Страница:
— Как когда-то с мой Лили!.. Там, на пирсе, где корабли!.. — вопила она песню, и граф раскачивался с нею в такт, и по его щекам и вискам тек пот, и он аплодировал, и публика неистовствовала и бушевала, подпевая, качаясь, приплясывая, и искажался, как в кривых зеркалах, Третий Глаз, видя прошлое и провидя будущее, и Мадлен без устали танцевала на шатком ресторанном столе, и рюмки падали и разбивались, и она хохотала, воздевая голые руки. Боа падало с ее плеч в большое, как озеро, блюдо с рыбой в белом вине. Жемчуг звенел, подпрыгивая на груди, в резком па порвались некрепкие нити, и белые и розовые горошины рассыпались в яства, по столу, раскатились, упали в щели и ямки между каменными плитами. Они, тупицы, не бросаются его собирать. Они думают, что он поддельный. Они думают: я дешевая покупная тварь. Как они ошибаются. Как ошиблась жизнь, подсунув мне меня вместо себя.
— Великолепно!.. Божественно! — заорал граф, забил в ладоши, засвистел, как на скачках. — Верх непристойности!.. Я же всегда говорил, что эта девка… лучше нее нет в мире… барон… — Он обернулся и схватил его за руку. — Я отдаю вам вашу тысячу монет! Не глядите на нее так! Не отнимайте ее у меня!
— Как когда-то с моей Лили!.. Как когда-то с моей Лили!.. — блажила недуром на столе Мадлен, притопывая, вертясь, закидываясь назад и вздрагивая животом. Живот танцевал вместе с ней. И отдельно от нее. Он был живым существом. Загорелый, перламутровый, с мигающим непотребно Третьим Глазом, вспыхивающий мышцами то там, то сям, он говорил, он кричал жрущим и пьющим: вы все мои! Мои. Как когда-то с моей Лили. Вы со мной, как когда-то с Лили. С Мими. С Зизи. Нет. Вы со мной лучше, больше, глубже, чем с нею. Навечнее. Непобедимее. Я затмила всех ваших Диди и Нана. Я танцую, будто люблю каждого из вас. И вы сейчас, лишь закончится танец, пойдете за мною гурьбой. Как псы. Вытянув по ветру носы. Мучаясь. Стеная. Вожделея. Не зная, кто я. Принадлежа мне. Я ваша Царица. А вы мои вассалы. Мои слуги. Мои холопы. Смерды мои. И вы принадлежите мне. Как когда-то вашей Лили! Но вы мне не нужны. Ни один. И граф мне не нужен. И барон. И вы, богатые рожи. И вы, бьющие по струнам, остервенело дующие в медь бедняги музыканты. Мне никто не нужен.
Мне нужен только он.
Но его нет здесь, со мною.
И поэтому я танцую танец обольщения. Танец отмщения. Танец вожделения.
И вы будете вечно вожделеть. И никогда не овладеете.
Ибо овладеть вам не дано. Вы слабаки. Вы щенки. Вы тюхти и рохли. Вы раскормленные коты. Вы маменькины сынки. Вы, засыпанные горами денег по уши! Вам дела нет до Мадлен. Но она заставит вас иметь с ней дело. Она вытанцует себе дорогу выше и дальше. Все вверх и вверх. Вперед и вперед. Меня остановит только…
— Мадле-е-е-ен! — завизжал граф.
Барон быстрее молнии обернулся и заткнул ему рот рукой.
Граф сбросил его руку.
Музыканты бросили играть. Хохочущая, пляшущая на столе Мадлен остановилась, чуть не свалившись, отирая пот со лба и щек.
— Ну, что там еще за затычка? — крикнула она резко. — Вы портачи! Песня еще не закончилась!
Публика зароптала. Тромбонист выдул из тромбона пронзительную, как вопль зверя джунглей, длинную ноту.
— Барон, хоть вы мне и друг, но я бы попросил вас не лезть не в свою тарелку, — жестко сказал граф, сверкая глазами. — Эта женщина принадлежит мне. Я буду с вами стреляться, если захотите, но не отдам ее. Я хочу поставить ее на место. Она зарвалась. Она должна знать свой насест. Все женщины курицы. Она… просто… разноцветная курица. Ну, такая… знаете… пеструшка. С перьями зелеными, синими… золотыми… как павлин… Ее надо… ощипать… Вам не под силу. Это сделаю я. Мадлен!
Он рванул ее за руку. Она спрыгнула со стола, она поймал ее, укусил за ухо, поцеловал в висок, в губы, в мокрую шею.
— У тебя соленый, терпкий пот после танца, — прохрипел он ей в ухо, прижимая ее к себе.
Публика обступила их, подвывала, продолжая оборвавшуюся мелодию.
Начинался танец вожделения. Он был пострашнее, чем песня о Лили.
Люди приближались к ней, и она поняла, что они ее не отпустят.
Вот уже чьи-то руки схватили ее за талию. За бедро. Граф, крепко держа ее в объятиях, не отгонял наглецов. Напротив, он будто хотел выказать пропитанной желанием мужской толпе ее соблазнительные прелести. Что есть женщина? Дикая Лилит, прелестница. Красота — от Дьявола. Так утверждали все старые книги и старые бабки, что в Рус, что в Эроп. А бывает красота от Бога? Разве нет? Разве у Али была красота не от Бога? Разве у Стаси… нежной, русоволосой, с прозрачными лесными озерами сияющих глаз… была красота не от Бога?!
Что вы делаете, мерзкие рожи?!.. Вы мужчины… мужики… вы же все благородные… аристократы… вы… зачем?.. зачем?!
Мы аристократы, а ты покупной перстенечек. И нам любо будет, если ты налезешь нам на палец.
Граф крепко держал ее. С нее стащили чулки, пояс, кружево трусиков. Разрезали короткое платье столовым ножом от горловины до подола. Сдернули ажурное нижнее белье. Юнец с маслено блестевшим лицом подцепил ее рубашку на вилку, шутливо поднес ко рту, словно собирался откусить кусочек. Мужики выли, стонали, хрипло дышали. Граф повалил Мадлен на стол, на котором она только что танцевала, спиной прямо на фарфор тарелок, на хрусталь рюмок и бокалов. Тонкое стекло хрустнуло под тяжестью тела. Осколки впились Мадлен в кожу. Кровь, вытекавшая из-под ее лопаток, окрасила камчатную скатерть.
Граф раздвинул ей ноги и одною рукой, судорожно и грубо, освободил из-под тряпок орудье мужского труда и одним резким движеньем вбил в нее по рукоять.
— Я первый, — пробормотал он и задвигался в ней, и лицо его налилось красным, багровым. — Я всегда первый. Даже если я сто первый. О, блаженство! Почему ты не орешь?! Почему ты молчишь?! Ведь я делаю тебе больно! Больно!
Толпа стонала и выла. Толпа хотела и не могла. Толпа содрогалась вместе с мужчиной, нагло, при всех танцующим страшный танец на женщине, распятой на столе, на осколках раздавленной, битой посуды. Эта девочка видывала виды, но такого она не видела. И они тоже. Зачем ты вплела жемчуга в волосы под животом, мразь?!.. Кого ты хотела ублажить?!.. Совратить?!.. Это у тебя в крови… Это твое кровное дело… Так продолжай же. Гляди, какое поле. Пожни его. Скоси его под корень. Потрудись. И мы потрудимся вместе с тобой. В поте лица своего.
Гитана и тореро. Тореро и гитана. Вот ты, мой бык. Вот я пронзил тебя. Вот я умертвил тебя. Вот я, мужчина, унизил тебя. Ты больше не поднимешься. Ты воистину падшая женщина. Я показал тебе это въяве. А ты еще спорила. Хотела меня победить. Меня! Богом так назначено: мужчина — сверху. Ты — под ним. И еще рыпаться! Еще кричать и извиваться! Пытаться вырваться! Никогда! Никогда. Пригвождаю тебя. Припечатываю. Я — твое несмываемое клеймо. Твое заклейменное плечо будет издали видно всем. Всем! Всем!
Все, сюда!
Последний рывок. Тонкая ткань жизни рвется. Желание падает и разбивается, как пустая рюмка. Как перстень с руки. Он хрипит, выдергивает себя из нее. Задыхается. Пот льет по его векам, глазам, и он ничего не видит из-за щиплющей глаза соли. Кто следующий?! Рекомендую. Вкусная курочка. Она должна знать свой шесток!
Они подходили по очереди, поправляя галстуки-бабочки, приглаживая либо встрепывая от волнения волосы. Набрасывались на нее. Ощущали ладонями белоснежную внутренность ее бедер, мягкую, как шелк. Наваливались на нее костистой тяжестью. Впечатывали в нее жирные тяжелые животы. Брали в губы мочки ее ушей, прикусывали, и она стонала от боли. Крутили в кулаках ее груди, как горлышки бутылок. Это же не живая женщина. Это фантом. Это наша игрушка, господа! Наша мягкая, шелковая, теплая игрушка! Обмотайте ей вокруг шеи меховое боа, душите ее им! Она это любит. Она всю жизнь играет со смертью. Вы доставите ей наслаждение, господа. Подходи! Налетай! Кто еще не пробовал красотку танцовщицу?! Это живая кукла. Не жалейте ее. Она ведь не пожалела меня. Она меня разлюбила. А я продолжаю, да, это странно, любить ее. Трудно убить в себе… сразу… так сразу… даже когда вы тут беситесь, подпрыгиваете, танцуете на ней… вонзаетесь в нее, как тупые столовые ножи… с заляпанных вином скатертей… А, это не вино?.. тем лучше… тем хуже, я хочу сказать… эй, что вы делаете с ней так долго… пустите ее… вы, грубияны… издеватели… отвали!.. тебе в ухо дам!.. пусти ее!.. ты истязаешь ее!.. не видишь, она уже не дышит!.. прочь!..
Господа, прекратите драку!.. Разымите их!.. растащите!.. они перебьют друг друга!.. искалечат… изувечат ножами… вилками… унесите женщину… туда, за ширму, к кельнеру…
Прекратите драку, господа!..
Мадлен, растерзанную, с голыми ногами и животом, с окровавленной спиной, израненной кусками фарфора и хрусталя, два дюжих толстых мужика оттащили за стойку, положили за цветастую китайскую ширму, на составленные вместе стулья. Побрызгали ей в лицо водой из графина.
Она лежала, закрыв глаза. Не дышала.
— Без сознания, что ли, — равнодушно процедил толстяк. — Может, вина ей в пасть влить?..
Другой поморщился и махнул рукой.
— Не трудись, Дани, — сказал. — Они живучие, как кошки. Очнется через пару минут. Мы ее…
Извозчичье, похабно-мохнатое слово странно прозвучало в устах разжиревшего аристократа, мало смахивавшего на особь мужского чину.
Граф стоял у стола, где Мадлен плясала канкан, и дрожал. Его начала колотить дрожь. Сперва крупная, потом противная, мелкая, как при осенней простуде. Молока ему горячего с медом. Малины. Грогу. Глинтвейну. Мадлен тоже любит глинтвейн. О, что он сделал, Боже. А что он сделал? Да так, ничего. Позабавился со шлюшкой. Мадлен! Что с ней! Где она! Где!
Он озирался. Искал ее глазами. Не находил. Прокусил губу до крови. Закричал. Его крик не заметили. Рожи и рыла снова стали круговращаться в полутемном зале, заправляя рубахи в штаны, забывая о мгновенном развлечении, подвернувшемся под руку нынче ночью. Забавный этот парень граф. Такого веселья еще никто не придумывал здесь, в кабачке. И девка неплохая. Плясала как. А что за тело. Конфетка. Сказка. Вот только с первыми, кто плясал на ней, она бешено приплясывала, извивалась. Потом лежала как мертвая. Не пошевелилась. В этом тоже есть своя прелесть. Есть прелесть, правда, барон Черкасофф?..
Барон стоял неподвижно во все время, пока Мадлен распинали на столе.
Его глаза остановились на пряди кудрявых золотых волос, развившихся, выпавших из прически, отдельно лежащей на столе, как золотая ящерица.
Он глядел на прядь, волочащуюся по полу, когда толстяки уволакивали неподвижную Мадлен за кельнерову стойку.
Он глядел на ее золотую голову, откинувшуюся до полу со стула, на висящую руку; кисть касалась холодного камня, отполированного тысячью ног.
Он думал о Красоте.
Князь, это была моя дыба. Я пережила пытку. Я была распята и бита, и железом каленым прихвачена, и в дугу гнута, и в петлю мою бедовую головушку совали. Но Ты, Князь!.. Ты же мне все это простил. И раны мои все залечил: зализал, перевязал. Чистой ветошью, стираной холстиною. Как я Тебя жажду зреть, Князюшко мой! Да только когда спознаемся, видит Бог один. Я о том не ведаю.
Сижу за столом, укрытым краснобархатным квадратом. Рядом со мною батюшка и сестра. И отрок, приемный сынок, братец мой названый. Отрок шепотом молится, ручки сложив. Сестра читает из древней желтобрюхой книги, водя пальцем по вдавленным пером рукописным буквам, мусоля закапанные воском страницы, еле разбирая мудреные умершие слова, вздыхая, и ее большие, по плошке, светлые, как лесные озера, глаза наполняются слезами: неужто ей до скончания лет сидеть вот в этой избе с низким потолком, терзать Священное Писание, глядеть, как в лютый мороз серебряный язык инея зализывает подслеповатое оконце, распятое на кресте грубо сколоченной рамы?!
Отрок глуп. Он не ведает, что сотворилось в мире. Он знай себе лепечет молитву, коей научила его бабушка и названая сестра. А батюшка сидит за столом, как туча. Сгорбился. Руку сжал в тяжелый кулак. Думает. Дума огромна, чугунна, недвижима. Дума ворочается, как медведь в берлоге. Как звезда, делающая медленную петлю, в черном небе.
Отец устал от зимы. А мы устали от его молчания.
Кости мои устают от сидения за столом, руки — от зажиганья то и дело гаснущей — сквозняк тянет из окна до песочных часов, кои отрок все время переворачивает — витой свечи. Я сползаю со стула с резною спинкой к ногам батюшки. Прижимаюсь к его коленям спиной. Внемли мне, отче!.. Спина моя вся в шрамах. Она помнит, как резали ее ножами, зеркальными осколками, обломками пиршественных чаш. Шрамы — письмена. Их прочитает далеко не каждый, умеющий читать по слогам. Сестра моя их не прочтет. Глаз у нее выпадет. И язык она сломает. Все, кто в одном времени со мною живут, сии письмена не осилят. Только…
Мороз столь лют, как цепной пес, что прихватил замок дверной снаружи. Не открыть. Дверь застыла, вплавилась в древняную срубовую стену. Слышно, как ворота скрипят на железных, усаженных алмазами инея скрепах. Гвозди, торчащие в пазах, похожи на серебряные глаза стрекоз.
Господи, мы затеряны в лесах! В дремучей тайге! Господи, как отсюда выбраться! Ведь это навеки! И Рус так велика — мы ее пешком всю не пройдем! Не сдюжим! Век нам тут вековать!
Отец поднимает руку и широко крестится.
А что за сон ты видела, дочь моя, нынче?..
Нынче я, батюшко, видала… и срам молвить… боязно высказать… человека того, что во прежних снах моих меня на растерзание дикой толпе, будто львам на арене цирка, отдавал…
Он вдругорядь к тебе приступался?!.. Баял же я — гони ты его от себя прочь! Оборотень он! Он в ином сне в змея оборотится! В лиса! В дракона! В волка ненасытного! В княжича смазливого! А пробьет час — и он обернется тем, кто он есть, и из пасти его огонь и дым повалят, и сера из ноздрей и ушей, и загорится воздух вокруг него, и застучит он о землю копытом… молись, дочь моя, молись… рубцы эти на спине у тебя однажды после такого сна срамного появились…
Не могу молиться, отец. Не сон это. Явь. Скажи, как отличить сон от яви! Смилуйся! Быть может, я… уже с ума спрыгнула, и нет мне оттуда возврата, где души всех живых и всех умерших танцуют заморский безумный танец, крепко обнявшись?!..
Молись, девочка, молись. И Заступница за тебя заступится.
Мне суждена иная судьба, батюшко. Здесь, в лесах, погибну я. Хочу ярко освещенных залов. Богатого убранства. Тысячи свечей в шандалах. Яств на серебряных блюдах. И чтобы ко мне подошел человек. Великий Князь. И я бы сразу его узнала.
Из тысячи тысяч людей, умерших и ныне живущих, я бы узнала Тебя, мой Князь: а Ты? Узнаешь ли Ты меня? В других временах? В иных землях?..
Да. Узнаю. Без сомненья, узнаю. Ты моя, а я твой.
Крестное знамение совершаю. Витая свеча валится на красный бархат. Поджигает лист ветхой восковой книги. Я дую на тлеющий пергамент, закрываю ладонью жалкий едва родившийся огонек. Пожар, тебе рано. Мы еще пожить хотим. Читай дальше, сестра, не бойся. Бормочи свои псалмы, братец. Батюшко… ты спишь?..
И мне одной глядеть в затянутой плевой мороза окно, глядеть, расширяя полные слез глаза, видя их синее небесное отражение в ледяных папоротниках и хвощах.
Она валялась в будуаре, когда в дверь постучали сухо, твердо и настойчиво.
Да! — крикнула она раздраженно. — Если от мадам, то я сплю! Сегодня у меня было много гостей!
Голос, знакомый, спокойный, произнес из-за двери:
— Черкасофф, к вашим услугам. Мне надо поговорить с вами.
Она вскинулась, как подброшенная пружинами. Барон. Только этого не хватало. Зачем он притащился? А, ну понятно. Клюнул. Она хорошая наживка. Только ей ни к чему играть в рыбалку. А почему бы не поиграть, Мадлен? Если ты хочешь удрать от мадам, тебе в Пари нужны деньги. Много денег. И ты должна все точно рассчитать. Ты должна поиграть с миром в тяжелую, опасную игру. Мир любит удачливых. Мир не любит слюнтяев и размазней. Надо уметь собираться в кулак, когда тебя размазывают манной кашей по тарелке, и улыбаться счастливо, вызывающе, слепяще, когда у тебя на душе тьма и высокие снега и хищные кошки всаживают острые когти в живую плоть твоего исстрадавшегося сердца. Барон? Отлично! Она примет его! Он нужен ей.
— Войдите!
Дверь подалась. Черкасофф вплыл в спалью Мадлен осторожно, всем своим видом давая понять: он не тронет ее и пальцем. Он бережен и почтителен к ней. Он помнит ту ночь в подземном кабачке в предместье. Он пытался спасти ее тогда, это верно. Но против стихии не попрешь. Тогда было царство стихии. Толпа похотливых козлов — и он, молча стоящий перед столом, где посуда растоптана ее плясавшими канкан ногами. Она прекрасно плясала. Она училась танцам? Да. На Востоке. У гейш. У гурий и одалиск. У туарегских женщин, в пустыне, она научилась танцу живота. Живот, жизнь. Танцуем не на жизнь, а на смерть.
— Здравствуйте, барон, — сказал Мадлен и подала руку Черкасоффу с прирожденной наглой грацией.
— Рад вас видеть, Мадлен, — сказал барон просто, без прикрас. — Вы в добром здравии?
— В добром, — ответила Мадлен звонко и вызывающе, — если можно назвать это добрым и здравием. Я давно больна. Я не могу здесь находиться.
Она решила идти ва-банк сразу. Она не могла долго тянуть кота за хвост.
— Я решила убежать от мадам Лу, барон. Поможете мне?
Черкасофф наклонил бородатую голову. Вздернул бороду.
— Я пришел вам это предложить.
Мадлен перевела дух. Ничего себе визит. Что ей отвечать? Как? Может, это подвох? И он в сговоре с мадам? И сейчас дверь откроется, и она войдет, блестя злыми попугайскими глазенками, вытягивая крючковатый старушечий палец, и рассчитает ее в одно мгновенье, и она окажется на мокрой и холодной, злобно хохочущей улице Пари без гроша в кармане?
— Не бойтесь меня. Я не предам вас. Не выдам. Я не из породы графов. — Черкасофф тонко улыбнулся. — Барон — приобретенный титул. Мы его заслужили в боях. Я весь в своих предков. Только я стараюсь заслужить теперь не титул, а одобрение Господа Бога. Важнее этого ничего нет на свете.
Врет, подумала Мадлен. Врет и не краснеет. Одобрение Господа Бога! Все они одним мирром мазаны. Ему нужно от нее нечто, за тем он и пожаловал. Все разговоры о спасении грешников — бред.
— Как вы собираетесь поступить?
— Продолжим наш разговор в кабачке. Вы не откажетесь от дома на рю Делавар?
— Не откажусь, если…
Она пристально, остро взглянула на барона. Хитрюга. Сладко льет мед в чашку. Мягко стелет. Каково будет ей спать?!
— Да, я не просто спасу вас, — по прошествии томительных мгновений ответил он на ее бессловесный вопрос. — Вы мне нужны, Мадлен. Вы мне нужны для работы.
— Что я должна делать, дорогой барон?.. Переписывать ваши деловые бумаги?.. Растапливать камин?.. Научиться подавать посуду на широких подносах, как хорошая горничная… печь бисквиты и хворост к чаю, как хорошая повариха?..
Барон помолчал еще чуть-чуть.
— Ваша работа не будет легка. Я не хочу ничего скрывать от вас. Я занимаюсь тяжелыми, тайными вещами, о которых женщине знать ничего не надо. Женщина — существо особое. К ней надо относиться с большой осторожностью. Но на такой работе, какую я вам хочу предложить, могут работать только женщины.
— Что это за работа?
Мадлен вздрогнула. Только этого ей не хватало. Она начинала понимать.
— Многие женщины, помимо вас, занимались в мире под руководством мужчин подобной работой. Это приносило им много денег. Вам ведь нужны деньги, Мадлен?
Откуда он знает, что мне нужно, а что нет?
— Да. Нужны.
— У вас будет много денег. Но я буду платить вам не только деньгами. Я буду платить вам тем, что можно на них купить. Вы не будете ничем обременены. Платить я вам буду… шубами, дорогими, ценными, тяжелыми, искристыми, из редких мехов, добываемых в Гиперборее, в земле Рус… из соболя, куницы, норки, енота… брильянтовыми колье, хризолитовыми кулонами, аметистовыми перстнями величиной с голубиное яйцо… серьгами с настоящими изумрудами из пустыни Такла-Макан… сногсшибательными нарядами… платьями, от которых умрет, закачается, потеряет дар речи всякий, кто увидит вас в них… ведь вы об этом мечтаете, правда?.. ведь вы ничего больше в жизни не знаете, ведь так?..
Да, мечтать ей было особо не о чем. Книг она не читала. В церковь она не ходила, как набожная Кази; деньги под подушкой на грядущую семейную жизнь не копила, как хозяйственная Риффи. Барон все четко рассчитал. Он не знал лишь одного.
Кто она такая на самом деле.
— Я сниму вам особняк, и вы будете жить припеваючи.
— За исключением?..
—.. тех дней, о которых мною будет сказано отдельно. С вашего позволения, я закурю?
Мадлен подвинула ему пепельницу в виде перевернутого на спину панциря черепахи. Барон вытянул из недр смокинга портсигар, уже знакомый Мадлен нестерпимым золотым сиянием, выудил из него толстую сигару и задымил. По будуару разнесся запах экзотического высушенного под палящим Солнцем листа.
Она подошла к подоконнику, взяла кувшин со слабым розовым вином, задумчиво налила в хрустальный бокал. Выпила.
— Ваши раны на спине зажили?
— Казалось бы, — усмехнулась она. — А на самом деле…
Он окутал ее табачным дымом.
— Вы не закурите? Неприятно глотать чужой чад, я понимаю…
— Если вы угостите меня.
Мадлен затянулась и закашлялась, как институтка. Отдышалась. Затянулась снова. Что он медлит, говорил бы скорее, как она должна дрыгать ногами в воздухе.
— Особняк, особняк… Шубы… драгоценности… Вы — картина для дорогой рамы. Я все понимаю. И работа у вас будет непростая. Сейчас я открою вам тайну. Если вы проболтаетесь, то…
Не успела Мадлен опомниться, как дуло пистолета, наставленное в нее, коснулось ее низко открытой в роскошном пеньюаре груди.
— Понятно?
Барон убрал пистолет. Улыбнулся.
— Куда уж понятнее. Я понятливая.
— Итак, мы осуществляем военный заговор против некоей страны. Дележ мира происходит всегда. Его переделка всем надоела, я понимаю. И все же… — он сделал затяжку, другую. Выпустил дым колечками. — Эти упражнения в кройке и шитье не надоели людям. Мы тоже приступили к этой закуске. Нам не нравится нечто, что в мире имеет место быть. Мы хотим исправить в нем кое-что. Кое-какие детали. Для этого надо осуществить военный переворот в одной из стран мира. В большой стране. Весьма красивой и экстравагантной. Загадочной для Эроп. Я не буду называть вам имени этой земли. Это вам знать неважно. Если вы сами узнаете — хорошо. Вас это не должно тревожить. Вас должно тревожить другое.
Мадлен встала с кушетки, поставила бокал с недопитым вином на стол.
— Ближе к делу!
—.. к телу, как говорил один писатель… впрочем, вы книг не читаете и не знаете, кто. Бог с ним. Вы хотите жить в собственном особняке? Вы не устали от вечой гостиницы? От надсмотрщиков? От воспитателей?
— Устала. Барон. Скажите мне. Вот вы… — она облизнула враз пересохшие губы, — увидели меня там. В кабачке. Будь он проклят. Я никогда не забуду, что было там. До смертного часа. Хотя память так паршиво устроена. Человек забывает плохое. А помнит только хорошее. Скажите мне. Вы на меня там так смотрели. Вы заплатили графу деньги… за меня. Я… понравилась вам… вы… любите меня?..
Барон бросил в пепельницу тлеющий огрызок сигары.
— Нет. Вы нужны мне как инструмент. При помощи вас я буду осуществлять то, что должен осуществлять.
— При помощи меня?.. Как это?..
— Ну, вы же такая понятливая, Мадлен. Не притворяйтесь круглой дурой. Ваши действия будут, клянусь, стоить шуб, колье и собственного авто. Я буду подсылать вас… не каждый день, это было бы жестоко… к нужным мне людям. Вы будете спать с ними.
— Спать? Только и всего?
— Не только. Вы будете внимательно слушать, что они вам говорят. В постели. В ванной. В туалете. На кухне. На веранде. На чердаке. В саду. И запоминать. Ясно? Слушать и запоминать. Хорошенько запоминать.
Мадлен повернулась к барону спиной.
Красивая спина. Холеная. Холодная. Нервная. Лопатки сводит судорогой. Шрамы заросли, затянулись. Затянутся ли порезы души? И когда?
И есть ли она, душа, у человека? А может, это всего лишь выдумка Бога. И тот, кто создан по образу и подобию Божию, не в силах извергнуть из души то, что излил в пространство Он — целый мир, населенный живностью, зверьми, птицами, рыбами и людьми. Человек бьется в беспамятстве. Если бы человек помнил, он бы не впадал в грех снова и снова.
— И это все?
— Вы заведете тетрадь. Толстую тетрадь. Вообразите себя писателем. Или священником. Это ваша приходская книга. Вы должны записывать в нее все, что запомните, что пронаблюдаете. Все, что вам говорят. А говорить будут много. Поэтому эта работа, как видите, не из простых. Ничто не дается даром, так ведь?.. Всюду, везде надо отрабатывать удовольствие. Сделал шаг — плати. Сделал еще — плати!
— Это жестоко.
Мадлен не поворачивала головы к барону. Он скользил взглядом по ее белой нежной спине, покрытой сетью голубых и синих холодных рефлексов, как испод речной раковины; загар уже сполз, середина зимы, лето не скоро. Зеленоглазая — подо льдом. Ракитовые кусты замерзли. Приречные ивы превратились в белые снеговые шапки. Рыбы вмерзли в лед. Он не толст. Чуть пригреет Солнце — он подастся, осядет. По нему будет опасно перебегать реку. Ах, Мадлен! Зачем ты перебегаешь реку по тонкому льду!
— Вы согласны?
Молчание.
— Вы не отвечаете. Вынужден принять молчание за согласие.
— Подождите!
— Великолепно!.. Божественно! — заорал граф, забил в ладоши, засвистел, как на скачках. — Верх непристойности!.. Я же всегда говорил, что эта девка… лучше нее нет в мире… барон… — Он обернулся и схватил его за руку. — Я отдаю вам вашу тысячу монет! Не глядите на нее так! Не отнимайте ее у меня!
— Как когда-то с моей Лили!.. Как когда-то с моей Лили!.. — блажила недуром на столе Мадлен, притопывая, вертясь, закидываясь назад и вздрагивая животом. Живот танцевал вместе с ней. И отдельно от нее. Он был живым существом. Загорелый, перламутровый, с мигающим непотребно Третьим Глазом, вспыхивающий мышцами то там, то сям, он говорил, он кричал жрущим и пьющим: вы все мои! Мои. Как когда-то с моей Лили. Вы со мной, как когда-то с Лили. С Мими. С Зизи. Нет. Вы со мной лучше, больше, глубже, чем с нею. Навечнее. Непобедимее. Я затмила всех ваших Диди и Нана. Я танцую, будто люблю каждого из вас. И вы сейчас, лишь закончится танец, пойдете за мною гурьбой. Как псы. Вытянув по ветру носы. Мучаясь. Стеная. Вожделея. Не зная, кто я. Принадлежа мне. Я ваша Царица. А вы мои вассалы. Мои слуги. Мои холопы. Смерды мои. И вы принадлежите мне. Как когда-то вашей Лили! Но вы мне не нужны. Ни один. И граф мне не нужен. И барон. И вы, богатые рожи. И вы, бьющие по струнам, остервенело дующие в медь бедняги музыканты. Мне никто не нужен.
Мне нужен только он.
Но его нет здесь, со мною.
И поэтому я танцую танец обольщения. Танец отмщения. Танец вожделения.
И вы будете вечно вожделеть. И никогда не овладеете.
Ибо овладеть вам не дано. Вы слабаки. Вы щенки. Вы тюхти и рохли. Вы раскормленные коты. Вы маменькины сынки. Вы, засыпанные горами денег по уши! Вам дела нет до Мадлен. Но она заставит вас иметь с ней дело. Она вытанцует себе дорогу выше и дальше. Все вверх и вверх. Вперед и вперед. Меня остановит только…
— Мадле-е-е-ен! — завизжал граф.
Барон быстрее молнии обернулся и заткнул ему рот рукой.
Граф сбросил его руку.
Музыканты бросили играть. Хохочущая, пляшущая на столе Мадлен остановилась, чуть не свалившись, отирая пот со лба и щек.
— Ну, что там еще за затычка? — крикнула она резко. — Вы портачи! Песня еще не закончилась!
Публика зароптала. Тромбонист выдул из тромбона пронзительную, как вопль зверя джунглей, длинную ноту.
— Барон, хоть вы мне и друг, но я бы попросил вас не лезть не в свою тарелку, — жестко сказал граф, сверкая глазами. — Эта женщина принадлежит мне. Я буду с вами стреляться, если захотите, но не отдам ее. Я хочу поставить ее на место. Она зарвалась. Она должна знать свой насест. Все женщины курицы. Она… просто… разноцветная курица. Ну, такая… знаете… пеструшка. С перьями зелеными, синими… золотыми… как павлин… Ее надо… ощипать… Вам не под силу. Это сделаю я. Мадлен!
Он рванул ее за руку. Она спрыгнула со стола, она поймал ее, укусил за ухо, поцеловал в висок, в губы, в мокрую шею.
— У тебя соленый, терпкий пот после танца, — прохрипел он ей в ухо, прижимая ее к себе.
Публика обступила их, подвывала, продолжая оборвавшуюся мелодию.
Начинался танец вожделения. Он был пострашнее, чем песня о Лили.
Люди приближались к ней, и она поняла, что они ее не отпустят.
Вот уже чьи-то руки схватили ее за талию. За бедро. Граф, крепко держа ее в объятиях, не отгонял наглецов. Напротив, он будто хотел выказать пропитанной желанием мужской толпе ее соблазнительные прелести. Что есть женщина? Дикая Лилит, прелестница. Красота — от Дьявола. Так утверждали все старые книги и старые бабки, что в Рус, что в Эроп. А бывает красота от Бога? Разве нет? Разве у Али была красота не от Бога? Разве у Стаси… нежной, русоволосой, с прозрачными лесными озерами сияющих глаз… была красота не от Бога?!
Что вы делаете, мерзкие рожи?!.. Вы мужчины… мужики… вы же все благородные… аристократы… вы… зачем?.. зачем?!
Мы аристократы, а ты покупной перстенечек. И нам любо будет, если ты налезешь нам на палец.
Граф крепко держал ее. С нее стащили чулки, пояс, кружево трусиков. Разрезали короткое платье столовым ножом от горловины до подола. Сдернули ажурное нижнее белье. Юнец с маслено блестевшим лицом подцепил ее рубашку на вилку, шутливо поднес ко рту, словно собирался откусить кусочек. Мужики выли, стонали, хрипло дышали. Граф повалил Мадлен на стол, на котором она только что танцевала, спиной прямо на фарфор тарелок, на хрусталь рюмок и бокалов. Тонкое стекло хрустнуло под тяжестью тела. Осколки впились Мадлен в кожу. Кровь, вытекавшая из-под ее лопаток, окрасила камчатную скатерть.
Граф раздвинул ей ноги и одною рукой, судорожно и грубо, освободил из-под тряпок орудье мужского труда и одним резким движеньем вбил в нее по рукоять.
— Я первый, — пробормотал он и задвигался в ней, и лицо его налилось красным, багровым. — Я всегда первый. Даже если я сто первый. О, блаженство! Почему ты не орешь?! Почему ты молчишь?! Ведь я делаю тебе больно! Больно!
Толпа стонала и выла. Толпа хотела и не могла. Толпа содрогалась вместе с мужчиной, нагло, при всех танцующим страшный танец на женщине, распятой на столе, на осколках раздавленной, битой посуды. Эта девочка видывала виды, но такого она не видела. И они тоже. Зачем ты вплела жемчуга в волосы под животом, мразь?!.. Кого ты хотела ублажить?!.. Совратить?!.. Это у тебя в крови… Это твое кровное дело… Так продолжай же. Гляди, какое поле. Пожни его. Скоси его под корень. Потрудись. И мы потрудимся вместе с тобой. В поте лица своего.
Гитана и тореро. Тореро и гитана. Вот ты, мой бык. Вот я пронзил тебя. Вот я умертвил тебя. Вот я, мужчина, унизил тебя. Ты больше не поднимешься. Ты воистину падшая женщина. Я показал тебе это въяве. А ты еще спорила. Хотела меня победить. Меня! Богом так назначено: мужчина — сверху. Ты — под ним. И еще рыпаться! Еще кричать и извиваться! Пытаться вырваться! Никогда! Никогда. Пригвождаю тебя. Припечатываю. Я — твое несмываемое клеймо. Твое заклейменное плечо будет издали видно всем. Всем! Всем!
Все, сюда!
Последний рывок. Тонкая ткань жизни рвется. Желание падает и разбивается, как пустая рюмка. Как перстень с руки. Он хрипит, выдергивает себя из нее. Задыхается. Пот льет по его векам, глазам, и он ничего не видит из-за щиплющей глаза соли. Кто следующий?! Рекомендую. Вкусная курочка. Она должна знать свой шесток!
Они подходили по очереди, поправляя галстуки-бабочки, приглаживая либо встрепывая от волнения волосы. Набрасывались на нее. Ощущали ладонями белоснежную внутренность ее бедер, мягкую, как шелк. Наваливались на нее костистой тяжестью. Впечатывали в нее жирные тяжелые животы. Брали в губы мочки ее ушей, прикусывали, и она стонала от боли. Крутили в кулаках ее груди, как горлышки бутылок. Это же не живая женщина. Это фантом. Это наша игрушка, господа! Наша мягкая, шелковая, теплая игрушка! Обмотайте ей вокруг шеи меховое боа, душите ее им! Она это любит. Она всю жизнь играет со смертью. Вы доставите ей наслаждение, господа. Подходи! Налетай! Кто еще не пробовал красотку танцовщицу?! Это живая кукла. Не жалейте ее. Она ведь не пожалела меня. Она меня разлюбила. А я продолжаю, да, это странно, любить ее. Трудно убить в себе… сразу… так сразу… даже когда вы тут беситесь, подпрыгиваете, танцуете на ней… вонзаетесь в нее, как тупые столовые ножи… с заляпанных вином скатертей… А, это не вино?.. тем лучше… тем хуже, я хочу сказать… эй, что вы делаете с ней так долго… пустите ее… вы, грубияны… издеватели… отвали!.. тебе в ухо дам!.. пусти ее!.. ты истязаешь ее!.. не видишь, она уже не дышит!.. прочь!..
Господа, прекратите драку!.. Разымите их!.. растащите!.. они перебьют друг друга!.. искалечат… изувечат ножами… вилками… унесите женщину… туда, за ширму, к кельнеру…
Прекратите драку, господа!..
Мадлен, растерзанную, с голыми ногами и животом, с окровавленной спиной, израненной кусками фарфора и хрусталя, два дюжих толстых мужика оттащили за стойку, положили за цветастую китайскую ширму, на составленные вместе стулья. Побрызгали ей в лицо водой из графина.
Она лежала, закрыв глаза. Не дышала.
— Без сознания, что ли, — равнодушно процедил толстяк. — Может, вина ей в пасть влить?..
Другой поморщился и махнул рукой.
— Не трудись, Дани, — сказал. — Они живучие, как кошки. Очнется через пару минут. Мы ее…
Извозчичье, похабно-мохнатое слово странно прозвучало в устах разжиревшего аристократа, мало смахивавшего на особь мужского чину.
Граф стоял у стола, где Мадлен плясала канкан, и дрожал. Его начала колотить дрожь. Сперва крупная, потом противная, мелкая, как при осенней простуде. Молока ему горячего с медом. Малины. Грогу. Глинтвейну. Мадлен тоже любит глинтвейн. О, что он сделал, Боже. А что он сделал? Да так, ничего. Позабавился со шлюшкой. Мадлен! Что с ней! Где она! Где!
Он озирался. Искал ее глазами. Не находил. Прокусил губу до крови. Закричал. Его крик не заметили. Рожи и рыла снова стали круговращаться в полутемном зале, заправляя рубахи в штаны, забывая о мгновенном развлечении, подвернувшемся под руку нынче ночью. Забавный этот парень граф. Такого веселья еще никто не придумывал здесь, в кабачке. И девка неплохая. Плясала как. А что за тело. Конфетка. Сказка. Вот только с первыми, кто плясал на ней, она бешено приплясывала, извивалась. Потом лежала как мертвая. Не пошевелилась. В этом тоже есть своя прелесть. Есть прелесть, правда, барон Черкасофф?..
Барон стоял неподвижно во все время, пока Мадлен распинали на столе.
Его глаза остановились на пряди кудрявых золотых волос, развившихся, выпавших из прически, отдельно лежащей на столе, как золотая ящерица.
Он глядел на прядь, волочащуюся по полу, когда толстяки уволакивали неподвижную Мадлен за кельнерову стойку.
Он глядел на ее золотую голову, откинувшуюся до полу со стула, на висящую руку; кисть касалась холодного камня, отполированного тысячью ног.
Он думал о Красоте.
Князь, это была моя дыба. Я пережила пытку. Я была распята и бита, и железом каленым прихвачена, и в дугу гнута, и в петлю мою бедовую головушку совали. Но Ты, Князь!.. Ты же мне все это простил. И раны мои все залечил: зализал, перевязал. Чистой ветошью, стираной холстиною. Как я Тебя жажду зреть, Князюшко мой! Да только когда спознаемся, видит Бог один. Я о том не ведаю.
Сижу за столом, укрытым краснобархатным квадратом. Рядом со мною батюшка и сестра. И отрок, приемный сынок, братец мой названый. Отрок шепотом молится, ручки сложив. Сестра читает из древней желтобрюхой книги, водя пальцем по вдавленным пером рукописным буквам, мусоля закапанные воском страницы, еле разбирая мудреные умершие слова, вздыхая, и ее большие, по плошке, светлые, как лесные озера, глаза наполняются слезами: неужто ей до скончания лет сидеть вот в этой избе с низким потолком, терзать Священное Писание, глядеть, как в лютый мороз серебряный язык инея зализывает подслеповатое оконце, распятое на кресте грубо сколоченной рамы?!
Отрок глуп. Он не ведает, что сотворилось в мире. Он знай себе лепечет молитву, коей научила его бабушка и названая сестра. А батюшка сидит за столом, как туча. Сгорбился. Руку сжал в тяжелый кулак. Думает. Дума огромна, чугунна, недвижима. Дума ворочается, как медведь в берлоге. Как звезда, делающая медленную петлю, в черном небе.
Отец устал от зимы. А мы устали от его молчания.
Кости мои устают от сидения за столом, руки — от зажиганья то и дело гаснущей — сквозняк тянет из окна до песочных часов, кои отрок все время переворачивает — витой свечи. Я сползаю со стула с резною спинкой к ногам батюшки. Прижимаюсь к его коленям спиной. Внемли мне, отче!.. Спина моя вся в шрамах. Она помнит, как резали ее ножами, зеркальными осколками, обломками пиршественных чаш. Шрамы — письмена. Их прочитает далеко не каждый, умеющий читать по слогам. Сестра моя их не прочтет. Глаз у нее выпадет. И язык она сломает. Все, кто в одном времени со мною живут, сии письмена не осилят. Только…
Мороз столь лют, как цепной пес, что прихватил замок дверной снаружи. Не открыть. Дверь застыла, вплавилась в древняную срубовую стену. Слышно, как ворота скрипят на железных, усаженных алмазами инея скрепах. Гвозди, торчащие в пазах, похожи на серебряные глаза стрекоз.
Господи, мы затеряны в лесах! В дремучей тайге! Господи, как отсюда выбраться! Ведь это навеки! И Рус так велика — мы ее пешком всю не пройдем! Не сдюжим! Век нам тут вековать!
Отец поднимает руку и широко крестится.
А что за сон ты видела, дочь моя, нынче?..
Нынче я, батюшко, видала… и срам молвить… боязно высказать… человека того, что во прежних снах моих меня на растерзание дикой толпе, будто львам на арене цирка, отдавал…
Он вдругорядь к тебе приступался?!.. Баял же я — гони ты его от себя прочь! Оборотень он! Он в ином сне в змея оборотится! В лиса! В дракона! В волка ненасытного! В княжича смазливого! А пробьет час — и он обернется тем, кто он есть, и из пасти его огонь и дым повалят, и сера из ноздрей и ушей, и загорится воздух вокруг него, и застучит он о землю копытом… молись, дочь моя, молись… рубцы эти на спине у тебя однажды после такого сна срамного появились…
Не могу молиться, отец. Не сон это. Явь. Скажи, как отличить сон от яви! Смилуйся! Быть может, я… уже с ума спрыгнула, и нет мне оттуда возврата, где души всех живых и всех умерших танцуют заморский безумный танец, крепко обнявшись?!..
Молись, девочка, молись. И Заступница за тебя заступится.
Мне суждена иная судьба, батюшко. Здесь, в лесах, погибну я. Хочу ярко освещенных залов. Богатого убранства. Тысячи свечей в шандалах. Яств на серебряных блюдах. И чтобы ко мне подошел человек. Великий Князь. И я бы сразу его узнала.
Из тысячи тысяч людей, умерших и ныне живущих, я бы узнала Тебя, мой Князь: а Ты? Узнаешь ли Ты меня? В других временах? В иных землях?..
Да. Узнаю. Без сомненья, узнаю. Ты моя, а я твой.
Крестное знамение совершаю. Витая свеча валится на красный бархат. Поджигает лист ветхой восковой книги. Я дую на тлеющий пергамент, закрываю ладонью жалкий едва родившийся огонек. Пожар, тебе рано. Мы еще пожить хотим. Читай дальше, сестра, не бойся. Бормочи свои псалмы, братец. Батюшко… ты спишь?..
И мне одной глядеть в затянутой плевой мороза окно, глядеть, расширяя полные слез глаза, видя их синее небесное отражение в ледяных папоротниках и хвощах.
Она валялась в будуаре, когда в дверь постучали сухо, твердо и настойчиво.
Да! — крикнула она раздраженно. — Если от мадам, то я сплю! Сегодня у меня было много гостей!
Голос, знакомый, спокойный, произнес из-за двери:
— Черкасофф, к вашим услугам. Мне надо поговорить с вами.
Она вскинулась, как подброшенная пружинами. Барон. Только этого не хватало. Зачем он притащился? А, ну понятно. Клюнул. Она хорошая наживка. Только ей ни к чему играть в рыбалку. А почему бы не поиграть, Мадлен? Если ты хочешь удрать от мадам, тебе в Пари нужны деньги. Много денег. И ты должна все точно рассчитать. Ты должна поиграть с миром в тяжелую, опасную игру. Мир любит удачливых. Мир не любит слюнтяев и размазней. Надо уметь собираться в кулак, когда тебя размазывают манной кашей по тарелке, и улыбаться счастливо, вызывающе, слепяще, когда у тебя на душе тьма и высокие снега и хищные кошки всаживают острые когти в живую плоть твоего исстрадавшегося сердца. Барон? Отлично! Она примет его! Он нужен ей.
— Войдите!
Дверь подалась. Черкасофф вплыл в спалью Мадлен осторожно, всем своим видом давая понять: он не тронет ее и пальцем. Он бережен и почтителен к ней. Он помнит ту ночь в подземном кабачке в предместье. Он пытался спасти ее тогда, это верно. Но против стихии не попрешь. Тогда было царство стихии. Толпа похотливых козлов — и он, молча стоящий перед столом, где посуда растоптана ее плясавшими канкан ногами. Она прекрасно плясала. Она училась танцам? Да. На Востоке. У гейш. У гурий и одалиск. У туарегских женщин, в пустыне, она научилась танцу живота. Живот, жизнь. Танцуем не на жизнь, а на смерть.
— Здравствуйте, барон, — сказал Мадлен и подала руку Черкасоффу с прирожденной наглой грацией.
— Рад вас видеть, Мадлен, — сказал барон просто, без прикрас. — Вы в добром здравии?
— В добром, — ответила Мадлен звонко и вызывающе, — если можно назвать это добрым и здравием. Я давно больна. Я не могу здесь находиться.
Она решила идти ва-банк сразу. Она не могла долго тянуть кота за хвост.
— Я решила убежать от мадам Лу, барон. Поможете мне?
Черкасофф наклонил бородатую голову. Вздернул бороду.
— Я пришел вам это предложить.
Мадлен перевела дух. Ничего себе визит. Что ей отвечать? Как? Может, это подвох? И он в сговоре с мадам? И сейчас дверь откроется, и она войдет, блестя злыми попугайскими глазенками, вытягивая крючковатый старушечий палец, и рассчитает ее в одно мгновенье, и она окажется на мокрой и холодной, злобно хохочущей улице Пари без гроша в кармане?
— Не бойтесь меня. Я не предам вас. Не выдам. Я не из породы графов. — Черкасофф тонко улыбнулся. — Барон — приобретенный титул. Мы его заслужили в боях. Я весь в своих предков. Только я стараюсь заслужить теперь не титул, а одобрение Господа Бога. Важнее этого ничего нет на свете.
Врет, подумала Мадлен. Врет и не краснеет. Одобрение Господа Бога! Все они одним мирром мазаны. Ему нужно от нее нечто, за тем он и пожаловал. Все разговоры о спасении грешников — бред.
— Как вы собираетесь поступить?
— Продолжим наш разговор в кабачке. Вы не откажетесь от дома на рю Делавар?
— Не откажусь, если…
Она пристально, остро взглянула на барона. Хитрюга. Сладко льет мед в чашку. Мягко стелет. Каково будет ей спать?!
— Да, я не просто спасу вас, — по прошествии томительных мгновений ответил он на ее бессловесный вопрос. — Вы мне нужны, Мадлен. Вы мне нужны для работы.
— Что я должна делать, дорогой барон?.. Переписывать ваши деловые бумаги?.. Растапливать камин?.. Научиться подавать посуду на широких подносах, как хорошая горничная… печь бисквиты и хворост к чаю, как хорошая повариха?..
Барон помолчал еще чуть-чуть.
— Ваша работа не будет легка. Я не хочу ничего скрывать от вас. Я занимаюсь тяжелыми, тайными вещами, о которых женщине знать ничего не надо. Женщина — существо особое. К ней надо относиться с большой осторожностью. Но на такой работе, какую я вам хочу предложить, могут работать только женщины.
— Что это за работа?
Мадлен вздрогнула. Только этого ей не хватало. Она начинала понимать.
— Многие женщины, помимо вас, занимались в мире под руководством мужчин подобной работой. Это приносило им много денег. Вам ведь нужны деньги, Мадлен?
Откуда он знает, что мне нужно, а что нет?
— Да. Нужны.
— У вас будет много денег. Но я буду платить вам не только деньгами. Я буду платить вам тем, что можно на них купить. Вы не будете ничем обременены. Платить я вам буду… шубами, дорогими, ценными, тяжелыми, искристыми, из редких мехов, добываемых в Гиперборее, в земле Рус… из соболя, куницы, норки, енота… брильянтовыми колье, хризолитовыми кулонами, аметистовыми перстнями величиной с голубиное яйцо… серьгами с настоящими изумрудами из пустыни Такла-Макан… сногсшибательными нарядами… платьями, от которых умрет, закачается, потеряет дар речи всякий, кто увидит вас в них… ведь вы об этом мечтаете, правда?.. ведь вы ничего больше в жизни не знаете, ведь так?..
Да, мечтать ей было особо не о чем. Книг она не читала. В церковь она не ходила, как набожная Кази; деньги под подушкой на грядущую семейную жизнь не копила, как хозяйственная Риффи. Барон все четко рассчитал. Он не знал лишь одного.
Кто она такая на самом деле.
— Я сниму вам особняк, и вы будете жить припеваючи.
— За исключением?..
—.. тех дней, о которых мною будет сказано отдельно. С вашего позволения, я закурю?
Мадлен подвинула ему пепельницу в виде перевернутого на спину панциря черепахи. Барон вытянул из недр смокинга портсигар, уже знакомый Мадлен нестерпимым золотым сиянием, выудил из него толстую сигару и задымил. По будуару разнесся запах экзотического высушенного под палящим Солнцем листа.
Она подошла к подоконнику, взяла кувшин со слабым розовым вином, задумчиво налила в хрустальный бокал. Выпила.
— Ваши раны на спине зажили?
— Казалось бы, — усмехнулась она. — А на самом деле…
Он окутал ее табачным дымом.
— Вы не закурите? Неприятно глотать чужой чад, я понимаю…
— Если вы угостите меня.
Мадлен затянулась и закашлялась, как институтка. Отдышалась. Затянулась снова. Что он медлит, говорил бы скорее, как она должна дрыгать ногами в воздухе.
— Особняк, особняк… Шубы… драгоценности… Вы — картина для дорогой рамы. Я все понимаю. И работа у вас будет непростая. Сейчас я открою вам тайну. Если вы проболтаетесь, то…
Не успела Мадлен опомниться, как дуло пистолета, наставленное в нее, коснулось ее низко открытой в роскошном пеньюаре груди.
— Понятно?
Барон убрал пистолет. Улыбнулся.
— Куда уж понятнее. Я понятливая.
— Итак, мы осуществляем военный заговор против некоей страны. Дележ мира происходит всегда. Его переделка всем надоела, я понимаю. И все же… — он сделал затяжку, другую. Выпустил дым колечками. — Эти упражнения в кройке и шитье не надоели людям. Мы тоже приступили к этой закуске. Нам не нравится нечто, что в мире имеет место быть. Мы хотим исправить в нем кое-что. Кое-какие детали. Для этого надо осуществить военный переворот в одной из стран мира. В большой стране. Весьма красивой и экстравагантной. Загадочной для Эроп. Я не буду называть вам имени этой земли. Это вам знать неважно. Если вы сами узнаете — хорошо. Вас это не должно тревожить. Вас должно тревожить другое.
Мадлен встала с кушетки, поставила бокал с недопитым вином на стол.
— Ближе к делу!
—.. к телу, как говорил один писатель… впрочем, вы книг не читаете и не знаете, кто. Бог с ним. Вы хотите жить в собственном особняке? Вы не устали от вечой гостиницы? От надсмотрщиков? От воспитателей?
— Устала. Барон. Скажите мне. Вот вы… — она облизнула враз пересохшие губы, — увидели меня там. В кабачке. Будь он проклят. Я никогда не забуду, что было там. До смертного часа. Хотя память так паршиво устроена. Человек забывает плохое. А помнит только хорошее. Скажите мне. Вы на меня там так смотрели. Вы заплатили графу деньги… за меня. Я… понравилась вам… вы… любите меня?..
Барон бросил в пепельницу тлеющий огрызок сигары.
— Нет. Вы нужны мне как инструмент. При помощи вас я буду осуществлять то, что должен осуществлять.
— При помощи меня?.. Как это?..
— Ну, вы же такая понятливая, Мадлен. Не притворяйтесь круглой дурой. Ваши действия будут, клянусь, стоить шуб, колье и собственного авто. Я буду подсылать вас… не каждый день, это было бы жестоко… к нужным мне людям. Вы будете спать с ними.
— Спать? Только и всего?
— Не только. Вы будете внимательно слушать, что они вам говорят. В постели. В ванной. В туалете. На кухне. На веранде. На чердаке. В саду. И запоминать. Ясно? Слушать и запоминать. Хорошенько запоминать.
Мадлен повернулась к барону спиной.
Красивая спина. Холеная. Холодная. Нервная. Лопатки сводит судорогой. Шрамы заросли, затянулись. Затянутся ли порезы души? И когда?
И есть ли она, душа, у человека? А может, это всего лишь выдумка Бога. И тот, кто создан по образу и подобию Божию, не в силах извергнуть из души то, что излил в пространство Он — целый мир, населенный живностью, зверьми, птицами, рыбами и людьми. Человек бьется в беспамятстве. Если бы человек помнил, он бы не впадал в грех снова и снова.
— И это все?
— Вы заведете тетрадь. Толстую тетрадь. Вообразите себя писателем. Или священником. Это ваша приходская книга. Вы должны записывать в нее все, что запомните, что пронаблюдаете. Все, что вам говорят. А говорить будут много. Поэтому эта работа, как видите, не из простых. Ничто не дается даром, так ведь?.. Всюду, везде надо отрабатывать удовольствие. Сделал шаг — плати. Сделал еще — плати!
— Это жестоко.
Мадлен не поворачивала головы к барону. Он скользил взглядом по ее белой нежной спине, покрытой сетью голубых и синих холодных рефлексов, как испод речной раковины; загар уже сполз, середина зимы, лето не скоро. Зеленоглазая — подо льдом. Ракитовые кусты замерзли. Приречные ивы превратились в белые снеговые шапки. Рыбы вмерзли в лед. Он не толст. Чуть пригреет Солнце — он подастся, осядет. По нему будет опасно перебегать реку. Ах, Мадлен! Зачем ты перебегаешь реку по тонкому льду!
— Вы согласны?
Молчание.
— Вы не отвечаете. Вынужден принять молчание за согласие.
— Подождите!