Страница:
— Затем, что Пари — очень маленький город, Мадлен. Я договорился с бароном полюбовно. Он не такой дурак, как тебе кажется. Мы с ним объединились. Мы соединили усилия и направили их против…
Он замолчал резко, будто ему перерезали горло. Осталась только музыка. Ленивый, томный блюз. Звуки изгибались, как змеи, вставшие на хвосты. Пары качались в полутьме и дыму, в сполохах таинственных огней. Слышались короткие смешки. Шепот висел в воздухе, как дым. На сцене появились обнаженные одалиски с перьями на головах. Женщины выделывали замысловатые па, садились на шпагат, вставали на руки. Человеческое тело зыбко, изменчиво, лукаво. Оно гнется, ломается, выжимается, как тряпка, выживает, высвечивается изнутри, как яркий лимон, лежащий на темно-синей ткани. Золото и синь. Цвета Мадлен. Цвета Рус: пшеница и небо. Васильки и подсолнухи. Купол храма снаружи золотой, изнутри синий: мастер Нестор расписал его твердью звездной. А то и купола такие в Рус бывают: крашенные синей краской, с золотыми звездами на них.
— Против кого, Куто?
— Успокойся. Это не твоего ума дело.
Он прекрасно знает про Князя.
Господи, Мадлен, голову на отсечение себе дай, — это против Князя они оба пошли. Они куш не упустят. Они друг другу уже руки монетами умыли. Тридцать сребреников или тридцать тысяч сребреников — какая разница? А розовая вода все льется, льется из кратера. Та душистая вода, которую сливали на грязные руки первому прокуратору Иудеи. Ты, Мадлен, о нем ничего не знаешь, кроме двух-трех строчек из Евангелия, что бормотала иногда бедная Кази, придя к Мадлен в будуар под утро, забравшись на диван, в чем мать родила, и листая книгу, где брезжил хотя бы мираж спасения. Они жили в ужасе, да. И сейчас живут. Почему она не читает книг?! Почему ее сжигают страсти… много страстей, из которых не выбраться за просто так, и она тонет в них, захлебывается, пытается выплыть?!
Но есть же, есть Мир Иной.
Она чувствует это.
После встречи с Князем полог откинулся. Она увидела невидимое.
Только бы с Владимиром ничего не случилось.
А этот человек, танцующий с ней… Она спасла его. Она примчалась в Венециа; ее принес туда погибший рыжий Ангел — на спине, на крыльях, на загривке. Что ему еще надо? Он сам вернулся. Он пошел прямо в пасть зверя. И звери не загрызли друг друга. Не покусали. Смотри-ка, какие ласковые!.. Поняли друг друга. Или обманули. Скорей всего, это притворство барона. Барон держит всегда в уме сто ходов вперед. А графа легко купить. Он наивен и доверчив. О его заговоре знает уже весь Пари. Ей об этом говорили в постелях ее знатные любовники — люди, за которыми в оба следил барон.
— Я знаю, что вы задумали. Я тоже не лыком шита.
— Ты?.. Мадлен, не смеши меня… Мадлен… — Он зарылся носом в ее кудри, затрясся — то ли от еле сдерживаемого смеха, то ли от сдавленных рыданий. Если он и плакал, то понарошку. — Ты не тем занимаешься в жизни, Мадлен.
— А чем мне надо заниматься?.. По-твоему, кто я?..
— Ты?.. Если бы я был просто человеком… клерком, служащим, угольщиком… крестьянином… я бы на тебе женился. Сделал бы тебя хорошоей женой… матерью… ты выносливая… ты красавица… ты здоровая, как бывает здоровая и породистая лошадка… ты принесла бы мне отличных, здоровеньких ребятишек… Мыла бы посуду… стирала… варила бы обед… вязала, штопала… при этом не теряя красоты своей, всегда улыбаясь, смеясь, всегда бросаясь мне навстречу, когда б я приходил домой после работы, усталый, весь в саже… или в стружках… или перепачканный землей, навозом… или с запахом типографской краски… Я бы обнимал тебя крепко и выдыхал тебе в ухо: ну, здравствуй, женушка!.. вот и я… ты ждала меня?.. О да!.. — шептала бы ты, и мы бы сливались в объятии… заслуженном, долгом, счастливом…
— А почему мы не можем так сделать в жизни, Куто?..
Голос ее пресекся. Она зажмурилась и помотала головой, отгоняя горькое наваждение.
Танец продолжался. Музыка лилась зазывно и тягуче, обворачивая руки и ноги истомной пеленой, ломая кости и суставы, наполняя неудовлетворенным вожделением пустой сосуд сердца.
Куто сильнее прижал ее к себе. Она положила голову ему на плечо. Уткнулась лицом в его грудь. Она… плачет?.. Небывалое дело… Не плачь, Мадлен, это все пустое… Ты же знаешь, Мадлен: ты — мое воспоминание. Ты моя незабываемая радость. Но не надо сыпать на рану соль. Соль сыплют на охоте для оленей, чтобы они подходили и лизали ее. А в это время жестокий охотник из-за куста спускает курок. Не сыпь на рану соль! Повремени! Может, еще ничто не кончено. И все еще повторится. Ведь любовь повторяется, Мадлен. Я хочу, чтоб ты осталась воспоминанием, но у меня не получается. Не выходит. Я рядом с тобой. И я хочу тебя. Я хочу тебя страстно и неистово, с прежней силой, как когда-то, встарь, как там, у глупой старухи Лу, как на дрянном катерке на Зеленоглазой, как в Венециа, в отеле на берегу сияющей рассветной лагуны.
Они прижимались друг к другу. Тело, тело, что ты такое?! Ответь!
Молчит. Вернее, говорит: орет. Кричит. Приказывает.
Возьми ее. Возьми меня.
Он оторвал ее от себя. Музыка зависла над ними, как прозрачная стрекоза со слюдяными синими крыльями.
Он весь дрожал. Его лицо было рядом с ее лицом. Она и с закрытыми глазами видела, как горят огнем непобедимого желания его глаза — два скальпеля, всегда пытавшиеся ее вскрыть, распахнуть, распахать, разрезать надвое, чтоб увидеть, узнать, что у нее внутри. Какой секрет она хранит. Из чего состоит ее бессмертная, неуничтожимая никем и ничем суть.
— Мадлен. Открой глаза.
Музыка. Музыка. Она томит. Она шепчет. Она обнимает и проникает внутрь. Глубоко внутрь. Она становится тобой, музыка. Вас уже не расцепить. Не разъять.
— Не хочу. Я вижу все и так. Ведь музыка. Только музыка. Только она.
— Мадлен. Ты моя женщина. Только моя. Слышишь?!
Музыка. Музыка. Кроме музыки, она ничего не слышит.
— Мадлен. Мадлен.
Оттого, что ты будешь бесконечно повторять мое имя, я вновь твоей не стану.
Да я уже и не твоя. В твоих объятьях только бренная плоть. Дурацкий мешок, набитый костями, мясом, кровью, лимфой. Будет смерть, и душа вылетит из тела, как огромная страшная цветная бабочка, и незримо порхнет ввысь, к звездам; а тело зароют глубоко в землю, положив в деревянный ящик, и споют над ним гундосые песнопения, псалмы, пробормочут нелепые хвалебные слова, провоют причитания и плачи. А бабочка полетит. И будет лететь. И она увидит свет. Тот свет, что не видим мы, живущие. Мы боремся лишь за обладание телом. Своим ли, чужим… все равно. Плоть! Бери ее! Ешь ее! Хватай ее, кусай, ломай! Она не твоя. Она — чья?!
— Что?..
Музыка. Музыка.
— Мадлен. Или ты моя, или я тебя убью.
А, вот оно. Все ясно.
Все высветилось бешеным, резким светом. Озарены все углы. Все каморки. Все закуты под всеми лестницами. Все камеры в тюрьмах. Все Черные комнаты в Воспитательных Домах.
Меня уже не воспитаешь. Я трудновоспитуемая.
— Я уже не твоя. Мы простились.
— Это все?
— Это все.
Обрыв музыки. Крупная рыба попалась на крючок. Рванула, любя свободу превыше всего. И леска лопнула, как паутина.
— Так. Хорошо!
Она открыла глаза.
Они стояли посреди колышащейся в блюзе толпы, обнявшись.
Не гляди на его лицо, Мадлен. Оно страшно. Ты никогда не видела его таким.
— Вот твой костер, Мадлен. Идем!
Он поволок ее. С изумлением увидала она столб посреди зала; цепи; веревки; вязанки хвороста у подножья столба. Публика захлопала в ладоши, захохотала. Куто притиснул ее к столбу спиной. Стал прикручивать веревками и цепями ее к столбу. Она опешила. И слова не могла вымолвить. Когда он приматывал, после щиколоток и коленей, ее запястья, речь вернулась к ней.
— Куто! Ты спятил. Что такое?!
— Ночной клуб, Мадлен. Ночной карнавал. Ты же так любишь карнавалы, Мадлен! Вот и повеселись… напоследок.
— Это слишком странный карнавал, Куто! Он не нравится мне! Развяжи меня!
— Поздно.
Он продолжал привязывать ее к столбу. Перехватил цепью грудь. Ржавые звенья врезались в нежную кожу, в полоску голубой парчи.
— Мне больно, Куто! Пусти!
— А мне не больно?!.. Я хочу покончить с тобой. Покончить разом. Ты несешь в мир раздор, страданье, ужас. Твоя красота непереносима. Мужчины сходят с ума от тебя. Я погибаю. Я умираю, Мадлен. Значит, умрешь ты. Ты ведьма! Ты сгоришь на костре!
— Но ведь это же не настоящий костер, Куто!
Она рвалась. Она вырывалась и задыхалась. Ее глаза расширились так, что вокруг райков блестели белки.
— Это все не по правде! Народ не даст тебе сжечь меня!
— Даст. Народ сам этого хочет. Видишь, как у всех заблестели глаза. Как загорелись лица. Как засверкали в улыбках зубы. Народ — он волк. Хищник. Ему всегда зрелище подавай. Развлечение, от которого он наложит в штаны. Но будет глядеть все равно. Потому что щекочет нервы. Потому что человека всегда — запомни это напоследок, Мадлен! — всегда безумно интересует все, что касается смерти и любви. Любви и смерти. Потому что на этом стоит жизнь. В жизни есть только смерть. Помни это, Мадлен. Ты же умирала уже много раз. Пусть это будет твоя последняя смерть.
— Люди! Люди!..
— Вопи сколько хочешь. Здесь карнавал в ночном клубе. Даже если они догадаются, что я жгу тебя по-настоящему, они не кинутся спасать тебя. Им забавно будет видеть, как лопнут от жара твои красивые глаза, как затлеет твое красивое платье, как будет вздуваться пузырями на твоей красивой спине и груди кожа, сползая лоскутьями. Они же заледенели от тоски, Мадлен. Они объелись. У них все есть. У них нет только зрелища Правды. И они захотят эту Правду. Возжаждут. Ты думаешь, а зачем война?!.. За этим же. Во время войны человек очищается жестокостью и смертью. Он видит страдания и смерть, вполне правдивые, и сам принимает участие в смертной мистерии. И острее чувствует и любит жизнь. Все! Я привязал тебя!
Он отступил, чтобы полюбоваться на дело рук своих.
Сон?! Явь?!
Публика, сгрудившаяся около столба, продолжала вскрикивать от удовольствия и хлопать в ладоши.
— О, какое зрелище, Мими!..
— Гениально!.. Потрясающе!..
— Он сожжет ее, ведь да?..
— Алексис, гляди, какая белая кожа!.. Это северная женщина… возможно, скандинавка… шведка, судя по всему… как она кричит!.. Отличный спектакль…
— Дорогой, а это актеры Комеди де Пари?.. Не слабо играют…
— Им хорошо заплатили, дорогая…
— Что ты топчешься, парень!.. Поджигай хворост скорей!.. Публика заждалась!..
Она остановившимися глазами смотрела, как Куто зажигает смоляной факел, припасенный среди хвороста. Бросает спичку на пол. Куда врыт столб?! Она опустила глаза и только сейчас увидела, что столб укреплен на невысоком бетонном пьедестале, стоящем на широкой стальной пластине, положенной прямо на паркет. Сталь не прожжется. Сгорит лишь она. Останется кучка пепла. Горстка праха. Ну что ж, так, должно быть, и суждено.
Нет! Она еще поборется!
— Куто! Вспомни, что я любила тебя! Любила тебя!
— Мне не надо этого помнить, Мадлен. Я хочу увидеть твой пепел. Может, тогда я забуду.
Из публики кричали:
— Классное представление!..
— Это лучшее, что я видел в «Сен-Лоран» за последний год!.. Просьба повторить!.. Бис!..
И голос, на пределе визга и нетерпения:
— Давай!.. Только не вздумай тушить огонь!
Куто поднес факел к вязанкам сухих веток. Мадлен забилась. Огонь лениво лизал хворост, разгораясь, взбираясь желтым зверьком все выше и выше. Пламя схватило подол ее парчового платья, стало целовать и жамкать золотыми нервными губами.
— Куто!.. Ты с ума сошел!.. Он сумасшедший, граждане Пари!.. Это сумасшедший, люди! Освободите меня! Развяжите меня! Я не хочу умирать!
Граф молчал. Его лицо исказилось. Он стоял недвижно, с опущенным горящим факелом в руке. Пламя трещало и рвалось, испуская едкий черный дым.
— Куто!.. Все это шутка, господа!.. Я же не Жанна д, Арк! Я настоящая! Живая! Это не представление! Это не карнавал! Я погибаю! Спасите!
Граф молчал, и публика вопила от удовольствия, и пламя трещало, поднимаясь все выше, и достигло коленей Мадлен, и она хотела заорать от боли, надсаживая глотку, — может быть, истошный крик проймет ледяные похотливые сердчишки?!.. бесполезно, Мадлен!.. напрасно!.. они думают, что актеру на карнавале щедро заплатят и за смерть, не только за игру!.. — и закусила губу. Все. Хватит криков и воплей. Пусть орут они. Она все поняла. Это ее конец. Куто не выдержал. Слабак. Это ей надо было уехать из Пари. Почему она не сделала это, когда Князь ее об этом просил. Дура. Глотай теперь последние слезы. При своем конце надо молчать. Какая бы боль тебя ни прокалывала насквозь. Она слишком много поорала в жизни. При кончине ей нужна тишина. Они не дождутся криков. Это насладит их. Она будет молчать. Будет. Будет. О, больно. Больно. Ужас. Пламя. Оно лезет вверх. Оно лезет под юбку, как наглый насильник, хотящий стать любовником. Не станешь ты моим любовником, огонь. Ты же всегда был во мне. Внутри меня. Изначально. Я с тобой — в себе — родилась. Ты меня родил. Меня родил Бог, Огненный Шар, катящийся по небу среди звезд и туч. И я вышла на свет сгустком огня. Огненным комом. Пламенной смолой. И я ухожу факелом. Огненным безумием. Огненным криком, скатавшимся в огненный шар внутри меня.
Так вот во что превратились твои венецианские факелы, Куто.
Публика орала от возбуждения. Плясала. Люди показывали пальцами на костер. Сколько этот молодчик… граф Анжуйский… заплатил негру, хозяину «Сен-Лоран», за забаву?!.. Несчислимо… Разумом не осилить… Вот что делают деньги, господа… Глядите, глядите!.. Огонь долез ей до живота!.. Обнял ноги!.. Почему она молчит?!.. Почему рот ее сомкнут подковой?!.. Ори!.. Ну, ори же!.. Бейся!.. Вырывайся!.. Страдай!.. Она молчит! Молчит! Молчит! Огонь не вырывает ни стона у нее! Это безобразие, граф!.. Почему?!..
Дураки!.. Истязатели!.. Освободите женщину!..
Заткнись!.. За все заплачено сполна!..
Мадлен. Молчи. Молчи, Мадлен. Анна Аркилеи. Она все вспомнила. Прелестная актриса Аннита, Нита, Нинетта, Аннунциата. Ее сожгли там, на Сан-Марко. Она, белокурая, с нитями жемчуга в волосах, с пышной грудью, с глазами длинными и чуть раскосыми, как у молочной коровы, цвета спелой сливы, так часто снилась ей. Возлюбленная Якопо Робусти, прозванного Тинторетто. Тинторе, Тинторетто. Маленький красильщик. Он малевал огромные холсты, замазывал стены, разрисовывал фигурами, летящими в пустоте неба, своды и абсиды мрачных закопченных церквей в Венециа. Он так любил свою Анниту. Как Куто — ее. Он, сжимая ее в объятьях, шептал ей: «Шея твоя лебяжья… грудь твоя — два спелых персика… глаза твои — брызги синей утренней лагуны… Поедем кататься в гондоле сегодня?.. Ты поешь в опере во Дворце Дожей вечером, и весь день наш, весь великий, расчерченный стрелами каналов, перехваченный поясами мостов, пронизанный звуками уличных песен, вышитый нашими поцелуями и объятьями день!.. День… И будет ночь… И будет утро…» Да, утро. Когда ее сожгут. По приговору инквизиции.
Разве сейчас есть инквизиция, Мадлен?!
Как видишь, есть.
Огонь взбирается выше. Непереносимая боль. Сейчас она закричит. Тише! Сожми зубы! Закуси губу.
Они не дождутся крика.
Никогда.
Скорей бы все кончилось. Что ты медлишь… что копаешься, возишься, огонь. Быстрее, раззява. Лентяй. Как медленна людская гибель. А она-то думала, представляя смерть: раз — и кончен бал, погасли свечи. И в тюрьме моей темно.
Где она слышала эту песню?!
Рус… Рус… Князь… Мама…
— Мама!.. Мама!..
Кто это кричит?.. Это кричит она?.. Нет, это голос Ангела. Он парит над ней, под потолком. Он рыдает, сжав золотые ручки. О, плачь, небесный ребенок. У нее никогда не было ребенка земного. Так хоть в небесах она понянчит тебя. Потешится. Покормит тебя грудью… которую лишь мяли, кусали, царапали… пытались любить… А дитя никогда не тянуло ее гудь ручонками, не впивалось ротиком, кормясь, высасывая силу и соки, драгоценные капли земного молока… Жизнь… Жить… Как прекрасно жить, Мадлен… Как страшно умереть.
И внезапно она почуяла, как сильные руки хватают и рвут, остервенело, жутко, напрягая мышцы, железными пальцами, ударяют чугунными кулаками пеньку веревок, узлы цепей, вместе с путами рвут и ее платье, обнажая ее, да тут уже не до приличий, выхватывают ее из огня, полуголую, обгоревшую, в ожогах, в волдырях и пузырях, цепи и канаты летят в сторону, она не может стоять на обгорелых ногах, человек, порвавший ее веревки, словно дикий зверь, рыча и сотрясаясь всем телом, хватает ее и взваливает себе на плечо, будто убитую корову, и тащит прочь, бежит с ней по полному кричащих людей залу, расталкивая толпу, пробивая головой заслоны табачного дыма, и за ним летят крики: «Постой!.. Куда!.. Держи!..» — и никто не успевает даже броситься за ним вдогонку — так стремителен его бег, так неожиданно все происходит, что люди так и остаются стоять с разинутыми ртами, из которых не успевает вылететь крик, а человек с Мадлен на спине добегает до входной двери, рвет ее, закрытую, с петель, железно лязгает, дерево хрустит, ломаясь, он отбрасывает дверь в сторону с грохотом, холодный воздух и клубы пара врываются в проем, и человек вместе с Мадлен выбегает на улицу, и она чувствует, как холод охватывает объятьем ее тело, как всаживает в нее зубы озноб, как страшно болят ожоги, и она понимает, что боль- это жизнь, что если болит — значит, она жива, — и кричит от радости и боли, кричит, лежа поперек плеча чужого человека, ее спасителя; кричит, и голова ее мотается, свисая вниз, и волосы летят в снегу желтым флагом:
— Жива!.. Жива!.. Ура!..
Человек с Мадлен на плече бежал по ночным улицам Пари.
— Куда ты несешь меня?..
Ее слабый голос, казавшийся ей криком, донесся до него.
Авто шуршали, скользя мимо него, бегущего с женщиной на спине. Никто не останавливался. Пари не удивлялся ничему. Близилось время Большого Карнавала. От людей можно было ждать всего, чего угодно.
— Молчи. Я несу тебя в убежище. Там тебя никто не тронет. Не найдет.
— Где это?..
— В храме Нострадам.
Он перебежал широкую, в огнях, украшенную лентами улицу — цветные тряпки были протянуты из окон одной стороны улицы до окон другой, мотались на метельном ветру — и побежал по старому каменному мосту через узкий канал на остров, где возвышался огромный древний храм, одна из святынь Пари.
Каменная громада. Серые, покрытые сажей и копотью стены. Каменные чудовища с жутко смеющимися мордами, с высунутыми языками, с наставленными в ночь рожками сидят в порталах, на скатах крыши. Торчащие уши. Вытаращенные глаза. Раздвоенные, как у змей, языки. Мадлен, вися на плече у человека, видела, как одно из чудовищ захлопало каменными крыльями, подмигнуло и оскалилось. Оно приветствовало ее появление в храме. Дьявол сторожил обитель Бога. Здорово придумано. Так и надо. Богу должны все служить. А Дьявол — в особенности.
Человек рванул на себя тяжелую резную дверь собора, побежал, задыхаясь, вверх по винтовой лестнице, все выше, выше.
— Куда ты тянешь меня?.. Где мы?..
— В Нострадам, говорят тебе. А я — здешний звонарь. Хлыбов моя фамилия. Помолчи! Мне трудно говорить, ты тяжелая. Сейчас уже придем.
Он внес Мадлен на хоры и опустил на пол, на крепко сбитые доски.
Она огляделась. Повсюду друг на друга налезали, наползали доски; деревянный скелет, сколоченный из множества досок, наблюдался изнутри и был необозрим. Высоко над головой, в башнях собора, висели колокола. Толстые веревки тянулись от их языков вниз, свисали между досок прямо над головами Хлыбова и Мадлен. Звонарь ухватил рукой мотающееся вервие. Рванул вбок. Над головой Мадлен раздалось гудение. Будто гигант вздохнул, не решаясь заплакать. А потом запел. И зычный голос, бас, заныл, завыл под сводами, жалуясь, плача, стеная. Пел и плакал Бог. Он тоже мог и петь, и плакать. Он одиноко гудел и страдал в вышине, и никто не мог ему помочь.
Звонарь уцепил другой рукой еще веревки, задвигал ими, задергал их. И густое гуденье Божьего баса перекрыли частые, дробные звоны. Золотые желуди сыпались с Мамврийского дуба. Священник бросал монеты в толпу на Пасхальной ночной службе, крича: «Христос воскресе!» — и люди отвечали ему, воздевая руки, смеясь: «Воистину воскресе!» И, дернув еще за веревки над головой, звонарь вызвал из маленьких колоколов тучи птиц. Они слетали, чирикая и щебеча, на плечи, на руки, летели в лица. Рассыпались зерна птичьего неудержного пенья, искры малинового звона, мелкие золотые семечки из подсолнухов любимой Рус. А волны густого Божьего баса накатывали, находили сияющей горой, заслоняли свет, и Мадлен задыхалась от счастья, и глохла от звона, и села на доски, зажимая уши руками, спасаясь от везде настигающих, неумолимых колоколов.
— Что это?!.. Какое счастье!.. Я умру от музыки…
— Это ростовские звоны, голубушка. Пари никогда не слышал их. И не услышит больше никогда. Пока я жив и здесь — я буду так звонить. Я, сын звонаря Калистрата Хлыбова из села Балезино Вятской губернии. А ты?!.. ты, клушечка Пари… тебе не понять… Ты понимаешь, что это такое?!.. Это Рус! Это ее воздух! Ее земля! Ее…
Он задохнулся в плаче. Сел на доски. Сгорбился. Уткнул лицо в кулаки.
Мадлен наклонилась, прикоснулась ладонью к его седой лысеющей голове, короткой, ежиком, как у погибшего шофера, стрижке.
— Я знаю, кто ты, — сказал она. — Ты генерал.
— Да, я генерал, — его голос был тверд и глух, словно он говорил в вату. — Генерал Хлыбов. Меня убивали. За мной охотятся. Меня никому не настигнуть. Тебе говорили обо мне? Тебе поручили меня убить? Ты доносчица? Кто ты! Говори!
Мадлен не замечала, что в пылу потрясений они говорили на языке Рус.
И Хлыбов тоже не замечал этого.
— Тебе не о чем беспокоиться. Я не опасна для тебя. Ты здесь служишь звонарем?
Он выпустил веревки из рук. Колокола еще долго гудели, отзванивая, утихая.
Мадлен поглядела себе под ноги и чуть не вскрикнула. Далеко, глубоко под ними, на дне пропасти собора, еле просматриваемой глазом, в пыли, в столбах лунного света, просачивающегося через отверстия и окна под крышей Нострадам, виднелись скамьи, статуи в нишах, картины на стенах. Все виделось крошечным, игрушечным. Колодец высоты был велик. Мадлен и звонарь стояли на досках под самой крышей собора.
— Да. Бог миловал. Бог не оставил меня. Я потерял родину. Я потерял армию. Я потерял жену, детей… все. Как Иов. Но Бог не покинул меня. Видишь, я спасся. Еще и славу Богу пою.
— Ты очень силен. Как тебе удалось разорвать мои цепи?
— Как только я понял, что это не просто забава в ночном клубе. Я как обезумел. Сила, выше меня, скрутила меня. И я озверел. Я стал весь как чугунный. Пальцы железные. Язык онемел. Я превратился в колокол без языка. И я должен был разорвать на тебе все путы, чтобы заговорить снова. Если бы я этого не сделал, я бы умер. Кто ты?
Он понял. Зажал себе рот рукой.
— Ты знаешь… мой язык?!..
— Я оттуда. Я из Рус. Я сама не знала этого. Узнала случайно. Меня убили. И воскресили. Один человек. А два человека охотятся на нас. На меня и на него. Они убьют нас. Я знаю. Но я хочу, чтобы вместе. Если они не убьют нас, если мы спасемся и убежим, мы вернемся в Рус.
— Там тебя тоже убьют. И его. Там убивают всех, кто возвращается отсюда. Ты не представляешь, что там делается сейчас. Я знаю. Я.
— А кто ты, генерал?.. Звонарь?..
— Я люблю колокола. Они дают мне силу жить. Я… в семнадцать лет уже командовал войсками… но все это вранье… видимость… На самом деле… я привезен сюда мальчишкой. Уродом… У меня нет четырех ребер и одной ноги… видишь?!.. — Он протянул ей ногу, задрал штанину. Мадлен с ужасом увидела черную кожу протеза. — Я изрезан вдоль и поперек… Меня хотели закопать в землю живьем… но я выцарапался из-под земли, выкопал ход ногтями… прогрыз в земле дырку… и сбежал, и меня поймали, и травили собаками, и вместе со свитой Анны Ярославны, Великой княгини, вышедшей замуж за короля Пари, великой королевы Эроп, меня привезли сюда в обозе… через всю Эроп ехали мы… намучались!.. Голодали… припасы кончились… мы стреляли в лесах Богемии дичь… мы ловили в селах Силезии и Эльзаса кошек, собак… ели… пили воду из ручьев, из луж… из грязных рек… а королева Анна так любила меня!.. так любила… Все просила: сыграй, Павлушка, на колоколах мне колыбельную!.. спи, дитя мое, усни, угомон тебя возьми… И я играл ей колыбельную, вызванивал… и веревки обрывались, и колокола падали на каменные плиты…
Он задыхался, нес околесицу. Мадлен провела рукой по его потному лбу.
— Ты настрадался, замучался. Отдохни. И Анна Ярославна просит тебя о том же. Ляг здесь, на доски. Усни. Я укрою тебя мешком.
Около ларей, стоявших у стены, лежали мешки и рогожи. Генерал-звонарь лег на желтые мостки досок, зависших в головокружительной высоте под крышей собора. Мадлен укрыла его холстиной. Села рядом с ним, с сумасшедшим.
— Хочешь, я спою тебе колыбельную?..
Не дожидаясь его ответа, запела:
— Спи, дитя, спи-усни… сладкий сон к себе мани… В няньки я тебе взяла… месяц, Солнце и орла…
Перед ее глазами встал орел, вытатуированный на груди мальчонки, которого она хотела спасти в ночном клубе. Дрожи прошла по ее телу.
Она продолжала петь; звонарь закрыл глаза, прерывисто вздохнул.
Господи, дай Ты ему сил. Генерал, где твоя армия?! Нет армии. Где жизнь твоя?! Чужою жизнью ты живешь.
— Тебя никто не тронет здесь, девушка, — бормотал Хлыбов, засыпая. — Тебя никто не посмеет тронуть здесь. Твои убийцы… дураки. Это с древних времен убежище, мой Нострадам. Если ты сам убил и сам преступник — скройся здесь, и тебя никто не осудит. Слышишь, народ кричит?!.. тысячи голосов, тысячи призраков… кричит: «Убежище! Убежище!..» Я спас тебя… я тебя спас… спаси и ты меня… не выдавай… я хожу по Пари везде… в кафе, в галереи, в ночные клубы… я не могу без народа… я томлюсь без людей… я неизвестен… никто не знает, кто я и где я… Девочка из Рус… ты не забудешь о том, что я тебя спас?!.. я, прислужник Анны, королевы… только не давай меня им в руки опять… а то они вырежут у меня на груди и на спине орла… и месяц… и звезду… и похожий на месяц изогнутый серп… и еще… еще…
Он замолчал резко, будто ему перерезали горло. Осталась только музыка. Ленивый, томный блюз. Звуки изгибались, как змеи, вставшие на хвосты. Пары качались в полутьме и дыму, в сполохах таинственных огней. Слышались короткие смешки. Шепот висел в воздухе, как дым. На сцене появились обнаженные одалиски с перьями на головах. Женщины выделывали замысловатые па, садились на шпагат, вставали на руки. Человеческое тело зыбко, изменчиво, лукаво. Оно гнется, ломается, выжимается, как тряпка, выживает, высвечивается изнутри, как яркий лимон, лежащий на темно-синей ткани. Золото и синь. Цвета Мадлен. Цвета Рус: пшеница и небо. Васильки и подсолнухи. Купол храма снаружи золотой, изнутри синий: мастер Нестор расписал его твердью звездной. А то и купола такие в Рус бывают: крашенные синей краской, с золотыми звездами на них.
— Против кого, Куто?
— Успокойся. Это не твоего ума дело.
Он прекрасно знает про Князя.
Господи, Мадлен, голову на отсечение себе дай, — это против Князя они оба пошли. Они куш не упустят. Они друг другу уже руки монетами умыли. Тридцать сребреников или тридцать тысяч сребреников — какая разница? А розовая вода все льется, льется из кратера. Та душистая вода, которую сливали на грязные руки первому прокуратору Иудеи. Ты, Мадлен, о нем ничего не знаешь, кроме двух-трех строчек из Евангелия, что бормотала иногда бедная Кази, придя к Мадлен в будуар под утро, забравшись на диван, в чем мать родила, и листая книгу, где брезжил хотя бы мираж спасения. Они жили в ужасе, да. И сейчас живут. Почему она не читает книг?! Почему ее сжигают страсти… много страстей, из которых не выбраться за просто так, и она тонет в них, захлебывается, пытается выплыть?!
Но есть же, есть Мир Иной.
Она чувствует это.
После встречи с Князем полог откинулся. Она увидела невидимое.
Только бы с Владимиром ничего не случилось.
А этот человек, танцующий с ней… Она спасла его. Она примчалась в Венециа; ее принес туда погибший рыжий Ангел — на спине, на крыльях, на загривке. Что ему еще надо? Он сам вернулся. Он пошел прямо в пасть зверя. И звери не загрызли друг друга. Не покусали. Смотри-ка, какие ласковые!.. Поняли друг друга. Или обманули. Скорей всего, это притворство барона. Барон держит всегда в уме сто ходов вперед. А графа легко купить. Он наивен и доверчив. О его заговоре знает уже весь Пари. Ей об этом говорили в постелях ее знатные любовники — люди, за которыми в оба следил барон.
— Я знаю, что вы задумали. Я тоже не лыком шита.
— Ты?.. Мадлен, не смеши меня… Мадлен… — Он зарылся носом в ее кудри, затрясся — то ли от еле сдерживаемого смеха, то ли от сдавленных рыданий. Если он и плакал, то понарошку. — Ты не тем занимаешься в жизни, Мадлен.
— А чем мне надо заниматься?.. По-твоему, кто я?..
— Ты?.. Если бы я был просто человеком… клерком, служащим, угольщиком… крестьянином… я бы на тебе женился. Сделал бы тебя хорошоей женой… матерью… ты выносливая… ты красавица… ты здоровая, как бывает здоровая и породистая лошадка… ты принесла бы мне отличных, здоровеньких ребятишек… Мыла бы посуду… стирала… варила бы обед… вязала, штопала… при этом не теряя красоты своей, всегда улыбаясь, смеясь, всегда бросаясь мне навстречу, когда б я приходил домой после работы, усталый, весь в саже… или в стружках… или перепачканный землей, навозом… или с запахом типографской краски… Я бы обнимал тебя крепко и выдыхал тебе в ухо: ну, здравствуй, женушка!.. вот и я… ты ждала меня?.. О да!.. — шептала бы ты, и мы бы сливались в объятии… заслуженном, долгом, счастливом…
— А почему мы не можем так сделать в жизни, Куто?..
Голос ее пресекся. Она зажмурилась и помотала головой, отгоняя горькое наваждение.
Танец продолжался. Музыка лилась зазывно и тягуче, обворачивая руки и ноги истомной пеленой, ломая кости и суставы, наполняя неудовлетворенным вожделением пустой сосуд сердца.
Куто сильнее прижал ее к себе. Она положила голову ему на плечо. Уткнулась лицом в его грудь. Она… плачет?.. Небывалое дело… Не плачь, Мадлен, это все пустое… Ты же знаешь, Мадлен: ты — мое воспоминание. Ты моя незабываемая радость. Но не надо сыпать на рану соль. Соль сыплют на охоте для оленей, чтобы они подходили и лизали ее. А в это время жестокий охотник из-за куста спускает курок. Не сыпь на рану соль! Повремени! Может, еще ничто не кончено. И все еще повторится. Ведь любовь повторяется, Мадлен. Я хочу, чтоб ты осталась воспоминанием, но у меня не получается. Не выходит. Я рядом с тобой. И я хочу тебя. Я хочу тебя страстно и неистово, с прежней силой, как когда-то, встарь, как там, у глупой старухи Лу, как на дрянном катерке на Зеленоглазой, как в Венециа, в отеле на берегу сияющей рассветной лагуны.
Они прижимались друг к другу. Тело, тело, что ты такое?! Ответь!
Молчит. Вернее, говорит: орет. Кричит. Приказывает.
Возьми ее. Возьми меня.
Он оторвал ее от себя. Музыка зависла над ними, как прозрачная стрекоза со слюдяными синими крыльями.
Он весь дрожал. Его лицо было рядом с ее лицом. Она и с закрытыми глазами видела, как горят огнем непобедимого желания его глаза — два скальпеля, всегда пытавшиеся ее вскрыть, распахнуть, распахать, разрезать надвое, чтоб увидеть, узнать, что у нее внутри. Какой секрет она хранит. Из чего состоит ее бессмертная, неуничтожимая никем и ничем суть.
— Мадлен. Открой глаза.
Музыка. Музыка. Она томит. Она шепчет. Она обнимает и проникает внутрь. Глубоко внутрь. Она становится тобой, музыка. Вас уже не расцепить. Не разъять.
— Не хочу. Я вижу все и так. Ведь музыка. Только музыка. Только она.
— Мадлен. Ты моя женщина. Только моя. Слышишь?!
Музыка. Музыка. Кроме музыки, она ничего не слышит.
— Мадлен. Мадлен.
Оттого, что ты будешь бесконечно повторять мое имя, я вновь твоей не стану.
Да я уже и не твоя. В твоих объятьях только бренная плоть. Дурацкий мешок, набитый костями, мясом, кровью, лимфой. Будет смерть, и душа вылетит из тела, как огромная страшная цветная бабочка, и незримо порхнет ввысь, к звездам; а тело зароют глубоко в землю, положив в деревянный ящик, и споют над ним гундосые песнопения, псалмы, пробормочут нелепые хвалебные слова, провоют причитания и плачи. А бабочка полетит. И будет лететь. И она увидит свет. Тот свет, что не видим мы, живущие. Мы боремся лишь за обладание телом. Своим ли, чужим… все равно. Плоть! Бери ее! Ешь ее! Хватай ее, кусай, ломай! Она не твоя. Она — чья?!
— Что?..
Музыка. Музыка.
— Мадлен. Или ты моя, или я тебя убью.
А, вот оно. Все ясно.
Все высветилось бешеным, резким светом. Озарены все углы. Все каморки. Все закуты под всеми лестницами. Все камеры в тюрьмах. Все Черные комнаты в Воспитательных Домах.
Меня уже не воспитаешь. Я трудновоспитуемая.
— Я уже не твоя. Мы простились.
— Это все?
— Это все.
Обрыв музыки. Крупная рыба попалась на крючок. Рванула, любя свободу превыше всего. И леска лопнула, как паутина.
— Так. Хорошо!
Она открыла глаза.
Они стояли посреди колышащейся в блюзе толпы, обнявшись.
Не гляди на его лицо, Мадлен. Оно страшно. Ты никогда не видела его таким.
— Вот твой костер, Мадлен. Идем!
Он поволок ее. С изумлением увидала она столб посреди зала; цепи; веревки; вязанки хвороста у подножья столба. Публика захлопала в ладоши, захохотала. Куто притиснул ее к столбу спиной. Стал прикручивать веревками и цепями ее к столбу. Она опешила. И слова не могла вымолвить. Когда он приматывал, после щиколоток и коленей, ее запястья, речь вернулась к ней.
— Куто! Ты спятил. Что такое?!
— Ночной клуб, Мадлен. Ночной карнавал. Ты же так любишь карнавалы, Мадлен! Вот и повеселись… напоследок.
— Это слишком странный карнавал, Куто! Он не нравится мне! Развяжи меня!
— Поздно.
Он продолжал привязывать ее к столбу. Перехватил цепью грудь. Ржавые звенья врезались в нежную кожу, в полоску голубой парчи.
— Мне больно, Куто! Пусти!
— А мне не больно?!.. Я хочу покончить с тобой. Покончить разом. Ты несешь в мир раздор, страданье, ужас. Твоя красота непереносима. Мужчины сходят с ума от тебя. Я погибаю. Я умираю, Мадлен. Значит, умрешь ты. Ты ведьма! Ты сгоришь на костре!
— Но ведь это же не настоящий костер, Куто!
Она рвалась. Она вырывалась и задыхалась. Ее глаза расширились так, что вокруг райков блестели белки.
— Это все не по правде! Народ не даст тебе сжечь меня!
— Даст. Народ сам этого хочет. Видишь, как у всех заблестели глаза. Как загорелись лица. Как засверкали в улыбках зубы. Народ — он волк. Хищник. Ему всегда зрелище подавай. Развлечение, от которого он наложит в штаны. Но будет глядеть все равно. Потому что щекочет нервы. Потому что человека всегда — запомни это напоследок, Мадлен! — всегда безумно интересует все, что касается смерти и любви. Любви и смерти. Потому что на этом стоит жизнь. В жизни есть только смерть. Помни это, Мадлен. Ты же умирала уже много раз. Пусть это будет твоя последняя смерть.
— Люди! Люди!..
— Вопи сколько хочешь. Здесь карнавал в ночном клубе. Даже если они догадаются, что я жгу тебя по-настоящему, они не кинутся спасать тебя. Им забавно будет видеть, как лопнут от жара твои красивые глаза, как затлеет твое красивое платье, как будет вздуваться пузырями на твоей красивой спине и груди кожа, сползая лоскутьями. Они же заледенели от тоски, Мадлен. Они объелись. У них все есть. У них нет только зрелища Правды. И они захотят эту Правду. Возжаждут. Ты думаешь, а зачем война?!.. За этим же. Во время войны человек очищается жестокостью и смертью. Он видит страдания и смерть, вполне правдивые, и сам принимает участие в смертной мистерии. И острее чувствует и любит жизнь. Все! Я привязал тебя!
Он отступил, чтобы полюбоваться на дело рук своих.
Сон?! Явь?!
Публика, сгрудившаяся около столба, продолжала вскрикивать от удовольствия и хлопать в ладоши.
— О, какое зрелище, Мими!..
— Гениально!.. Потрясающе!..
— Он сожжет ее, ведь да?..
— Алексис, гляди, какая белая кожа!.. Это северная женщина… возможно, скандинавка… шведка, судя по всему… как она кричит!.. Отличный спектакль…
— Дорогой, а это актеры Комеди де Пари?.. Не слабо играют…
— Им хорошо заплатили, дорогая…
— Что ты топчешься, парень!.. Поджигай хворост скорей!.. Публика заждалась!..
Она остановившимися глазами смотрела, как Куто зажигает смоляной факел, припасенный среди хвороста. Бросает спичку на пол. Куда врыт столб?! Она опустила глаза и только сейчас увидела, что столб укреплен на невысоком бетонном пьедестале, стоящем на широкой стальной пластине, положенной прямо на паркет. Сталь не прожжется. Сгорит лишь она. Останется кучка пепла. Горстка праха. Ну что ж, так, должно быть, и суждено.
Нет! Она еще поборется!
— Куто! Вспомни, что я любила тебя! Любила тебя!
— Мне не надо этого помнить, Мадлен. Я хочу увидеть твой пепел. Может, тогда я забуду.
Из публики кричали:
— Классное представление!..
— Это лучшее, что я видел в «Сен-Лоран» за последний год!.. Просьба повторить!.. Бис!..
И голос, на пределе визга и нетерпения:
— Давай!.. Только не вздумай тушить огонь!
Куто поднес факел к вязанкам сухих веток. Мадлен забилась. Огонь лениво лизал хворост, разгораясь, взбираясь желтым зверьком все выше и выше. Пламя схватило подол ее парчового платья, стало целовать и жамкать золотыми нервными губами.
— Куто!.. Ты с ума сошел!.. Он сумасшедший, граждане Пари!.. Это сумасшедший, люди! Освободите меня! Развяжите меня! Я не хочу умирать!
Граф молчал. Его лицо исказилось. Он стоял недвижно, с опущенным горящим факелом в руке. Пламя трещало и рвалось, испуская едкий черный дым.
— Куто!.. Все это шутка, господа!.. Я же не Жанна д, Арк! Я настоящая! Живая! Это не представление! Это не карнавал! Я погибаю! Спасите!
Граф молчал, и публика вопила от удовольствия, и пламя трещало, поднимаясь все выше, и достигло коленей Мадлен, и она хотела заорать от боли, надсаживая глотку, — может быть, истошный крик проймет ледяные похотливые сердчишки?!.. бесполезно, Мадлен!.. напрасно!.. они думают, что актеру на карнавале щедро заплатят и за смерть, не только за игру!.. — и закусила губу. Все. Хватит криков и воплей. Пусть орут они. Она все поняла. Это ее конец. Куто не выдержал. Слабак. Это ей надо было уехать из Пари. Почему она не сделала это, когда Князь ее об этом просил. Дура. Глотай теперь последние слезы. При своем конце надо молчать. Какая бы боль тебя ни прокалывала насквозь. Она слишком много поорала в жизни. При кончине ей нужна тишина. Они не дождутся криков. Это насладит их. Она будет молчать. Будет. Будет. О, больно. Больно. Ужас. Пламя. Оно лезет вверх. Оно лезет под юбку, как наглый насильник, хотящий стать любовником. Не станешь ты моим любовником, огонь. Ты же всегда был во мне. Внутри меня. Изначально. Я с тобой — в себе — родилась. Ты меня родил. Меня родил Бог, Огненный Шар, катящийся по небу среди звезд и туч. И я вышла на свет сгустком огня. Огненным комом. Пламенной смолой. И я ухожу факелом. Огненным безумием. Огненным криком, скатавшимся в огненный шар внутри меня.
Так вот во что превратились твои венецианские факелы, Куто.
Публика орала от возбуждения. Плясала. Люди показывали пальцами на костер. Сколько этот молодчик… граф Анжуйский… заплатил негру, хозяину «Сен-Лоран», за забаву?!.. Несчислимо… Разумом не осилить… Вот что делают деньги, господа… Глядите, глядите!.. Огонь долез ей до живота!.. Обнял ноги!.. Почему она молчит?!.. Почему рот ее сомкнут подковой?!.. Ори!.. Ну, ори же!.. Бейся!.. Вырывайся!.. Страдай!.. Она молчит! Молчит! Молчит! Огонь не вырывает ни стона у нее! Это безобразие, граф!.. Почему?!..
Дураки!.. Истязатели!.. Освободите женщину!..
Заткнись!.. За все заплачено сполна!..
Мадлен. Молчи. Молчи, Мадлен. Анна Аркилеи. Она все вспомнила. Прелестная актриса Аннита, Нита, Нинетта, Аннунциата. Ее сожгли там, на Сан-Марко. Она, белокурая, с нитями жемчуга в волосах, с пышной грудью, с глазами длинными и чуть раскосыми, как у молочной коровы, цвета спелой сливы, так часто снилась ей. Возлюбленная Якопо Робусти, прозванного Тинторетто. Тинторе, Тинторетто. Маленький красильщик. Он малевал огромные холсты, замазывал стены, разрисовывал фигурами, летящими в пустоте неба, своды и абсиды мрачных закопченных церквей в Венециа. Он так любил свою Анниту. Как Куто — ее. Он, сжимая ее в объятьях, шептал ей: «Шея твоя лебяжья… грудь твоя — два спелых персика… глаза твои — брызги синей утренней лагуны… Поедем кататься в гондоле сегодня?.. Ты поешь в опере во Дворце Дожей вечером, и весь день наш, весь великий, расчерченный стрелами каналов, перехваченный поясами мостов, пронизанный звуками уличных песен, вышитый нашими поцелуями и объятьями день!.. День… И будет ночь… И будет утро…» Да, утро. Когда ее сожгут. По приговору инквизиции.
Разве сейчас есть инквизиция, Мадлен?!
Как видишь, есть.
Огонь взбирается выше. Непереносимая боль. Сейчас она закричит. Тише! Сожми зубы! Закуси губу.
Они не дождутся крика.
Никогда.
Скорей бы все кончилось. Что ты медлишь… что копаешься, возишься, огонь. Быстрее, раззява. Лентяй. Как медленна людская гибель. А она-то думала, представляя смерть: раз — и кончен бал, погасли свечи. И в тюрьме моей темно.
Где она слышала эту песню?!
Рус… Рус… Князь… Мама…
— Мама!.. Мама!..
Кто это кричит?.. Это кричит она?.. Нет, это голос Ангела. Он парит над ней, под потолком. Он рыдает, сжав золотые ручки. О, плачь, небесный ребенок. У нее никогда не было ребенка земного. Так хоть в небесах она понянчит тебя. Потешится. Покормит тебя грудью… которую лишь мяли, кусали, царапали… пытались любить… А дитя никогда не тянуло ее гудь ручонками, не впивалось ротиком, кормясь, высасывая силу и соки, драгоценные капли земного молока… Жизнь… Жить… Как прекрасно жить, Мадлен… Как страшно умереть.
И внезапно она почуяла, как сильные руки хватают и рвут, остервенело, жутко, напрягая мышцы, железными пальцами, ударяют чугунными кулаками пеньку веревок, узлы цепей, вместе с путами рвут и ее платье, обнажая ее, да тут уже не до приличий, выхватывают ее из огня, полуголую, обгоревшую, в ожогах, в волдырях и пузырях, цепи и канаты летят в сторону, она не может стоять на обгорелых ногах, человек, порвавший ее веревки, словно дикий зверь, рыча и сотрясаясь всем телом, хватает ее и взваливает себе на плечо, будто убитую корову, и тащит прочь, бежит с ней по полному кричащих людей залу, расталкивая толпу, пробивая головой заслоны табачного дыма, и за ним летят крики: «Постой!.. Куда!.. Держи!..» — и никто не успевает даже броситься за ним вдогонку — так стремителен его бег, так неожиданно все происходит, что люди так и остаются стоять с разинутыми ртами, из которых не успевает вылететь крик, а человек с Мадлен на спине добегает до входной двери, рвет ее, закрытую, с петель, железно лязгает, дерево хрустит, ломаясь, он отбрасывает дверь в сторону с грохотом, холодный воздух и клубы пара врываются в проем, и человек вместе с Мадлен выбегает на улицу, и она чувствует, как холод охватывает объятьем ее тело, как всаживает в нее зубы озноб, как страшно болят ожоги, и она понимает, что боль- это жизнь, что если болит — значит, она жива, — и кричит от радости и боли, кричит, лежа поперек плеча чужого человека, ее спасителя; кричит, и голова ее мотается, свисая вниз, и волосы летят в снегу желтым флагом:
— Жива!.. Жива!.. Ура!..
Человек с Мадлен на плече бежал по ночным улицам Пари.
— Куда ты несешь меня?..
Ее слабый голос, казавшийся ей криком, донесся до него.
Авто шуршали, скользя мимо него, бегущего с женщиной на спине. Никто не останавливался. Пари не удивлялся ничему. Близилось время Большого Карнавала. От людей можно было ждать всего, чего угодно.
— Молчи. Я несу тебя в убежище. Там тебя никто не тронет. Не найдет.
— Где это?..
— В храме Нострадам.
Он перебежал широкую, в огнях, украшенную лентами улицу — цветные тряпки были протянуты из окон одной стороны улицы до окон другой, мотались на метельном ветру — и побежал по старому каменному мосту через узкий канал на остров, где возвышался огромный древний храм, одна из святынь Пари.
Каменная громада. Серые, покрытые сажей и копотью стены. Каменные чудовища с жутко смеющимися мордами, с высунутыми языками, с наставленными в ночь рожками сидят в порталах, на скатах крыши. Торчащие уши. Вытаращенные глаза. Раздвоенные, как у змей, языки. Мадлен, вися на плече у человека, видела, как одно из чудовищ захлопало каменными крыльями, подмигнуло и оскалилось. Оно приветствовало ее появление в храме. Дьявол сторожил обитель Бога. Здорово придумано. Так и надо. Богу должны все служить. А Дьявол — в особенности.
Человек рванул на себя тяжелую резную дверь собора, побежал, задыхаясь, вверх по винтовой лестнице, все выше, выше.
— Куда ты тянешь меня?.. Где мы?..
— В Нострадам, говорят тебе. А я — здешний звонарь. Хлыбов моя фамилия. Помолчи! Мне трудно говорить, ты тяжелая. Сейчас уже придем.
Он внес Мадлен на хоры и опустил на пол, на крепко сбитые доски.
Она огляделась. Повсюду друг на друга налезали, наползали доски; деревянный скелет, сколоченный из множества досок, наблюдался изнутри и был необозрим. Высоко над головой, в башнях собора, висели колокола. Толстые веревки тянулись от их языков вниз, свисали между досок прямо над головами Хлыбова и Мадлен. Звонарь ухватил рукой мотающееся вервие. Рванул вбок. Над головой Мадлен раздалось гудение. Будто гигант вздохнул, не решаясь заплакать. А потом запел. И зычный голос, бас, заныл, завыл под сводами, жалуясь, плача, стеная. Пел и плакал Бог. Он тоже мог и петь, и плакать. Он одиноко гудел и страдал в вышине, и никто не мог ему помочь.
Звонарь уцепил другой рукой еще веревки, задвигал ими, задергал их. И густое гуденье Божьего баса перекрыли частые, дробные звоны. Золотые желуди сыпались с Мамврийского дуба. Священник бросал монеты в толпу на Пасхальной ночной службе, крича: «Христос воскресе!» — и люди отвечали ему, воздевая руки, смеясь: «Воистину воскресе!» И, дернув еще за веревки над головой, звонарь вызвал из маленьких колоколов тучи птиц. Они слетали, чирикая и щебеча, на плечи, на руки, летели в лица. Рассыпались зерна птичьего неудержного пенья, искры малинового звона, мелкие золотые семечки из подсолнухов любимой Рус. А волны густого Божьего баса накатывали, находили сияющей горой, заслоняли свет, и Мадлен задыхалась от счастья, и глохла от звона, и села на доски, зажимая уши руками, спасаясь от везде настигающих, неумолимых колоколов.
— Что это?!.. Какое счастье!.. Я умру от музыки…
— Это ростовские звоны, голубушка. Пари никогда не слышал их. И не услышит больше никогда. Пока я жив и здесь — я буду так звонить. Я, сын звонаря Калистрата Хлыбова из села Балезино Вятской губернии. А ты?!.. ты, клушечка Пари… тебе не понять… Ты понимаешь, что это такое?!.. Это Рус! Это ее воздух! Ее земля! Ее…
Он задохнулся в плаче. Сел на доски. Сгорбился. Уткнул лицо в кулаки.
Мадлен наклонилась, прикоснулась ладонью к его седой лысеющей голове, короткой, ежиком, как у погибшего шофера, стрижке.
— Я знаю, кто ты, — сказал она. — Ты генерал.
— Да, я генерал, — его голос был тверд и глух, словно он говорил в вату. — Генерал Хлыбов. Меня убивали. За мной охотятся. Меня никому не настигнуть. Тебе говорили обо мне? Тебе поручили меня убить? Ты доносчица? Кто ты! Говори!
Мадлен не замечала, что в пылу потрясений они говорили на языке Рус.
И Хлыбов тоже не замечал этого.
— Тебе не о чем беспокоиться. Я не опасна для тебя. Ты здесь служишь звонарем?
Он выпустил веревки из рук. Колокола еще долго гудели, отзванивая, утихая.
Мадлен поглядела себе под ноги и чуть не вскрикнула. Далеко, глубоко под ними, на дне пропасти собора, еле просматриваемой глазом, в пыли, в столбах лунного света, просачивающегося через отверстия и окна под крышей Нострадам, виднелись скамьи, статуи в нишах, картины на стенах. Все виделось крошечным, игрушечным. Колодец высоты был велик. Мадлен и звонарь стояли на досках под самой крышей собора.
— Да. Бог миловал. Бог не оставил меня. Я потерял родину. Я потерял армию. Я потерял жену, детей… все. Как Иов. Но Бог не покинул меня. Видишь, я спасся. Еще и славу Богу пою.
— Ты очень силен. Как тебе удалось разорвать мои цепи?
— Как только я понял, что это не просто забава в ночном клубе. Я как обезумел. Сила, выше меня, скрутила меня. И я озверел. Я стал весь как чугунный. Пальцы железные. Язык онемел. Я превратился в колокол без языка. И я должен был разорвать на тебе все путы, чтобы заговорить снова. Если бы я этого не сделал, я бы умер. Кто ты?
Он понял. Зажал себе рот рукой.
— Ты знаешь… мой язык?!..
— Я оттуда. Я из Рус. Я сама не знала этого. Узнала случайно. Меня убили. И воскресили. Один человек. А два человека охотятся на нас. На меня и на него. Они убьют нас. Я знаю. Но я хочу, чтобы вместе. Если они не убьют нас, если мы спасемся и убежим, мы вернемся в Рус.
— Там тебя тоже убьют. И его. Там убивают всех, кто возвращается отсюда. Ты не представляешь, что там делается сейчас. Я знаю. Я.
— А кто ты, генерал?.. Звонарь?..
— Я люблю колокола. Они дают мне силу жить. Я… в семнадцать лет уже командовал войсками… но все это вранье… видимость… На самом деле… я привезен сюда мальчишкой. Уродом… У меня нет четырех ребер и одной ноги… видишь?!.. — Он протянул ей ногу, задрал штанину. Мадлен с ужасом увидела черную кожу протеза. — Я изрезан вдоль и поперек… Меня хотели закопать в землю живьем… но я выцарапался из-под земли, выкопал ход ногтями… прогрыз в земле дырку… и сбежал, и меня поймали, и травили собаками, и вместе со свитой Анны Ярославны, Великой княгини, вышедшей замуж за короля Пари, великой королевы Эроп, меня привезли сюда в обозе… через всю Эроп ехали мы… намучались!.. Голодали… припасы кончились… мы стреляли в лесах Богемии дичь… мы ловили в селах Силезии и Эльзаса кошек, собак… ели… пили воду из ручьев, из луж… из грязных рек… а королева Анна так любила меня!.. так любила… Все просила: сыграй, Павлушка, на колоколах мне колыбельную!.. спи, дитя мое, усни, угомон тебя возьми… И я играл ей колыбельную, вызванивал… и веревки обрывались, и колокола падали на каменные плиты…
Он задыхался, нес околесицу. Мадлен провела рукой по его потному лбу.
— Ты настрадался, замучался. Отдохни. И Анна Ярославна просит тебя о том же. Ляг здесь, на доски. Усни. Я укрою тебя мешком.
Около ларей, стоявших у стены, лежали мешки и рогожи. Генерал-звонарь лег на желтые мостки досок, зависших в головокружительной высоте под крышей собора. Мадлен укрыла его холстиной. Села рядом с ним, с сумасшедшим.
— Хочешь, я спою тебе колыбельную?..
Не дожидаясь его ответа, запела:
— Спи, дитя, спи-усни… сладкий сон к себе мани… В няньки я тебе взяла… месяц, Солнце и орла…
Перед ее глазами встал орел, вытатуированный на груди мальчонки, которого она хотела спасти в ночном клубе. Дрожи прошла по ее телу.
Она продолжала петь; звонарь закрыл глаза, прерывисто вздохнул.
Господи, дай Ты ему сил. Генерал, где твоя армия?! Нет армии. Где жизнь твоя?! Чужою жизнью ты живешь.
— Тебя никто не тронет здесь, девушка, — бормотал Хлыбов, засыпая. — Тебя никто не посмеет тронуть здесь. Твои убийцы… дураки. Это с древних времен убежище, мой Нострадам. Если ты сам убил и сам преступник — скройся здесь, и тебя никто не осудит. Слышишь, народ кричит?!.. тысячи голосов, тысячи призраков… кричит: «Убежище! Убежище!..» Я спас тебя… я тебя спас… спаси и ты меня… не выдавай… я хожу по Пари везде… в кафе, в галереи, в ночные клубы… я не могу без народа… я томлюсь без людей… я неизвестен… никто не знает, кто я и где я… Девочка из Рус… ты не забудешь о том, что я тебя спас?!.. я, прислужник Анны, королевы… только не давай меня им в руки опять… а то они вырежут у меня на груди и на спине орла… и месяц… и звезду… и похожий на месяц изогнутый серп… и еще… еще…