизнь человеческую молится Царица безмолвно.
— Ну как тут вам! — заглумились, заоскаливались ряженые, поднимая ружья и тряся ими, кидая к потолку кепки. — Царские хоромы, не иначе!.. Располагайтесь!.. Сейчас мы вам покажем представление!..
— Петрушку, да?.. — радостно спросила младшенькая, Стася, подпрыгивая на одной ножке. Руся возмущенно дернула ее за руку: хватит. Стой и слушай черных крокодилов.
— Петрушки захотелось?!.. Я Петрушка-иностранец, у меня за спиной набитый дерьмом ранец!.. — загоготал ряженый в намасленной кепке, чернобородый, как апостол. — Вы все сами иностранцы!.. В вас крови Рус — капля, две, не больше!.. Кто вы такие на нашей исконной земле!.. Чужаки!.. Цари наши переженились вдоль и поперек на немках!.. на датчанках!.. на шведках, на норвежках!.. вы, курфюрсты Ангальт-Цербстские, Гессен-Дармштадтские!.. еще прикидываетесь нашими, родными!.. Еще нашему Богу-Христу молитесь!.. Я вам покажу Петрушку!.. Красного!.. Кровавого!.. В красном колпаке с бубенцами!.. И он позвенит вам!.. Вызвонит отходную!.. Пропоет панихидку!.. Эй!.. Петрушка!.. Выходи!..
Мы уставились на дверь. Сейчас войдет Петрушка. Ему положено быть на Святках. Нас затрясло. Задрожала мелкой дрожью Руся. Тата стояла рядом со мной, за моей спиной. Я плечами чуяла, как страх колышет ее. Все молчали. Отец сжимал мою руку. Леша прижимался к нему — щекой к щеке. Аля спокойно сказала:
— Дайте мне стул, господа ряженые. Я не могу стоять. У меня болят ноги.
— Ах, ах!.. — покривился в шутейном поклоне чернобородый. — Ножки приустали!.. Отлились кошке мышкины слезки!.. Стул Царице!.. Царский трон!.. Быстро!.. Иначе она упадет, а стуку-грому будет — на весь крещеный мир!..
Грохнули стулом об пол. Аля села, подобрав юбки. Я видела, как дергается угол ее рта. Она разлепила губы, и я услышала:
— Они убьют нас, Линушка. Но не всех. Бог спасет кого-то из нас. Я вижу перед собой Гри-Гри. Он говорит мне: вы будете на небесах. А один из вас спасется на земле. Если это будешь ты, Линушка… — она умолкла на миг… — запомни все, расскажи людям все… всю правду…
— О Мамочка!.. — я повернула к ней лицо. — Не думай ни о чем плохом… это же ряженые… праздник… это шутка такая… сейчас нам покажут Петрушку…
— Да, и Петруха есть среди них, верно, — как во сне, прошептала Аля, — вон он, в сальном картузе… в красной косоворотке… держит штык наизготове…
Чернобородый выступил вперед. Мы подобрались и выпрямились. Представление началось.
— Именем!.. — зашелся он в крике, и уши у меня заложило.
Лампа под потолком угрюмо, в истерике, замигала, грозя вот-вот погаснуть.
Я обернула лицо и поглядела вверх и вкось. Отец стоял неподвижно, держа на руках Сына. Он, не глядя на меня, сильно сжал мою руку, и рука сказала мне: вот, Линушка, и все. Кончен наш земной путь.
Кончено Царство.
В пыльной мигающей жуткими тенями тишине рычал и взвизгивал голос чернобородого ряженого. Мы напряженно глядели на дверь. Оттуда должен был появиться Петрушка. Он должен был выпрыгнуть, вскинуться, тряхнуть колпаком с бубенцами, взвиться вверх, раскинуть руки и закричать:
«А вот и я!»
— Руся, — прошептала Стася, — а души с неба видят тех, кто остался на земле?..
— Мадлен, нам надо вернуться в Пари.
— Обязательно?
— Желательно. Мы не можем бежать в Рус, не повидав людей, с которыми я связан долгами и договорами. Они же нам и помогут. Они сделают нам паспорта… визы… все. Они договорятся с нынешними властями. Мы же не можем с тобой уехать в Рус из Карнака… или даже из Гавра, минуя Пари.
— Я боюсь возвращаться в Пари. Мне кажется…
— Что, родная?..
— Что там нас ждет ужасное. У меня плывут перед глазами черные тени, когда я подумаю о Пари. Я же там уже со всем распрощалась.
— Брось. Выкинь из головы. Мы приедем на один, на два дня. Нам все сделают быстро. Без проволочек. Ты и соскучиться не успеешь, женушка. Тебе тепло в дохе?
Они шли по зимнему лесу, по утоптанной тропе. Рядом с ними бежала лыжня. Карнакские охотники промышляли оленя, кабана. Мадлен закуталась в доху, спрятала лицо в высоко поднятый бобровый воротник. Ее улыбка опалила Князя, как луч восходящего из-за снегов Солнца.
— Чудесно, милый. Я как Царица.
— Почему «как»? Ты будешь Царицей. Ты уже моя Царица. А станешь Царицей Рус.
— Не мечтай об этом. Это несбыточная феерия. Пусть нам будут сниться сны об этом.
— Сны, сны… О Мадлен моя… почему ты кричишь во сне?
— Не знаю. Я не помню снов. Обрывки… страшное… будто это все было со мной… и не со мной… как будто я сверху видела все…
— Что?..
Они шли медленно, и Князь веткой ольхи сбивал снежные шапки с кустов и еловых лап, осыпая снежинки на Мадлен, ей в разрумянившееся лицо и на рукава шубы.
— Скажи мне, родной… — Она остановилась, и встал он, взяв ее за руки в вязаных перчатках. — Ты помнишь меня там… во Дворце?.. Это мне не привиделось?.. Скажи… это правда, что я там была… жила?.. Что я была вместе с ними… рядом с ними… ведь это не сон?.. скажи…
Она до боли сжимала его руки. Он смотрел в ее лицо, как в глубокий колодец. На дне огромных синих глаз он видел великую просьбу подтвердить, свет, боль, горечь, молитву, надежду.
Он не мог, не имел права отнимать у нее надежду. Он сказал тихо:
— Конечно, Мадлен. Я помню тебя хорошо. Тебя… ты была маленькая девочка… да ты и сейчас такая… только росточком повыше. Тебе заплетали волосы в две золотистых косы… сажали тебя есть вместе с детьми… Княжны никогда не смеялись над тобой. Им сказали: любите ее, она ваша сестричка. И они, добрые девочки, любили тебя и заботились о тебе. Правда, однажды… — он рассмеялся, — Стася, озорница, подложила тебе в обеденную глубокую тарелку большую жабу, пойманную ею в Екатерининском пруду. Ох и шалунья!.. повеса… Царица отругала ее, даже за ухо взяла… из-за стола вытащила…
— Расскажи еще.
Они снова пошли по тропе, и он держал жену за локоть и за талию, будто боялся, что она сейчас улетит.
— Много всего было презабавного, Мадлен… К примеру… я приехал один раз, Ника пригласил меня сыграть с ним партию в вист… а ты вбежала в залу, и волосы твои были распущены по плечам, и на тебе, помню, было такое холстинковое, простое платье и белый передничек… и матерчатые туфельки, натертые мелом… и руки твои были все в варенье, и ты, увидев меня, закричала: «Князь, Князь, мы варим в саду варенье, пойдемте варить месте с нами!..» Ты была такая румяная… как помидор… Ника сердито насупился. «Как ты себя ведешь, Лина?.. Князь приехал ко мне, а не к тебе… и не к вашему варенью…» Дело кончилось тем, что вместо виста мы с Никой пошли к вам, к детям, в сад, и варили на костре варенье в огромном медном тазу, стоящем на сложенных пирамидками камнях… и Ника так веселился, и кричал: «Князь, это же лучше всякого виста!.. как славно мы всех надули!.. вот она жизнь, вот оно настоящее счастье!..» — а я все глядел на шрам, след от самурайской сабли, его японец саданул, когда он был на Востоке в гостях, ах, с Востоком не шути… и он, пробуя варенье из таза столовой ложкой — ты сама ему протянула ложку, — пробормотал: «Что глядишь, Вольдемар?.. еще бы немного, и мне конец… разрубил бы самураишко мне череп надвое… Вот она какая, судьба — идешь по ней, как по канату… над пропастью…»
— А варенье вкусное было?..
— А ты забыла?.. Конечно, отменное… ведь варила же его ты… ложкой помешивала, мне улыбалась…
— Только я тогда еще не знала, что ты — это ты!..
Лес расступался перед ними. Снег мерцал на тяжело наклоненных к земле ветвях. Мадлен чудились в лесу фигуры бегущих белых оленей, чудесных животных — грифонов, единорогов.
— А правда ли это, Владимир, что в океане живет зверь Левиафан?..
— Правда. Он большой и хвостатый. Хвост у него длиною с морской прибой. Пасть зубастая. На зубок ему не попадись. А на его спине стоит, срублен из бревен, город. Град Обреченный. Левиафан катает град на спине, и люди, живущие там, страшатся, когда он вдруг начинает играть и резвиться в море-океане. Тогда на Левиафановой спине паника. Людишки мечутся, вопят… прячут скарб, тащат пожитки… мир рушится!.. Спасайся, кто может!..
— А наш мир тоже разрушился, Владимир?..
Он не ответил. Брови его сошлись к переносице.
— Не надо об этом, Мадлен. Мы все вернем. Дай срок, вернем. Я обещаю тебе это.
— А если нет?..
— Нам не будет дано знать об этом, нет или да. Об этом узнают те, кто придет после нас.
Они еще долго гуляли по лесу, пока не свечерело. Вернулись в избу отца Дмитрия, когда над лесом стали зажигаться первые звезды. Священник был предупрежден, что гости уедут утренним поездом.
Ночь перед отъездом они просидели с отцом Дмитрием за грубо сколоченным дощатым столом. Священник жег толстую свечу, листал старые книги, спасенные им при бегстве из Рус, тихо, глухо, любовно рассказывал о Царях.
— А Царевна Софья нравная была, когда ее Петр заточил в темницу, стихи писала — да не духовные, а страстные… А у Царя Иоанна, прозванного Грозным, любовница была, по имени Анна, простая девка, так он сперва горячо любил ее, а потом велел казнить, чтоб на него бояре не возводили напраслину и наветы — дескать, на боярышне не женится… закон нарушает Царский… и отрубили ей голову на заднем дворе, как петуху, на пеньке… о ней песни у народа сложены… моя попадья их поет, песни те… А Царица Елизавета более всего любила на лошадях скакать, наездница была, каких мало… охотилась… псарню большую держала… знаменитые породы борзых с ее времен в Рус пошли… А маленький Царь Александр Первый обладал абсолютным слухом, его музыке учили, как Моцарта, он проводил за клавесином дни и даже ночи напролет, а потом — как отрезало… и все же музыку любил больше жизни… А Царица Катерина…
Мадлен очень хотелось послушать про Царицу Катерину, да глаза ее слипались. Она опустила голову на плечо мужа и так, сидя за столом, дремала, и перед ее закрытыми глазами проходили вереницами виденья — Царица Лизавета на коне, перед сворой гончих, Царица Катерина голая, в постели, едва прикрытая полоской кружев, и на ее руке — изумрудный кабошон, тот, что Князь ей на палец нацепил. Господи, да ведь она плоть от плоти их, кровь от крови. Кому она поведает печаль свою о них?
Свеча, оплывая, догорала. Ночь была на исходе. Князь прижал к себе спящую Мадлен. Она всхлипнула во сне, счастливо улыбнулась. Она переплывала вместе с Царицей Натальей Нарышкиной неглубокий и теплый ручей, и там, где в заводи вспархивали над водой играющие рыбы, она нарвала лилий и кувшинок, перехватывая тугие, крепкие, как веревка, стебли. А потом они с Царицей Натальей гордо, как павы, выступали по площади перед дворцом, разодетые в негнущуюся парчу, в яркие, издалека видные богатые платья, и ворот и грудь были усажены крупными, грубо ограненными яхонтами и лалами, и каменья кололи кожу на загривке и в яремной ямке, и она, Мадлен, вспоминала купанье в ручье и смеялась, чувствуя потоки воды, ласкающие ее живот, ее грудь, ее бедра изнутри, как горячий язык, как пальцы и губы возлюбленного.
Спи, спи. Завтра тебе спать не придется. Завтра начнется симфония побега. Круговерть колес. Толкотня хлопот. Задыханье: успеть. Опять успеть, Мадлен. Твой Третий Глаз, всевидящий и зрячий, может не увидеть всего. Беда может подкрасться неожиданно. Я, я твой Глаз. Я должен видеть все. Предвидеть. Знать. Спасать. Беречь.
Я должен тебя беречь, Мадлен. И сберегу.
Отец Дмитрий захлопнул старинную книгу Рус и поднял покрасневшие от бессонницы глаза на Князя. Часы пробили шесть утра.
— У вас, Великий Князь, ранний поезд, до станции долго идти, да и снегу за ночь намело, — сказал священник. — Пора отправляться.
— Откуда вы знаете, кто я? — без удивления спросил Князь.
— Иначе я не был бы священником, прямым наследником свидетельства апостолов, — просто ответил отец Дмитрий. — Бог мне сказал об этом. И еще я увидел ваше лицо. Такие лица были только у Царей Рус. Будите жену. Я собрал вам с вечера в дорогу узелок. Там пирог… блины… грибочки в банке, огурцы… попадья солит и квасит. Как там, у нас…
Горло его перехватило. Князь осторожно, через спящую Мадлен, протянул руку с блеснувшим железным обручальным кольцом и мучительно, напоследок, сжал рабочую, крепкую, в мозолях руку священника.
— Спасибо, отец Дмитрий. Бог да в помощь вам.
— Бог спасет.
Мадлен не видела, как слезы сверкнули остро и мгновенно в глазах мужчин, знавших о том, что той, прежней, Рус на карте и вживе — нет. Есть только в мыслях, в их неиссякающей любви.
Князь разбудил ее. Закутал в доху. Она, не проснувшись, пошатываясь, спустилась с крыльца, помахала священнику рукой в вязаной перчатке, побрела за Князем по тропинке между сугробов, выросших за ночь с верблюжьи горбы.
Когда они заворачивали по тропе, выходя на большую дорогу, Мадлен увидела утонувшую в снегах по самую трубу чернобревенную маленькую баньку. На миг она перестала видеть. Слезы застлали ей глаза. Задушили ее.
Она поднесла руку ко лбу и перекрестилась на баньку так, как крестятся на церковь.
Они выпрыгнули на перрон вокзала Сен-Сезар прямо в объятья Великого Карнавала.
Поток Карнавала летел, бежал, шумел по улицам Пари, протекал насквозь через дворцы, богатые дома, рабочие халупы, бедняцкие закуты.
Февраль целовал в лицо всех, кто праздновал Великий Карнавал: веселись, народ Эроп! Раз в году! Раз в жизни! Раз в столетье! Сейчас — и больше никогда!
Их, стоявших на перроне изумленно, сжимавших руки друг друга, подхватил и понес поток — трясущихся цветных юбок, страшных, уродливых, прекрасных, блестящих, как сто алмазов, масок, зубастых и клыкастых, слащавых, как пирожные, немыслимых костюмов, режущих ночной воздух серпантинных лент; конфетти сыпались откуда-то из черного неба, залепляя глаза, оседая, как разноцветный снег, на волосах и бровях, — о, это был воистину Великий Карнавал, и веселились напропалую все — и крестьяне, прибывшие поторговать на рынке, в Брюхе Пари, и уличные попрошайки, соорудившие себе подобие масок и нарядов из лохмотьев, птичьих перьев, выдернутых из хвостов у голубей и соек, железок и тряпок, стянутых у старьевщика, и ажаны, стражи порядка, прикрепившие к форменным кепчонкам павлиньи перья и громадных бархатных бабочек, и люди из высшего света, — в толпе плясали и подпрыгивали герцогини и графини, наследные маркизы и виконтессы, бароны и шевалье, — и их нес великий поток безумья, пляски, танца, ужаса, счастья, и музыка, гремевшая из всех окон, дверей, из-под мостов через Зеленоглазую, из ночных притонов и таверн, из кабачков и подвальчиков, из всех подземных щелей и со всех железных и каменных башен и крыш, и фонари, ослеплявшие их, и выкрики и кличи, вонзавшиеся им в уши, как клинки, закручивали их в водоворот, втягивали в воронку безумья, и они пытались сопротивляться — тщетно! сопротивление Карнавалу бесполезно, Князь, Мадлен, вы разве об этом не знали!.. — махали руками, отбивались ногами, кричали: куда вы нас!.. куда!.. мы — сами по себе!.. мы — не с вами!.. у нас свои дела!.. своя жизнь!.. — но поток нес их и нес, закручивал, подчинял себе, и они уже не восставали, они текли в нем, плыли по течению, смеясь, оглядываясь, раскидывая руки, пританцовывая, отвечая на улыбки, на тычки и смешки, остротой — на остроту, зубоскальством — на зубоскальство, поцелуем — на внезапный, наглый поцелуй, брошенный, как с балкона махровый и пышный цветок, — да, это шел и ликовал Великий Карнавал, и такое можно было увидеть в Эроп однажды в году, а, быть может, и однажды в жизни, — и они вверглись в его пучину, они не хотели выплыть, они тонули и погибали и были счастливы своею гибелью, и невозможно было спастись: Карнавал брал в плен насовсем, его объятья были пострашней всех на свете любовей, — и несся поток, и они неслись в нем, внутри него, становясь им, пропитываясь им насквозь, забывая себя, забывая все.
— Мадлен!.. Не выпускай мою руку… Крепче держись…
— Держусь… Владимир!.. не могу… меня отрывают от тебя!..
— Они хотят, чтоб ты танцевала с ними!.. Не смей!.. Ты — со мной!.. Держись!.. Держись!.. Мадлен!
Ее оторвал от него поток. Поток понес ее от него прочь.
Поток понес его — крутя, подбрасывая, вертя, сминая, прочь от нее, вдаль, в просторы взбудораженного ночного Пари, в жадное нутро Великого Карнавала.
Он лишь успел крикнуть ей:
— Мадлен!.. Чтобы не потеряться!.. И чтобы нас не поймали!.. Приходи завтра на карнавал во дворец герцога Феррарского!.. Рю Монпелье!.. Ночью!.. Ночью!.. Я постараюсь за день сделать паспорта!.. Не бери с собой ничего!.. приходи во дворец как есть!.. Я возьму билеты до Гамбурга… поедем через Амстердам!.. Мадлен!..
Он успел увидеть, как сверкнул на ее беспомощно, зовуще вскинутой руке синий сапфир, оброненный голубем на бале-маскараде — как ее синий, полный слез глаз.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ПОСЛЕДНЯЯ ПЛЯСКА
— Что с тобой?.. Очнись!.. Повелеваю тебе…
Она молчала. Она была далеко.
Он понял это.
Махнул рукой, отгоняя детей.
— Тише… тише. Не мешайте. Видите, она дышит… Это не обморок… Это внезапный глубокий сон. От потрясения… от радости. Она слишком много пережила, чтобы сейчас быть такой счастливой. Она выстрадала меня… эту ночь… храм Рус на чужбине… батюшку… Отец Дмитрий, не надо брызгать водой ей в лицо!.. — Он отвел руку священника с церковной кружкой и веничком, коим батюшка побрызгивал прихожан на Крещение и Водосвятие. — Она проснется… а ей надо сейчас спать. Спать… Так захотел Бог. Моя жена хочет спать. — Он улыбнулся, погладил ее по волосам, отвел от щеки белый креп фаты. — Она будет спать и видеть сны. Я сам отнесу ее в кровать. Это будет наша брачная ночь.
Он поднял Мадлен на руки, как делал это много раз, и понес ее прочь из храма, где свершилось таинство соединения души с душой, хрустя по снегу — так морковь хрустит на зубах, — неотрывно глядя в ее спящее бледное лицо, улыбаясь, качая, как младенца в люльке. Да прилепится жена к мужу своему. Да будут плоть едина. Да будут они едина кровь и едина душа, едино бьющееся сердце. Да освятится все на земле их счастьем.
Когда он всходил с ней на крыльцо, она шевельнулась в его руках, застонала.
— Спи, спи, девочка моя, — прошептал он нежно. — Я буду стеречь твой сон. Пусть тебе не снится тяжелое. Пусть Ангелы слетят к тебе. А когда ты проснешься, мы с батюшкой уже сварганим тебе праздничный пирог и нальем стопочку чудесной наливки. Как у нас в Рус. И ты еще при жизни очутишься в Раю. На седьмом небе. Дети, вы Ангелы. И жена моя Ангел. Вы споете ей небесную песню, дети?..
Он вошел в избу и положил Мадлен на кровать.
Сел рядом с ней.
Стал глядеть в ее лицо.
Разлет бровей. Разрез глаз. Вырез ноздрей. Золотящаяся прядь на виске. Кудряшка на лбу. Тени от ресниц на щеках. Нательный крест на груди. Почему в родном человеке все дорого и мило? Где записано, какими письменами, что вот это — родное, вот этот — родной?!.. Гляди, Князь. Время нынче тяжелое. Ее завтра убьют. Да и тебя не пощадят. А сегодня ваше счастье никто не отнимет у вас.
Он сидел у постели, где она спала, до рассвета.
Батюшка давно разлил по рюмкам наливку; дети давным-давно видели десятый сон; встала раным-рано попадья, поставила тесто, разожгла печь, испекла хлебы, замесила квашню для нового пирога.
Отец Дмитрий уснул на стуле, за столом, подложив руки под голову, проспав заутреню. Дьякон Григорий напрасно расталкивал его за плечо. Попадья поставила на огонь лохань для стирки — день был будний. Зашуршали за стеной, завизжали и засмеялись дети, вставая. В белеющие окна била, как в стеклянный бубен, метель.
А он все сидел у кровати жены и глядел на нее.
Ряженые. Ряженые мужики. Вы странные ряженые. Я таких не видела никогда. И где это я видела, чтобы в июле шел снег? Вы вырядились забавно, мужики: в черные кожаные куртки, в робы из негнущейся «чертовой кожи», - а может, это и не кожа вовсе, а… Куртки хрустят. Куртки источают запах крокодила и Дьявола. Как пахнет Дьявол? Я не знаю. Наверно, вот так: страхом.
Аля, Руся, где вы?.. Держитесь за руки. Пришли ряженые мужики. Они пляшут вокруг нас. Водят хороводы. Скалятся, глумятся. У них в руках невсамделишные ружья. У них на лицах черные маски. У них фуражки надвинуты на глаза. У них дырки меж зубов. От них пахнет плохим вином и сивухой. И говорят они странно. Кричат нам:
— Именем ревкома!.. Комитет постановил!.. Живо пошевеливайтесь, отбросы!.. Товарищ, будь бдительным, не спускай с них глаз — удерут!.. Товарищ, веди их в подвал, там уже все приготовлено!..
Что приготовили нам в подвале ряженые? Святки в разгаре. Какие Святки, Лина, что ты врешь?!.. сейчас июль, июль на дворе… Зачем же, Отец, сыплет с диких небес белый снег, закрывая белой плащаницей тело любимой земли? Будем мы жить на земле, Отец?.. Будем?!..
— Эй, ряженые!.. Зачем один из вас несет в руках петуха!..
— А это для супа нам. Мы утрудимся казнить вас, последние Цари. И ты, Царский прихвостень, пащенок, что выпялилась?!.. смотри, смотри последними глазами. Недолго тебе уже ресницами-то хлопать.
— Аля, они шутят!.. Таточка, они ряженые, они шутят, не плачь…
— Идите, девочки, идите, не бойтесь, они не посмеют сделать нам ничего плохого, это же Святки, это просто ряженые такие; я сам велел им нарядиться в «чертову кожу», наваксить сапоги, натянуть на головы черные маски; а на самом деле они нас любят, ведь это наши родные люди, люди Рус, мои подданные… это мой народ, Линушка, это наш народ…
— У нас в Рус всегда вот такое странное веселье!..
— А где Гри-Гри?.. где он сейчас, Стася?.. я не верю, что его убили…
— Да, не верь, Леличка, он тоже переоделся в чужое платье, прикинулся чудиком, бродяжкой… попрошайкой… и ушел странником на Восток… как в свое время Царь Александр… вот мы спустимся в подвал, а он вдруг там сидит!.. то-то смеху будет, то-то веселья!.. Ведь он, Гри-Гри, может все… он колдун… это он наслал снег в июле, я уверена…
— Шевелитесь, отродья!.. Перебирайте ножками!..
— О, не тыкайте меня штыком, господин ряженый, хоть это и Святки, но друг другу нельзя делать больно…
— Потрепли у меня языком, чертова дочь!.. Отольется сейчас тебе вся кровь, что на своем веку пролили из народа Цари…
Мы спускаемся в подвал по узкой, грязной, темной лестнице. Ничего не видно под ногами. Мы ощупью находим ступени. Внезапно я все понимаю. Это не ряженые. Это все на самом деле. А Стася и Руся не понимают. И Леша тоже. Он такой просветленный, будто с иконы. Глядит светло. Ротик только печальный. Он уже натерпелся в маленькой жизни, Леша. Аля родила его больным; он не держит кровь в себе, и она льется у него из кожи наружу и разливается под кожей по телу. А эти… ряженые… Дьяволы… говорят о крови народа. А кровь одного несчастного мальчика сколько весит на ваших весах?!.. мальчика, за плечами которого, как крылья, — века, Кремли, Цари, величие Рус…
— Топайте!
Дверь. Вот она, дверь.
Первый ряженый, в кепке, с черной бородой, открывает дверь пинком.
— Входите! Живо!
Мы входим и оглядываемся. Тесная комнатенка, невзрачная. Низкий потолок. Он сейчас надвинется на нас, раздавит. По потолку змеятся трещины. Со стен осыпается штукатурка. Лампа на витом шнуре не горит — взмигивает, трясется, сыплет опилки гнилого света. Пусто. В комнате пустота. Плохо крашенные полы. Половицы под нашими ногами жалобно скрипят. Стонут. Это стонут сонмы замученных Царями Рус за долгие века. Это стонут сами Цари — убитые, казненные, кричавшие на дыбах, утопленные в подземных реках, заточенные в темницы, задушенные подушками и шарфами, взорванные на самодельных минах. Это стонет народ Рус, все мы, и казнящие и казнимые, и подъявшие меч друг на друга, и молящиеся друг за друга в темных приделах Чужбин. Иди по одной половице, Отец. И она запоет.
Держи меня за руку, Линушка.
Я взяла Отца за руку. На другой руке, на сгибе локтя, он держал Лешу. Царевич обнял его за шею, испуганно глядел на ряженых большими глазами. Он начал понимать. Он не верил.
И лишь Аля, одна Аля из всех понимала все.
Мать. Как может мать не понять. Она поняла все допрежь всех; кровь отлила от ее лица, когда вошли ряженые.
И здесь, в подвале, она молится за тех и за других. За нас, еще живых, и за тьму тем мертвецов, что явятся после нас. И снова за рожденных младенцев, идущих им на смену.
За всю жизнь человеческую молится Царица безмолвно.
— Ну как тут вам! — заглумились, заоскаливались ряженые, поднимая ружья и тряся ими, кидая к потолку кепки. — Царские хоромы, не иначе!.. Располагайтесь!.. Сейчас мы вам покажем представление!..
— Петрушку, да?.. — радостно спросила младшенькая, Стася, подпрыгивая на одной ножке. Руся возмущенно дернула ее за руку: хватит. Стой и слушай черных крокодилов.
— Петрушки захотелось?!.. Я Петрушка-иностранец, у меня за спиной набитый дерьмом ранец!.. — загоготал ряженый в намасленной кепке, чернобородый, как апостол. — Вы все сами иностранцы!.. В вас крови Рус — капля, две, не больше!.. Кто вы такие на нашей исконной земле!.. Чужаки!.. Цари наши переженились вдоль и поперек на немках!.. на датчанках!.. на шведках, на норвежках!.. вы, курфюрсты Ангальт-Цербстские, Гессен-Дармштадтские!.. еще прикидываетесь нашими, родными!.. Еще нашему Богу-Христу молитесь!.. Я вам покажу Петрушку!.. Красного!.. Кровавого!.. В красном колпаке с бубенцами!.. И он позвенит вам!.. Вызвонит отходную!.. Пропоет панихидку!.. Эй!.. Петрушка!.. Выходи!..
Мы уставились на дверь. Сейчас войдет Петрушка. Ему положено быть на Святках. Нас затрясло. Задрожала мелкой дрожью Руся. Тата стояла рядом со мной, за моей спиной. Я плечами чуяла, как страх колышет ее. Все молчали. Отец сжимал мою руку. Леша прижимался к нему — щекой к щеке. Аля спокойно сказала:
— Дайте мне стул, господа ряженые. Я не могу стоять. У меня болят ноги.
— Ах, ах!.. — покривился в шутейном поклоне чернобородый. — Ножки приустали!.. Отлились кошке мышкины слезки!.. Стул Царице!.. Царский трон!.. Быстро!.. Иначе она упадет, а стуку-грому будет — на весь крещеный мир!..
Грохнули стулом об пол. Аля села, подобрав юбки. Я видела, как дергается угол ее рта. Она разлепила губы, и я услышала:
— Они убьют нас, Линушка. Но не всех. Бог спасет кого-то из нас. Я вижу перед собой Гри-Гри. Он говорит мне: вы будете на небесах. А один из вас спасется на земле. Если это будешь ты, Линушка… — она умолкла на миг… — запомни все, расскажи людям все… всю правду…
— О Мамочка!.. — я повернула к ней лицо. — Не думай ни о чем плохом… это же ряженые… праздник… это шутка такая… сейчас нам покажут Петрушку…
— Да, и Петруха есть среди них, верно, — как во сне, прошептала Аля, — вон он, в сальном картузе… в красной косоворотке… держит штык наизготове…
Чернобородый выступил вперед. Мы подобрались и выпрямились. Представление началось.
— Именем!.. — зашелся он в крике, и уши у меня заложило.
Лампа под потолком угрюмо, в истерике, замигала, грозя вот-вот погаснуть.
Я обернула лицо и поглядела вверх и вкось. Отец стоял неподвижно, держа на руках Сына. Он, не глядя на меня, сильно сжал мою руку, и рука сказала мне: вот, Линушка, и все. Кончен наш земной путь.
Кончено Царство.
В пыльной мигающей жуткими тенями тишине рычал и взвизгивал голос чернобородого ряженого. Мы напряженно глядели на дверь. Оттуда должен был появиться Петрушка. Он должен был выпрыгнуть, вскинуться, тряхнуть колпаком с бубенцами, взвиться вверх, раскинуть руки и закричать:
«А вот и я!»
— Руся, — прошептала Стася, — а души с неба видят тех, кто остался на земле?..
— Мадлен, нам надо вернуться в Пари.
— Обязательно?
— Желательно. Мы не можем бежать в Рус, не повидав людей, с которыми я связан долгами и договорами. Они же нам и помогут. Они сделают нам паспорта… визы… все. Они договорятся с нынешними властями. Мы же не можем с тобой уехать в Рус из Карнака… или даже из Гавра, минуя Пари.
— Я боюсь возвращаться в Пари. Мне кажется…
— Что, родная?..
— Что там нас ждет ужасное. У меня плывут перед глазами черные тени, когда я подумаю о Пари. Я же там уже со всем распрощалась.
— Брось. Выкинь из головы. Мы приедем на один, на два дня. Нам все сделают быстро. Без проволочек. Ты и соскучиться не успеешь, женушка. Тебе тепло в дохе?
Они шли по зимнему лесу, по утоптанной тропе. Рядом с ними бежала лыжня. Карнакские охотники промышляли оленя, кабана. Мадлен закуталась в доху, спрятала лицо в высоко поднятый бобровый воротник. Ее улыбка опалила Князя, как луч восходящего из-за снегов Солнца.
— Чудесно, милый. Я как Царица.
— Почему «как»? Ты будешь Царицей. Ты уже моя Царица. А станешь Царицей Рус.
— Не мечтай об этом. Это несбыточная феерия. Пусть нам будут сниться сны об этом.
— Сны, сны… О Мадлен моя… почему ты кричишь во сне?
— Не знаю. Я не помню снов. Обрывки… страшное… будто это все было со мной… и не со мной… как будто я сверху видела все…
— Что?..
Они шли медленно, и Князь веткой ольхи сбивал снежные шапки с кустов и еловых лап, осыпая снежинки на Мадлен, ей в разрумянившееся лицо и на рукава шубы.
— Скажи мне, родной… — Она остановилась, и встал он, взяв ее за руки в вязаных перчатках. — Ты помнишь меня там… во Дворце?.. Это мне не привиделось?.. Скажи… это правда, что я там была… жила?.. Что я была вместе с ними… рядом с ними… ведь это не сон?.. скажи…
Она до боли сжимала его руки. Он смотрел в ее лицо, как в глубокий колодец. На дне огромных синих глаз он видел великую просьбу подтвердить, свет, боль, горечь, молитву, надежду.
Он не мог, не имел права отнимать у нее надежду. Он сказал тихо:
— Конечно, Мадлен. Я помню тебя хорошо. Тебя… ты была маленькая девочка… да ты и сейчас такая… только росточком повыше. Тебе заплетали волосы в две золотистых косы… сажали тебя есть вместе с детьми… Княжны никогда не смеялись над тобой. Им сказали: любите ее, она ваша сестричка. И они, добрые девочки, любили тебя и заботились о тебе. Правда, однажды… — он рассмеялся, — Стася, озорница, подложила тебе в обеденную глубокую тарелку большую жабу, пойманную ею в Екатерининском пруду. Ох и шалунья!.. повеса… Царица отругала ее, даже за ухо взяла… из-за стола вытащила…
— Расскажи еще.
Они снова пошли по тропе, и он держал жену за локоть и за талию, будто боялся, что она сейчас улетит.
— Много всего было презабавного, Мадлен… К примеру… я приехал один раз, Ника пригласил меня сыграть с ним партию в вист… а ты вбежала в залу, и волосы твои были распущены по плечам, и на тебе, помню, было такое холстинковое, простое платье и белый передничек… и матерчатые туфельки, натертые мелом… и руки твои были все в варенье, и ты, увидев меня, закричала: «Князь, Князь, мы варим в саду варенье, пойдемте варить месте с нами!..» Ты была такая румяная… как помидор… Ника сердито насупился. «Как ты себя ведешь, Лина?.. Князь приехал ко мне, а не к тебе… и не к вашему варенью…» Дело кончилось тем, что вместо виста мы с Никой пошли к вам, к детям, в сад, и варили на костре варенье в огромном медном тазу, стоящем на сложенных пирамидками камнях… и Ника так веселился, и кричал: «Князь, это же лучше всякого виста!.. как славно мы всех надули!.. вот она жизнь, вот оно настоящее счастье!..» — а я все глядел на шрам, след от самурайской сабли, его японец саданул, когда он был на Востоке в гостях, ах, с Востоком не шути… и он, пробуя варенье из таза столовой ложкой — ты сама ему протянула ложку, — пробормотал: «Что глядишь, Вольдемар?.. еще бы немного, и мне конец… разрубил бы самураишко мне череп надвое… Вот она какая, судьба — идешь по ней, как по канату… над пропастью…»
— А варенье вкусное было?..
— А ты забыла?.. Конечно, отменное… ведь варила же его ты… ложкой помешивала, мне улыбалась…
— Только я тогда еще не знала, что ты — это ты!..
Лес расступался перед ними. Снег мерцал на тяжело наклоненных к земле ветвях. Мадлен чудились в лесу фигуры бегущих белых оленей, чудесных животных — грифонов, единорогов.
— А правда ли это, Владимир, что в океане живет зверь Левиафан?..
— Правда. Он большой и хвостатый. Хвост у него длиною с морской прибой. Пасть зубастая. На зубок ему не попадись. А на его спине стоит, срублен из бревен, город. Град Обреченный. Левиафан катает град на спине, и люди, живущие там, страшатся, когда он вдруг начинает играть и резвиться в море-океане. Тогда на Левиафановой спине паника. Людишки мечутся, вопят… прячут скарб, тащат пожитки… мир рушится!.. Спасайся, кто может!..
— А наш мир тоже разрушился, Владимир?..
Он не ответил. Брови его сошлись к переносице.
— Не надо об этом, Мадлен. Мы все вернем. Дай срок, вернем. Я обещаю тебе это.
— А если нет?..
— Нам не будет дано знать об этом, нет или да. Об этом узнают те, кто придет после нас.
Они еще долго гуляли по лесу, пока не свечерело. Вернулись в избу отца Дмитрия, когда над лесом стали зажигаться первые звезды. Священник был предупрежден, что гости уедут утренним поездом.
Ночь перед отъездом они просидели с отцом Дмитрием за грубо сколоченным дощатым столом. Священник жег толстую свечу, листал старые книги, спасенные им при бегстве из Рус, тихо, глухо, любовно рассказывал о Царях.
— А Царевна Софья нравная была, когда ее Петр заточил в темницу, стихи писала — да не духовные, а страстные… А у Царя Иоанна, прозванного Грозным, любовница была, по имени Анна, простая девка, так он сперва горячо любил ее, а потом велел казнить, чтоб на него бояре не возводили напраслину и наветы — дескать, на боярышне не женится… закон нарушает Царский… и отрубили ей голову на заднем дворе, как петуху, на пеньке… о ней песни у народа сложены… моя попадья их поет, песни те… А Царица Елизавета более всего любила на лошадях скакать, наездница была, каких мало… охотилась… псарню большую держала… знаменитые породы борзых с ее времен в Рус пошли… А маленький Царь Александр Первый обладал абсолютным слухом, его музыке учили, как Моцарта, он проводил за клавесином дни и даже ночи напролет, а потом — как отрезало… и все же музыку любил больше жизни… А Царица Катерина…
Мадлен очень хотелось послушать про Царицу Катерину, да глаза ее слипались. Она опустила голову на плечо мужа и так, сидя за столом, дремала, и перед ее закрытыми глазами проходили вереницами виденья — Царица Лизавета на коне, перед сворой гончих, Царица Катерина голая, в постели, едва прикрытая полоской кружев, и на ее руке — изумрудный кабошон, тот, что Князь ей на палец нацепил. Господи, да ведь она плоть от плоти их, кровь от крови. Кому она поведает печаль свою о них?
Свеча, оплывая, догорала. Ночь была на исходе. Князь прижал к себе спящую Мадлен. Она всхлипнула во сне, счастливо улыбнулась. Она переплывала вместе с Царицей Натальей Нарышкиной неглубокий и теплый ручей, и там, где в заводи вспархивали над водой играющие рыбы, она нарвала лилий и кувшинок, перехватывая тугие, крепкие, как веревка, стебли. А потом они с Царицей Натальей гордо, как павы, выступали по площади перед дворцом, разодетые в негнущуюся парчу, в яркие, издалека видные богатые платья, и ворот и грудь были усажены крупными, грубо ограненными яхонтами и лалами, и каменья кололи кожу на загривке и в яремной ямке, и она, Мадлен, вспоминала купанье в ручье и смеялась, чувствуя потоки воды, ласкающие ее живот, ее грудь, ее бедра изнутри, как горячий язык, как пальцы и губы возлюбленного.
Спи, спи. Завтра тебе спать не придется. Завтра начнется симфония побега. Круговерть колес. Толкотня хлопот. Задыханье: успеть. Опять успеть, Мадлен. Твой Третий Глаз, всевидящий и зрячий, может не увидеть всего. Беда может подкрасться неожиданно. Я, я твой Глаз. Я должен видеть все. Предвидеть. Знать. Спасать. Беречь.
Я должен тебя беречь, Мадлен. И сберегу.
Отец Дмитрий захлопнул старинную книгу Рус и поднял покрасневшие от бессонницы глаза на Князя. Часы пробили шесть утра.
— У вас, Великий Князь, ранний поезд, до станции долго идти, да и снегу за ночь намело, — сказал священник. — Пора отправляться.
— Откуда вы знаете, кто я? — без удивления спросил Князь.
— Иначе я не был бы священником, прямым наследником свидетельства апостолов, — просто ответил отец Дмитрий. — Бог мне сказал об этом. И еще я увидел ваше лицо. Такие лица были только у Царей Рус. Будите жену. Я собрал вам с вечера в дорогу узелок. Там пирог… блины… грибочки в банке, огурцы… попадья солит и квасит. Как там, у нас…
Горло его перехватило. Князь осторожно, через спящую Мадлен, протянул руку с блеснувшим железным обручальным кольцом и мучительно, напоследок, сжал рабочую, крепкую, в мозолях руку священника.
— Спасибо, отец Дмитрий. Бог да в помощь вам.
— Бог спасет.
Мадлен не видела, как слезы сверкнули остро и мгновенно в глазах мужчин, знавших о том, что той, прежней, Рус на карте и вживе — нет. Есть только в мыслях, в их неиссякающей любви.
Князь разбудил ее. Закутал в доху. Она, не проснувшись, пошатываясь, спустилась с крыльца, помахала священнику рукой в вязаной перчатке, побрела за Князем по тропинке между сугробов, выросших за ночь с верблюжьи горбы.
Когда они заворачивали по тропе, выходя на большую дорогу, Мадлен увидела утонувшую в снегах по самую трубу чернобревенную маленькую баньку. На миг она перестала видеть. Слезы застлали ей глаза. Задушили ее.
Она поднесла руку ко лбу и перекрестилась на баньку так, как крестятся на церковь.
Они выпрыгнули на перрон вокзала Сен-Сезар прямо в объятья Великого Карнавала.
Поток Карнавала летел, бежал, шумел по улицам Пари, протекал насквозь через дворцы, богатые дома, рабочие халупы, бедняцкие закуты.
Февраль целовал в лицо всех, кто праздновал Великий Карнавал: веселись, народ Эроп! Раз в году! Раз в жизни! Раз в столетье! Сейчас — и больше никогда!
Их, стоявших на перроне изумленно, сжимавших руки друг друга, подхватил и понес поток — трясущихся цветных юбок, страшных, уродливых, прекрасных, блестящих, как сто алмазов, масок, зубастых и клыкастых, слащавых, как пирожные, немыслимых костюмов, режущих ночной воздух серпантинных лент; конфетти сыпались откуда-то из черного неба, залепляя глаза, оседая, как разноцветный снег, на волосах и бровях, — о, это был воистину Великий Карнавал, и веселились напропалую все — и крестьяне, прибывшие поторговать на рынке, в Брюхе Пари, и уличные попрошайки, соорудившие себе подобие масок и нарядов из лохмотьев, птичьих перьев, выдернутых из хвостов у голубей и соек, железок и тряпок, стянутых у старьевщика, и ажаны, стражи порядка, прикрепившие к форменным кепчонкам павлиньи перья и громадных бархатных бабочек, и люди из высшего света, — в толпе плясали и подпрыгивали герцогини и графини, наследные маркизы и виконтессы, бароны и шевалье, — и их нес великий поток безумья, пляски, танца, ужаса, счастья, и музыка, гремевшая из всех окон, дверей, из-под мостов через Зеленоглазую, из ночных притонов и таверн, из кабачков и подвальчиков, из всех подземных щелей и со всех железных и каменных башен и крыш, и фонари, ослеплявшие их, и выкрики и кличи, вонзавшиеся им в уши, как клинки, закручивали их в водоворот, втягивали в воронку безумья, и они пытались сопротивляться — тщетно! сопротивление Карнавалу бесполезно, Князь, Мадлен, вы разве об этом не знали!.. — махали руками, отбивались ногами, кричали: куда вы нас!.. куда!.. мы — сами по себе!.. мы — не с вами!.. у нас свои дела!.. своя жизнь!.. — но поток нес их и нес, закручивал, подчинял себе, и они уже не восставали, они текли в нем, плыли по течению, смеясь, оглядываясь, раскидывая руки, пританцовывая, отвечая на улыбки, на тычки и смешки, остротой — на остроту, зубоскальством — на зубоскальство, поцелуем — на внезапный, наглый поцелуй, брошенный, как с балкона махровый и пышный цветок, — да, это шел и ликовал Великий Карнавал, и такое можно было увидеть в Эроп однажды в году, а, быть может, и однажды в жизни, — и они вверглись в его пучину, они не хотели выплыть, они тонули и погибали и были счастливы своею гибелью, и невозможно было спастись: Карнавал брал в плен насовсем, его объятья были пострашней всех на свете любовей, — и несся поток, и они неслись в нем, внутри него, становясь им, пропитываясь им насквозь, забывая себя, забывая все.
— Мадлен!.. Не выпускай мою руку… Крепче держись…
— Держусь… Владимир!.. не могу… меня отрывают от тебя!..
— Они хотят, чтоб ты танцевала с ними!.. Не смей!.. Ты — со мной!.. Держись!.. Держись!.. Мадлен!
Ее оторвал от него поток. Поток понес ее от него прочь.
Поток понес его — крутя, подбрасывая, вертя, сминая, прочь от нее, вдаль, в просторы взбудораженного ночного Пари, в жадное нутро Великого Карнавала.
Он лишь успел крикнуть ей:
— Мадлен!.. Чтобы не потеряться!.. И чтобы нас не поймали!.. Приходи завтра на карнавал во дворец герцога Феррарского!.. Рю Монпелье!.. Ночью!.. Ночью!.. Я постараюсь за день сделать паспорта!.. Не бери с собой ничего!.. приходи во дворец как есть!.. Я возьму билеты до Гамбурга… поедем через Амстердам!.. Мадлен!..
Он успел увидеть, как сверкнул на ее беспомощно, зовуще вскинутой руке синий сапфир, оброненный голубем на бале-маскараде — как ее синий, полный слез глаз.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ПОСЛЕДНЯЯ ПЛЯСКА
Она не помнила, как добралась до рю Делавар.
У нее мелькнула странная мысль доплыть в потоке беснующейся толпы до набережной Гранд-Катрин, к тетке Лу. Если б она даже и захотела это сделать, она не смогла бы поплыть наперерез людскому течению. Людская бурлящая река текла в направлении улицы Делавар, и Мадлен решила не противиться воле Божьей.
Она не хотела возвращаться сюда. Она же простилась с домом барона навек.
Хохочущие, обкрученные лентами, унизанные сверкающими стразами ряженые сами принесли ее сюда. Она задыхалась в гуще локтей, плеч, спин, колен. Отбрасывала с лица пряди чужих волос. Людское море. О, бушующее море. Я переплыву тебя. Переплыву.
Когда перед ней замаячил особняк, она прерывисто вздохнула, грудью налегла на дверь, ища в кармане Княжеской дохи ключ.
А снег валил не переставая. Шапка Мадлен, червонные волосы, плечи, спина, сумочка были все в снегу.
Она ввалилась в прихожую, сдергивая шубу, на ходу отряхивая ее.
— Ненавижу тебя, Дом. Зачем я опять здесь.
Ее сердце билось судорожно, замирая. Она кинула доху на пол. За шубой полетела шапка. Шарф. Она шла, почти бежала мимо шкафов красного дерева, мимо высоких, выше человеческого роста, венецианских зеркал, мимо хрустальных горок, мимо этажерок с книгами и журналами, мимо перламутровых сервизов, мерцающих за стеклами буфетов и секретеров, и китайских фарфоровых и нефритовых ваз, стоящих в углах комнат и коридоров. Ненавижу тебя, заемная роскошь. Как долго я жила внутри тебя. У меня теперь будет другая жизнь. Тот, кто владеет душой и кем владеет Бог, парит над роскошью. Его не съедают ни вещи, ни деньги.
У нее мелькнула странная мысль доплыть в потоке беснующейся толпы до набережной Гранд-Катрин, к тетке Лу. Если б она даже и захотела это сделать, она не смогла бы поплыть наперерез людскому течению. Людская бурлящая река текла в направлении улицы Делавар, и Мадлен решила не противиться воле Божьей.
Она не хотела возвращаться сюда. Она же простилась с домом барона навек.
Хохочущие, обкрученные лентами, унизанные сверкающими стразами ряженые сами принесли ее сюда. Она задыхалась в гуще локтей, плеч, спин, колен. Отбрасывала с лица пряди чужих волос. Людское море. О, бушующее море. Я переплыву тебя. Переплыву.
Когда перед ней замаячил особняк, она прерывисто вздохнула, грудью налегла на дверь, ища в кармане Княжеской дохи ключ.
А снег валил не переставая. Шапка Мадлен, червонные волосы, плечи, спина, сумочка были все в снегу.
Она ввалилась в прихожую, сдергивая шубу, на ходу отряхивая ее.
— Ненавижу тебя, Дом. Зачем я опять здесь.
Ее сердце билось судорожно, замирая. Она кинула доху на пол. За шубой полетела шапка. Шарф. Она шла, почти бежала мимо шкафов красного дерева, мимо высоких, выше человеческого роста, венецианских зеркал, мимо хрустальных горок, мимо этажерок с книгами и журналами, мимо перламутровых сервизов, мерцающих за стеклами буфетов и секретеров, и китайских фарфоровых и нефритовых ваз, стоящих в углах комнат и коридоров. Ненавижу тебя, заемная роскошь. Как долго я жила внутри тебя. У меня теперь будет другая жизнь. Тот, кто владеет душой и кем владеет Бог, парит над роскошью. Его не съедают ни вещи, ни деньги.