Страница:
— Ты неистовая, девка Мадлен, — сказал Каспар. — Ты как древний пророк! А я-то думал… так… затерянная в людском море щепка…
— Каспар! — крикнула Мадлен, и ее лицо исказилось, пошло волнами. — Ответь мне! Почему у нее, у летящей Мадлен, в волосах… на темени… корона?!.. Золотая… и блестит! Слепит! Далеко ее видно, как звезду! Зачем она! Скажи!
— Бедная девочка, — прошептал волхв, — это твое прошлое… и будущее твое… и все Несбывшееся твое…
Она протянула руки к небу.
Летящую мимо нее Мадлен было не остановить.
— Каспар!
Ее крик достиг оглохшего сердца волхва.
— Можешь ли ты сделать так, чтобы я… оставила землю и полетела там?!.. Вместе с ней… в ней!.. Чтобы я стала ею!.. Чтобы сразу… туда…
Она упала на колени перед стариком.
— Я измучалась… жить… на земле…
Старик склонился и обнял ее за плечи.
— Что ты, — прошептал. — Ты ведь самая счастливая, Мадлен. Счастливее тебя нет. Ты одарена красотой. Ты награждена великой силой.
Ветер усиливался, выл, неистовствовал. Тучи неслись по небу, заслоняя брызги солнечных закатных лучей, нагие и одетые тела, летящие в зените, неслышно кричащие, тянущие руки к невидимому Богу.
Волхв склонился ниже, обнял руками Мадлен за щеки, пристально заглянул ей в глаза.
— Я тону в синеве глаз твоих, красавица… И ты осчастливлена любовью земной. Ибо все, что осталось у человека на земле, то, что делает его человеком, то, что замаливает все его грехи, отмывает его от всей налипшей за века грязи, — это любовь. Ты любишь, Мадлен! Гляди! Вот она, любовь твоя!
Она обернулась.
Она узнала это лицо в облаках. Это стройное, прямоспинное, широкоплечее тело, мощный торс в бугренье мышц, эти чуть раскосо посаженные, ярко-синие глаза, русые усы и бороду. Мужчина летел, как многие, нагим, и это обнаженное тело, столько раз целованное ею, сколько обернулась Земля вокруг светила за много, много веков…
— Владимир! Владимир! Я здесь!
Князь летел, глядя вдаль и вперед, перед собой. Он, казалось, отодвигал клубящиеся тучи руками.
— Владимир! Возьми меня с собой! Не оставляй меня здесь одну! Мне не жить без тебя!
Он не видел ее. Он летел, не оборачиваясь на ее истошный крик.
— Волхв! — Она затрясла Каспара за атласный рукав. В припадке отчаянья сорвала у него с головы тюрбан. Дернула его за бороду. — Беспомощный, несчастный старик! Соедини нас! Сделай так, чтобы я сейчас летела там… с ним!..
— Детонька, — сказал Каспар, стоя рядом с нею на коленях, плача, — этого я сделать не могу — слишком сильно всепожирающее Время. Твой час еще не пробил. Ты видела будущее. Я закрою твои глаза. Ты не должна больше видеть небо Суда. Ты — единственная из смертных, кто это лицезрел при жизни. Ты сподобилась такой чести за мучения свои.
— Мучаются только святые, — пробормотала Мадлен. — А я — блудница.
Старик положил ладонь ей на глаза.
Она перестала видеть тучи. Солнце. Летящих людей. Звезды. Вихренье вьюги.
Лишь лицо Владимира, Великого Князя, видела она внутри себя, во тьме внутреннего зренья — горящим сапфиром, сгустком золота, живым сиянием Луны в непроглядном мраке.
— Лицо любви, — пробормотала она, теряя разум, — лицо моей любви. Все искуплено тобою. За все тобою заплачено. Помолись за меня, Каспар, когда вернешься на верблюдах в родной дворец, в снежной и песчаной пустыне своей.
За стенами храма слышались вопли и стенания.
Кто она?.. Цесаревна?.. Княгиня?.. На коленях… Стоит и молится около нарисованной сцены из Евангелия… На картине — медный таз… чистая простыня… женщина лежит, держится за живот… орет младенчик на руках у старухи…
Где она?.. Там, снаружи, крики. Люди кричат. Голодный люд вопит. Пока она крестит лоб, народ воет, плачет, бьется головами об лед, о подмерзлый наст. Требует, просит. Хлеба! Хлеба дай голодным! Она здесь молится, одетая в нарядные, княжьи одежды, а там, во вьюге, в колющем веки и скулы буране, юродивый сидит, поджав под себя ноги, на снегу, копеечку просит. Что она медлит?! Зачем ей быть во тьме… не пора ли на свет?
Она поднялась с колен. Все платье разорвано. Теперь только выбросить. Зашить невозможно. Кто ее так отделал?.. Шутка ли сказать. Вот тебе ночная жизнь, ночнушка. Смутные виденья… клуб… карты… «двенадцать апостолов».. дети… негритянка, ее танец живота… груди-глаза… страшные, пронзающие душу навылет… пожар… Огонь?.. Кажется, кто-то хотел ее сжечь… кто?..
Врешь, матушка, старый князь хотел тебя спалить в срубе. За непослушание. За сопротивление его повеленьям высочайшим.
Ты бредишь, Мадлен. Стукни себя по голове. Выбей дурь без остатка.
Выбеги отсюда, из Нострадам. И беги домой, на рю Делавар, что есть силы. Чтоб только пятки сверкали. Авось тебя полицейские не изловят. Без авто — запросто загремишь в изодранном одеянии, растерзанная, в царапинах и порезах, в каталажку. Тебе никто не поверит, что ты Царица и Великая Княгиня. В желтый Дом отправят. В Дом, желтый, как твои давно не стриженные кудри.
Мадлен, шатаясь, ощупывая порванное платье на груди, собирая в комок клочки мотающейся ткани, вслепую пробралась к выходу. Вот она, тяжелая дверь. Не поддается. Ну, раз-два, взяли!.. Никак. С разбегу, что ли, одолеть ее?..
Она нажала, налегла всем телом. Скрип. Щель. Бьет свет. Это свет от фонаря, Мадлен. Не думай, сейчас не день. Нет еще. Ночь. Глубокая ночь.
Ночь после Страшного Суда.
Она криво усмехнулась алыми, роскошными губами. Увидела себя в дверном стекле. Ее красоте ничего не делается. Она как заколдованная. Ни усталости, ни старости. Ни смерти?! Каспар ей все показал. Дальше ехать уже некуда. Это был край. До края ей еще далеко. Ну, щель, расширяйся. Давай. Еще. Вот так. Можно вылезти. Бочком, втянув живот, вжавшись в притолоку. Как дверь открывает кюре? Каши она мало ела, что ли.
Она выпросталась, выскользнула на свет, как младенец из утробы матери, из тьмы Нострадам.
На улице мела метель. Вот так зима. Вот так весна. Весной в этом задрипанном Пари и не пахнет.
Да, Оледенение… Что ж, она закажет барону шубу из оленьих шкур. И шапку из канадских песцов. Пусь раскошеливается. Не впервой.
Она чуть не вскрикнула. Перед дверью собора стоял граф.
Он смотрел на нее, не мигая.
— Я знал, что ты здесь, Мадлен.
В руке он держал нож.
Она с усмешкой поглядела на нож, на Куто.
Знал бы ты, бедный Куто, где я была сейчас. Что я видела.
Я теперь, Куто, ничего не боюсь.
Я и раньше-то не боялась, а теперь и подавно.
Граф протянул нож ей и разлепил губы.
Удивленно, как пенье соловья в сугробах, слушала она его речь, и ей застилало глаза буранной вуалью.
— Вот тебе нож, — сказал хрипло граф и протянул нож ей, ткнул ей прямо в руки, чуть не порезав кожу. — Убей меня, Мадлен. Я не могу жить без любви твоей. Не могу.
Она взяла нож, замахнулась на него.
Лоскутья разорванного платья разъехались у нее на груди и животе, и Куто на мгновенье увидел ее всю, такую, какую знал и любил — розовые соски, смуглые ключицы, загоревшие под Солнцем Зеленолазой, Третий Глаз на пупке.
Свободной рукой она схватила махры парчи, запахиваясь. Будто стыдилась его, прежде бесстыдная.
Их глаза сошлись, как сходятся клинки.
Она бросила нож в сторону. Он упал на лед со звоном.
Они молча, неистово обнялись.
И колокол Блэз на башне Нострадам пробил ночной час: один, другой, третий.
Еще не прошла ночная стража веков. Еще старый Каспар собирал, в глубине и тьме потрескавшейся картины, в сугробах дальней земли, свои пожитки, навьючивал поклажу на грустного двугорбого верблюда.
И крепче, и безысходнее обнялись любовники.
И блестел нож в свете голубой, как парча платья Мадлен, одинокой Луны.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ПРАЗДНИК ВИНА
— Каспар! — крикнула Мадлен, и ее лицо исказилось, пошло волнами. — Ответь мне! Почему у нее, у летящей Мадлен, в волосах… на темени… корона?!.. Золотая… и блестит! Слепит! Далеко ее видно, как звезду! Зачем она! Скажи!
— Бедная девочка, — прошептал волхв, — это твое прошлое… и будущее твое… и все Несбывшееся твое…
Она протянула руки к небу.
Летящую мимо нее Мадлен было не остановить.
— Каспар!
Ее крик достиг оглохшего сердца волхва.
— Можешь ли ты сделать так, чтобы я… оставила землю и полетела там?!.. Вместе с ней… в ней!.. Чтобы я стала ею!.. Чтобы сразу… туда…
Она упала на колени перед стариком.
— Я измучалась… жить… на земле…
Старик склонился и обнял ее за плечи.
— Что ты, — прошептал. — Ты ведь самая счастливая, Мадлен. Счастливее тебя нет. Ты одарена красотой. Ты награждена великой силой.
Ветер усиливался, выл, неистовствовал. Тучи неслись по небу, заслоняя брызги солнечных закатных лучей, нагие и одетые тела, летящие в зените, неслышно кричащие, тянущие руки к невидимому Богу.
Волхв склонился ниже, обнял руками Мадлен за щеки, пристально заглянул ей в глаза.
— Я тону в синеве глаз твоих, красавица… И ты осчастливлена любовью земной. Ибо все, что осталось у человека на земле, то, что делает его человеком, то, что замаливает все его грехи, отмывает его от всей налипшей за века грязи, — это любовь. Ты любишь, Мадлен! Гляди! Вот она, любовь твоя!
Она обернулась.
Она узнала это лицо в облаках. Это стройное, прямоспинное, широкоплечее тело, мощный торс в бугренье мышц, эти чуть раскосо посаженные, ярко-синие глаза, русые усы и бороду. Мужчина летел, как многие, нагим, и это обнаженное тело, столько раз целованное ею, сколько обернулась Земля вокруг светила за много, много веков…
— Владимир! Владимир! Я здесь!
Князь летел, глядя вдаль и вперед, перед собой. Он, казалось, отодвигал клубящиеся тучи руками.
— Владимир! Возьми меня с собой! Не оставляй меня здесь одну! Мне не жить без тебя!
Он не видел ее. Он летел, не оборачиваясь на ее истошный крик.
— Волхв! — Она затрясла Каспара за атласный рукав. В припадке отчаянья сорвала у него с головы тюрбан. Дернула его за бороду. — Беспомощный, несчастный старик! Соедини нас! Сделай так, чтобы я сейчас летела там… с ним!..
— Детонька, — сказал Каспар, стоя рядом с нею на коленях, плача, — этого я сделать не могу — слишком сильно всепожирающее Время. Твой час еще не пробил. Ты видела будущее. Я закрою твои глаза. Ты не должна больше видеть небо Суда. Ты — единственная из смертных, кто это лицезрел при жизни. Ты сподобилась такой чести за мучения свои.
— Мучаются только святые, — пробормотала Мадлен. — А я — блудница.
Старик положил ладонь ей на глаза.
Она перестала видеть тучи. Солнце. Летящих людей. Звезды. Вихренье вьюги.
Лишь лицо Владимира, Великого Князя, видела она внутри себя, во тьме внутреннего зренья — горящим сапфиром, сгустком золота, живым сиянием Луны в непроглядном мраке.
— Лицо любви, — пробормотала она, теряя разум, — лицо моей любви. Все искуплено тобою. За все тобою заплачено. Помолись за меня, Каспар, когда вернешься на верблюдах в родной дворец, в снежной и песчаной пустыне своей.
За стенами храма слышались вопли и стенания.
Кто она?.. Цесаревна?.. Княгиня?.. На коленях… Стоит и молится около нарисованной сцены из Евангелия… На картине — медный таз… чистая простыня… женщина лежит, держится за живот… орет младенчик на руках у старухи…
Где она?.. Там, снаружи, крики. Люди кричат. Голодный люд вопит. Пока она крестит лоб, народ воет, плачет, бьется головами об лед, о подмерзлый наст. Требует, просит. Хлеба! Хлеба дай голодным! Она здесь молится, одетая в нарядные, княжьи одежды, а там, во вьюге, в колющем веки и скулы буране, юродивый сидит, поджав под себя ноги, на снегу, копеечку просит. Что она медлит?! Зачем ей быть во тьме… не пора ли на свет?
Она поднялась с колен. Все платье разорвано. Теперь только выбросить. Зашить невозможно. Кто ее так отделал?.. Шутка ли сказать. Вот тебе ночная жизнь, ночнушка. Смутные виденья… клуб… карты… «двенадцать апостолов».. дети… негритянка, ее танец живота… груди-глаза… страшные, пронзающие душу навылет… пожар… Огонь?.. Кажется, кто-то хотел ее сжечь… кто?..
Врешь, матушка, старый князь хотел тебя спалить в срубе. За непослушание. За сопротивление его повеленьям высочайшим.
Ты бредишь, Мадлен. Стукни себя по голове. Выбей дурь без остатка.
Выбеги отсюда, из Нострадам. И беги домой, на рю Делавар, что есть силы. Чтоб только пятки сверкали. Авось тебя полицейские не изловят. Без авто — запросто загремишь в изодранном одеянии, растерзанная, в царапинах и порезах, в каталажку. Тебе никто не поверит, что ты Царица и Великая Княгиня. В желтый Дом отправят. В Дом, желтый, как твои давно не стриженные кудри.
Мадлен, шатаясь, ощупывая порванное платье на груди, собирая в комок клочки мотающейся ткани, вслепую пробралась к выходу. Вот она, тяжелая дверь. Не поддается. Ну, раз-два, взяли!.. Никак. С разбегу, что ли, одолеть ее?..
Она нажала, налегла всем телом. Скрип. Щель. Бьет свет. Это свет от фонаря, Мадлен. Не думай, сейчас не день. Нет еще. Ночь. Глубокая ночь.
Ночь после Страшного Суда.
Она криво усмехнулась алыми, роскошными губами. Увидела себя в дверном стекле. Ее красоте ничего не делается. Она как заколдованная. Ни усталости, ни старости. Ни смерти?! Каспар ей все показал. Дальше ехать уже некуда. Это был край. До края ей еще далеко. Ну, щель, расширяйся. Давай. Еще. Вот так. Можно вылезти. Бочком, втянув живот, вжавшись в притолоку. Как дверь открывает кюре? Каши она мало ела, что ли.
Она выпросталась, выскользнула на свет, как младенец из утробы матери, из тьмы Нострадам.
На улице мела метель. Вот так зима. Вот так весна. Весной в этом задрипанном Пари и не пахнет.
Да, Оледенение… Что ж, она закажет барону шубу из оленьих шкур. И шапку из канадских песцов. Пусь раскошеливается. Не впервой.
Она чуть не вскрикнула. Перед дверью собора стоял граф.
Он смотрел на нее, не мигая.
— Я знал, что ты здесь, Мадлен.
В руке он держал нож.
Она с усмешкой поглядела на нож, на Куто.
Знал бы ты, бедный Куто, где я была сейчас. Что я видела.
Я теперь, Куто, ничего не боюсь.
Я и раньше-то не боялась, а теперь и подавно.
Граф протянул нож ей и разлепил губы.
Удивленно, как пенье соловья в сугробах, слушала она его речь, и ей застилало глаза буранной вуалью.
— Вот тебе нож, — сказал хрипло граф и протянул нож ей, ткнул ей прямо в руки, чуть не порезав кожу. — Убей меня, Мадлен. Я не могу жить без любви твоей. Не могу.
Она взяла нож, замахнулась на него.
Лоскутья разорванного платья разъехались у нее на груди и животе, и Куто на мгновенье увидел ее всю, такую, какую знал и любил — розовые соски, смуглые ключицы, загоревшие под Солнцем Зеленолазой, Третий Глаз на пупке.
Свободной рукой она схватила махры парчи, запахиваясь. Будто стыдилась его, прежде бесстыдная.
Их глаза сошлись, как сходятся клинки.
Она бросила нож в сторону. Он упал на лед со звоном.
Они молча, неистово обнялись.
И колокол Блэз на башне Нострадам пробил ночной час: один, другой, третий.
Еще не прошла ночная стража веков. Еще старый Каспар собирал, в глубине и тьме потрескавшейся картины, в сугробах дальней земли, свои пожитки, навьючивал поклажу на грустного двугорбого верблюда.
И крепче, и безысходнее обнялись любовники.
И блестел нож в свете голубой, как парча платья Мадлен, одинокой Луны.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ПРАЗДНИК ВИНА
— Вот они!
Из-за угла вылетело безумное авто, чуть не врезалось в обнимавшихся Мадлен и графа.
Они отпрянули друг от друга, но не выпустили друг друга из объятий. Граф инстинктивно прикрыл своим телом Мадлен.
Машина круто затормозила, развернувшись резко, с режущим уши визжаньем. Застыла на черном льду. Дверца отворилась, ударила железной ладонью холодный воздух ночи. На мостовую выпрыгнули Пьер и барон.
— Ну, Мадлен, — довольно выдохнул Черкасофф, — мы перерыли весь Пари. Вы неуловимы. Мы не могли предполагать, что вы так искусно запрячетесь. Вы опытный игрок. А еще прикидывались. Поздравляю. О, граф! — Он шутливо поклонился. — Вы уже подружились с вашей очаровательной куколкой! От великого до смешного один шаг! От убийства до объятия…
— Что вы намерены делать, барон? — спросил граф, видя, как Черкасофф кошачьей, с ленцой, походкой приближался к любовной паре.
Мадлен глядела на барона. Холеный, гад. Усики расчесанные. Бородка напомаженная. Шевелюра стоит веером над низким лбом. Он подходит все ближе, и смутное чувство опасности закрадывается в сердце Мадлен. Как часто она сталкивалась с опасностью — нос к носу. Она, как ищейка, чуяла ее за версту. Вот и сейчас. Ее хозяин нечто замышляет. Что? Не пора ли дать деру?! Граф растяпа. Он долго будет моргать, нюхать воздух, мяться, медлить. Он упустит момент.
Она рванулась бежать в тот миг, когда Черкасофф с удивительной ловкостью, быстрее молнии вытащил из кармана наручники и нацепил их Мадлен на запястья.
— Ах, попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети, — пропел он насморочным голосом и засмеялся. — Вот вы и в капкане, дорогая.
— Что это?! — Мадлен возмущенно вырывалась. — Это новый способ разговора?! Или теперь принято в великосветских салонах пугать друг друга?!.. Сначала привязывают к столбу, хотят сжечь… потом защелкивают наручники у тебя на кистях?! Мне кажется, вы забываетесь, барон!
— О да, — он неприкрыто смеялся. — Вы забавляете меня, Мадлен. С защелкнутыми наручниками декламировать такие пафосные речи… клянусь, это трогательно, не менее, чем выступление Анжель Дефанс в Комедии. Вы хитрая. Вы прекрасно знаете, что зла я вам не причиню. Поэтому и беситесь сколько влезет. Побеситесь. Сейчас поедем. Кстати, вы не задрогли в порванном вашим похитителем платье? В машине у меня для вас обещанное манто из выдры. Льщу себя надеждой, что оно вам понравится.
Черкасофф с одной стороны, Пьер — с другой подхватили Мадлен под руки и поволокли к машине.
— Больно рукам! — закричала она. — Сейчас же снимите эти железяки!
— Боюсь, крошка, что ты нас тогда покусаешь, — веселясь, парировал барон, вталкивая ее в гладкое стальное яйцо авто. — А у нас на вас виды, бесценная. Мы должны перепробовать с вами все варианты удовольствий. Все сорта воспитательных мер. Вам же интересно, что дальше станет с вами? Через несколько минут… часов?.. Нет?.. Держу пари, что вы все-таки живая, а не мертвец. И сердце ваше дрогнет. Пьер, гони!
— Я так не играю, барон, — набычившись, сказал Пьер, отогревая замерзшие руки дыханьем, кладя их на руль. — Видите? Там? Граф стоит и ждет своей участи. У него должна быть лучшая участь. Возьмем его с собой? С ней?.. Ей будет веселее.
— А нам? О нас ты подумал?
— Думаю, и нам тоже скучать не придется. Мы усыпим их вместе. Они увидят разные сны. Они станут как шелковые. Слово чести.
— Как шелковые черви, хотите вы сказать, Пьер.
— Этот старик в чалме еще там?.. У вас?..
— У нее, если так можно выразиться. У нее, Пьер. На рю Делавар. Вот вам отличный материал для вашего синема. Фильма выйдет что надо, если рискнуть отснять. У вас с собой сегодня камера есть?.. Нет?.. И пленки нет?.. И даже снимающего на серебряные пластины аппарата?.. Жаль. Мы расстаемся с гениальной возможностью. Кругом в искусстве лишь дурь и пошлость. Мы с вами засняли бы истинную красоту. Красота под маской бульварного, глупо хихикающего уродства, продажной жизни, лжи, изворотливости. Эта девочка привыкла к выживанию. Она цеплялась за жизнь поцепче нас с вами. Нет, ей-Богу, снимите ее для синема! Весь Пари рыдать и стонать от восторга будет. Ну, берите графа с собой под мышку, пока я перекурю!
Черкасофф дымил в отпахнутое ветровое стекло авто, пока Пьер, галантно склонившись, приглашал графа в машину.
— Едемте с нами.
— Да уж придется, вижу.
— Мы отдадим вам вашу курочку в целости и сохранности.
— Если это будет не так, пеняйте на себя.
— Мы разрешим вам присутствовать во время сеанса.
— Какого сеанса?.. Битья?.. Порки?.. Пытки?..
— Вы полагаете, что, кроме пыток, мы ничего не можем придумать поизящнее?..
— Мадлен, как ты считаешь, — они выдумщики или скучные малые?
Последняя реплика графа, обращенная к Мадлен, заставила ее вздрогнуть. Ободья наручников больно впивались в кожу запястий. Давили на тонкие кости. Останутся кровоподтеки… синяки. И быстро, как на кошке, заживут.
— Так мыслю, Куто, что им не мешало бы немного развеселиться.
— Так, как мы, они не смогут веселиться никогда.
— Что верно, то верно.
Мадлен улыбнулась, вспомнив их Венециа и солнечное утро на лагуне.
Авто с гудением мчалось по Пари, не соблюдая правил, на зеленый и красный свет, как припадочное, содрогаясь, заносясь на поворотах всем корпусом. Рю Наполеон. Рю Багратион. Рю Санкт-Петербург. Рю Рекамье. Рю Делавар. Особняк. Они привезли ее домой.
Она закрыла глаза и откинулась на сиденье.
— Ну! Выходи!
— Не пойду ножками. Несите.
Это новый номер. Издевательство называется. Она чует, что ей предстоит, и хочет напоследок поизмываться всласть.
— Делать нечего, Пьер, придется нести ее. Тащить. Индийская принцесса. Слониха в золотом чепраке. Неси и кланяйся ей. Бормочи: не жмут ли вам ваши уродливые золоченые туфельки, Великая Княгиня.
Они вытащили ее из авто, подняли на руки, взвалили на плечи. Понесли.
Она сидела на плечах Пьера и барона и торжествующе озирала зимние захолодавшие деревья в ночи, с обледенелыми, как бы хрустальными ветками, башенки особняка, тропинки в парке. Высохшие листья дикого винограда, обвившие веранду, заиндевели, как вычурные пластины восточного черненого серебра.
Вот вход; вот лестница. О мрамор, о гладкие перила! Не поскользнитесь, слуги мои. Если упаду и разобью себе голову — никто уже вам не скажет, кого из магнатов, ваших подсудимых, надо бояться, а кого попросту щекотать под мышками; кому надо щедро, поджавши брюхо и подтянув поясок, платить из своего кармана, а кто заплатит сам, вывалит последнее, только отстаньте, отбегите. Отвалитесь, насосавшиеся живой крови пиявки.
Несите меня! Выше! Наверх! В спальню! Я не люблю гостиную. Тут есть портрет инфанты… она меня здорово напугала. Чуть не сошла ко мне однажды с холста. Брось заливать, Мадлен! Ты просто напилась. Надралась, как свинья. И тебе мерещились всякие ужасы. Пей на ночь только бренди. Лишь бренди, и ничего иного — так, кажется, учил тебя один из тошнотворных клиентов, толстый магнат с родинкой на животе?!
Пьер и барон опустили Мадлен на постель в спальне. Отдышались.
— Что, задохнулись? — весело спросила озорница Мадлен и подмигнула им. — Ложитесь рядом со мной, отдыхайте. Я вам песенку спою.
И, не дожидаясь их разрешения и соизволения, затянула:
— На мосту в Авиньоне в деревянных сабо… резво девушки танцуют, вытанцовывают любовь!.. Вы сабо мои, сабо, деревянные… Уморила меня любовь, окаянная…
— Какая странная песня, однако, — проговорил барон, плюхаясь в кресло. — Почему любовь должна быть окаянной? По мне, любовь — это одно счастье… наслаждение… удовольствие, получаемое по мере удовлетворения соблазна. Разве не так, Пьер?..
— Так, — кивнул режиссер головой, пронзительным взглядом поедая Мадлен. — Любовь — это сон наяву, Черкасофф. А вы хотели, чтобы было иначе?.. Эта девочка умеет творить радость. Я не был с ней, но, если буду когда-нибудь, я буду самым счастливым человеком в мире.
Мадлен благодарно поглядела на Пьера.
— Никогда вы с ней не будете!
— Не кипятитесь. Овчинка выделки не стоит. Где ваш восточный человек, которого вы наняли в цирке?.. Он не внушает мне доверия. Я видел его мельком. Зачем вы хотите напустить его на Мадлен?
— Тихо! — крикнул барон. — Это мое дело! Мадлен, не пытайтесь зубами снять наручники. Это вам не поможет.
— Снимите их с меня!
— Я не сниму их с вас до тех пор, пока вы полностью не подчинитесь происходящему с вами.
— Откуда я могу знать, что со мной происходит?!
— Сейчас узнаете.
Барон свистнул. Из-за портьеры вышел старик с седой бородой. Белый, как Луна в черном ледяном небе; как метель в застылых полях. Белый, суровый, снег, сахар… Соль… Седая соль земли… Глаза его горели двумя сумасшедшими углями, вставленными в сухие, наложенные друг на друга, накрест, твердые дрова — доски — щепки деревянного лица. Его лоб охватывала чалма. Это был скорее тюрбан, искусно обвернутый вокруг темени — большой, из толстого, еле гнущегося розового атласа, переливающегося складками, цвета приречной зари, заколотого огромным рубином, камнем диких пустынных львов и юных девушек, только что познавших на ложе возлюбленного. Под тюрбаном полыхало бешеным пламенем черное от еле сдерживаемой, сгорающей внутри человечьего существа страсти, корявое, как кора столетнего дуба, лицо. Сколько лет тебе, старик?.. Сколько ни есть — все мои.
Барон резко повернулся к вошедшему.
— Видишь эту женщину?
Старик в чалме кивнул.
— А этого мужчину?
Снова безмолвный кивок.
Граф встал и подошел Черкасоффу. Его кулаки сжимались и разжимались.
— Барон, — в голосе его Мадлен услышала ноты презрения. — Вы нас привезли сюда только для того, чтобы мы таращились на вашего придурошного старого бедуина? Думаете, у нас не нашлось бы дел поважнее?!
— О да, конечно, разумеется, — изогнулся барон в издевательском реверансе, вытянув над задом руку в виде крылышка. — Нет ничего важнее постельки. Милые бранятся — только тешатся. Не вы ли недавно хотели ее укокошить?!
— Кто этот шарлатан?! — крикнул граф.
— Пьер, — с улыбкой сказал Черкасофф, — вызовите сюда охранника. Он здесь. Вы ведь помните условный сигнал? И наденьте на графа наручники. Пусть они с Мадлен чувствуют себя на равных. А то ей, крошке, обидно. Это не шарлатан, Куто. Это мастер дзэн, глубоко проникший в учение Гаутамы Шакьямуни, знающий приемы древних магов и заклятий Тюхе, Посвященный и Просветленный. Засуньте Куто в кресло, Пьер! Вы забыли сигнал! Непростительно. Ай-яй-яй.
Барон вытянул губы трубочкой и свистнул, подражая крику козодоя — один раз, другой, а перед третьим сделал паузу: козодой слушал, не идет ли по лесу охотник с ружьем, не хрустит ли снег и хрустальный наст под сапогами, под кирзовыми болотниками. Мадлен, лежа на кровати в наручниках, не шевелясь, повернула голову к двери.
Она ждала, что ее ночной кошмар, охранник, надсмотрщик, соглядатай, войдет в дверь, а он избрал окно; рама подалась под ударом сапога, под нажимом подошвы, стекло треснуло, и на паркет тяжело прыгнул грузный парень в пятнистой военной форме.
Он, оценив происходящее, одним ягуарьим прыжком набросился на графа, связал ему руки за спиной.
— О. пленники, — сказал шутейно барон, — мы с вами играем. Только нельзя, граф, чтобы вы в разгаре событий, защищая Мадлен от воображаемой опасности, вдруг бросились на нашего бедного восточного гостя. Теперь вы обезврежены. Ручки ваши связаны. Птичьи ваши лапки. И клювики закройте. Начинаем! Убери свет, Пьер! Не зажигай ни лампы, ни свечи! Все должно происходить в темноте! Ночью все кошки серы! А глаза начнут видеть во мраке сразу, как привыкнут!
— Я не привыкну к мраку никогда.
Жесткий голос Мадлен прозвучал вызывающе.
Человек в тюрбане подошел близко к Мадлен, вытянул руки над ее головой.
— Ом, мани, падме, хум, — запел он. Низкий голос сотряс потолки особняка. — Ом, хо-хом. Ом, хо-хом. Мы-шли-хлай. Мы-шли-хлай. Лои быканах. Лои быканах.
Он приблизил лицо со страшно, раскаленно горящими во тьме, как красные угли, глазами к лицу лежащей на кровати беспомощной, со скованными руками Мадлен.
— Ты спишь. Ты спишь и видишь сны, — зашептал старик в тюрбане. — Увидь сон, что больше всего вожделеешь!
На кого он похож?!.. Розовая чалма… рубин… когда, где он мне снился?!.. Я не впервые вижу его. Он бормочет, он усыпляет меня. Он говорит мне о молочных реках, кисельных берегах. Он берет меня за руку горячей рукой, кладет мою ладонь туда, где у него бьется сердце. Он старый, а сердце молодое. Бьется, аж хочет выпрыгнуть из груди. Может, он в меня влюбился?!.. Все может быть.
Старик касается горящими ладонями попеременно лба, век, губ, груди, живота, коленей, ступней лежащей пленницы.
— Ты спишь, женщина. Мы все спим и видим сны. Ты должна раскрыться во сне полностью. Ты сбросишь оковы. Ты освободишься. Ты боишься многого. Освободись. Со мной и сейчас ты уже ничего не боишься. Ты не боишься стрелять, если тебе прикажут. Ты не боишься переплыть широкую и холодную реку, когда другие, пловцы-мужчины, сильнее тебя, боятся и не хотят. Ты не боишься, когда на званом обеде всех обносят вкусными блюдами, а мальчика для пробованья блюд нету при дворе, такую должность уже упразднили, и ты вынуждена пробовать все блюда сама: и отрава, подсыпанная в соседнюю плошку, обходит тебя стороной, настигая твою младшую сестру. Ты смелая. В тебе бродят соки и силы. Доверься людям, что содержат тебя из милости. Они не по приказу любят тебя. И будут любить еще больше, если ты уснешь. И увидишь сон. Самый главный сон твоей жизни. Спать! Спать!..
Он все прикасался к ее вздрагивающим плечам. К затылку. К лицу. Все заволакивало пеленой.
Проснется ли она?!
Она не знала. Рядом стонал граф, падающий в сон, как со скалы в бурную реку, бедный страдалец, хотевший убить ее, продолжавший глупо и беспощадно любить ее.
— У тебя будет задание, — услышала Мадлен, утопая в волнах властного сна, — ты должна будешь… должна…
Что она будет должна? Возможно ли, не заснув, догадаться об этом?!
А что, на Востоке все люди — маги-манипуляторы?.. как он ворожит… как трясется алый рубин на его тюрбане… Тюрбан — тюльпан… Тюрбан в алмазах, как тюльпан в росе… Откуда ушлый барон его похитил?! Что он там бормочет… про конюшни?!.. про тронный зал… про плац-парад… Она падает во время. Снова во время. Этот контрабандный восточный лунь, седой филин с насупленными бровями, толкает ее с обрыва, и она летит, ни за что не отвечая, ничего не желая. Куда?! Лучше остаться среди живых! Ты не умрешь. А мои любовники?! Я ведь за них тоже молюсь!
Твои любовники, о Царица, изысканны и неповторимы; и никто не сможет сравниться с ними, разве только…
.. и никто не сможет сравниться с ними, разве только гнедой конь, выпятивший грудь; разве только конь игреневый, черный с белой гривой и молочно-белесым хвостом; разве только серый в яблоках, так перебирающий ногами, когда он бежит по дороге, и три валдайских бубенца трясутся и вызванивают счастливую песню под дугой, и телега петляет и содрогается, и санный полоз тянется в кромешной белизне, и… — Господи, я ж еще не прибрана!.. А Гришка сейчас заявится. С минуты на минуту. Как я его приму?! Отказать надо было. Да не могу — вся любовью изойду, так его желаю, возмечтаю о нем.
— Девки!.. Живо платье мне!..
— С мишурою, Царица?..
— Дуры!.. Ночное. Из тонкой газовой сетки, расшитой жемчугами. Чтобы все телеса видать было насквозь. Прозрачное. Мое любимое. Потешно мне в нем перед аматером находиться. Он не знает, куда ему глаза девать от ужаса. От вожделенья…
— Что есть вожделенье, Ваше Величество?..
— У, курицы!.. Вожделенье к любимому и любящему тебя существу — самое наисияющее светило из всех природных; оно светит века и не гаснет; сей родник бьет из недр человеческого существа и не сякнет. Напяливайте!
Девки послушно натянули на меня черную сеть с крепко притороченными, величиной с фасолину, розовыми жемчужинами. Одна жемчужина оказалась аккурат напротив пупка. Я хохотнула.
— Гляньте, Фекла, Федора, — инда волчий глаз светится в лесной тьме. Гришка в восторг ввергнется. Захочет меня сюда, в пуп, расцеловать. Ну и дам же я ему. Пущай целует. Хоть целый век. Не жалко!
Я хлопнула в ладоши.
— Зефиру на подносах!.. Напитков сладких!.. Вина из аглицких подвалов, что привезли на быстрых конях послы, много монет взяли за единую бутыль, будь зелье неладно… рюмки не забудьте!.. И веер, веер мой положите на край подноса!.. авось, ежели жара доймет, обмахнусь, душу прохладою утешу…
Девки зашустрили, забегали, запрыгали, заквохтали. Курицы они и есть курицы. Баба отроду на курицу походит. И приседает, как она, и крыльями пыль метет, и клекочет усердно да бестолково. Глядишь, и яичко снесет. Какая — пестрое, грязное, в ошметках дерьма, а какая — и золотое… из сказки.
— А теперь прочь! Вон отсюда! Отдохнуть перед свиданьем желаю.
Девки захлопали крыльями, исчезли, попрятались, посыпавшись с насеста.
Я закрыла глаза. Руки мои блуждали по моему телу, облаченному в тонко вывязанную черную сеть. Я большая белая рыба, пойманная для изысканного стола. Меня взрежут острым ножом. Губы мои изогнулись в сладострастной улыбке. Острее того ножа нет; пронзительнее; любовнее; беспощаднее; ненасытнее. Он готов резать и резать меня, как спелую дыню; втыкаться и втыкаться в меня, как в белое, жирное масло.
Ты мягкая как масло, говорил мне Гришка. Я беру тебя руками, вдавливаю в тебя железное и жесткое тело свое, и ты плавишься и подаешься под моей плотью; и я придаю тебе такую форму, какую хочу; и ты принимаешь очертанья, коих вожделею. Женщина — сосуд, куда вливается желанье мужчины. И такую, каковой мужик хочет видеть возлюбленную свою на ложе, он и любит ее сильнее всего.
Из-за угла вылетело безумное авто, чуть не врезалось в обнимавшихся Мадлен и графа.
Они отпрянули друг от друга, но не выпустили друг друга из объятий. Граф инстинктивно прикрыл своим телом Мадлен.
Машина круто затормозила, развернувшись резко, с режущим уши визжаньем. Застыла на черном льду. Дверца отворилась, ударила железной ладонью холодный воздух ночи. На мостовую выпрыгнули Пьер и барон.
— Ну, Мадлен, — довольно выдохнул Черкасофф, — мы перерыли весь Пари. Вы неуловимы. Мы не могли предполагать, что вы так искусно запрячетесь. Вы опытный игрок. А еще прикидывались. Поздравляю. О, граф! — Он шутливо поклонился. — Вы уже подружились с вашей очаровательной куколкой! От великого до смешного один шаг! От убийства до объятия…
— Что вы намерены делать, барон? — спросил граф, видя, как Черкасофф кошачьей, с ленцой, походкой приближался к любовной паре.
Мадлен глядела на барона. Холеный, гад. Усики расчесанные. Бородка напомаженная. Шевелюра стоит веером над низким лбом. Он подходит все ближе, и смутное чувство опасности закрадывается в сердце Мадлен. Как часто она сталкивалась с опасностью — нос к носу. Она, как ищейка, чуяла ее за версту. Вот и сейчас. Ее хозяин нечто замышляет. Что? Не пора ли дать деру?! Граф растяпа. Он долго будет моргать, нюхать воздух, мяться, медлить. Он упустит момент.
Она рванулась бежать в тот миг, когда Черкасофф с удивительной ловкостью, быстрее молнии вытащил из кармана наручники и нацепил их Мадлен на запястья.
— Ах, попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети, — пропел он насморочным голосом и засмеялся. — Вот вы и в капкане, дорогая.
— Что это?! — Мадлен возмущенно вырывалась. — Это новый способ разговора?! Или теперь принято в великосветских салонах пугать друг друга?!.. Сначала привязывают к столбу, хотят сжечь… потом защелкивают наручники у тебя на кистях?! Мне кажется, вы забываетесь, барон!
— О да, — он неприкрыто смеялся. — Вы забавляете меня, Мадлен. С защелкнутыми наручниками декламировать такие пафосные речи… клянусь, это трогательно, не менее, чем выступление Анжель Дефанс в Комедии. Вы хитрая. Вы прекрасно знаете, что зла я вам не причиню. Поэтому и беситесь сколько влезет. Побеситесь. Сейчас поедем. Кстати, вы не задрогли в порванном вашим похитителем платье? В машине у меня для вас обещанное манто из выдры. Льщу себя надеждой, что оно вам понравится.
Черкасофф с одной стороны, Пьер — с другой подхватили Мадлен под руки и поволокли к машине.
— Больно рукам! — закричала она. — Сейчас же снимите эти железяки!
— Боюсь, крошка, что ты нас тогда покусаешь, — веселясь, парировал барон, вталкивая ее в гладкое стальное яйцо авто. — А у нас на вас виды, бесценная. Мы должны перепробовать с вами все варианты удовольствий. Все сорта воспитательных мер. Вам же интересно, что дальше станет с вами? Через несколько минут… часов?.. Нет?.. Держу пари, что вы все-таки живая, а не мертвец. И сердце ваше дрогнет. Пьер, гони!
— Я так не играю, барон, — набычившись, сказал Пьер, отогревая замерзшие руки дыханьем, кладя их на руль. — Видите? Там? Граф стоит и ждет своей участи. У него должна быть лучшая участь. Возьмем его с собой? С ней?.. Ей будет веселее.
— А нам? О нас ты подумал?
— Думаю, и нам тоже скучать не придется. Мы усыпим их вместе. Они увидят разные сны. Они станут как шелковые. Слово чести.
— Как шелковые черви, хотите вы сказать, Пьер.
— Этот старик в чалме еще там?.. У вас?..
— У нее, если так можно выразиться. У нее, Пьер. На рю Делавар. Вот вам отличный материал для вашего синема. Фильма выйдет что надо, если рискнуть отснять. У вас с собой сегодня камера есть?.. Нет?.. И пленки нет?.. И даже снимающего на серебряные пластины аппарата?.. Жаль. Мы расстаемся с гениальной возможностью. Кругом в искусстве лишь дурь и пошлость. Мы с вами засняли бы истинную красоту. Красота под маской бульварного, глупо хихикающего уродства, продажной жизни, лжи, изворотливости. Эта девочка привыкла к выживанию. Она цеплялась за жизнь поцепче нас с вами. Нет, ей-Богу, снимите ее для синема! Весь Пари рыдать и стонать от восторга будет. Ну, берите графа с собой под мышку, пока я перекурю!
Черкасофф дымил в отпахнутое ветровое стекло авто, пока Пьер, галантно склонившись, приглашал графа в машину.
— Едемте с нами.
— Да уж придется, вижу.
— Мы отдадим вам вашу курочку в целости и сохранности.
— Если это будет не так, пеняйте на себя.
— Мы разрешим вам присутствовать во время сеанса.
— Какого сеанса?.. Битья?.. Порки?.. Пытки?..
— Вы полагаете, что, кроме пыток, мы ничего не можем придумать поизящнее?..
— Мадлен, как ты считаешь, — они выдумщики или скучные малые?
Последняя реплика графа, обращенная к Мадлен, заставила ее вздрогнуть. Ободья наручников больно впивались в кожу запястий. Давили на тонкие кости. Останутся кровоподтеки… синяки. И быстро, как на кошке, заживут.
— Так мыслю, Куто, что им не мешало бы немного развеселиться.
— Так, как мы, они не смогут веселиться никогда.
— Что верно, то верно.
Мадлен улыбнулась, вспомнив их Венециа и солнечное утро на лагуне.
Авто с гудением мчалось по Пари, не соблюдая правил, на зеленый и красный свет, как припадочное, содрогаясь, заносясь на поворотах всем корпусом. Рю Наполеон. Рю Багратион. Рю Санкт-Петербург. Рю Рекамье. Рю Делавар. Особняк. Они привезли ее домой.
Она закрыла глаза и откинулась на сиденье.
— Ну! Выходи!
— Не пойду ножками. Несите.
Это новый номер. Издевательство называется. Она чует, что ей предстоит, и хочет напоследок поизмываться всласть.
— Делать нечего, Пьер, придется нести ее. Тащить. Индийская принцесса. Слониха в золотом чепраке. Неси и кланяйся ей. Бормочи: не жмут ли вам ваши уродливые золоченые туфельки, Великая Княгиня.
Они вытащили ее из авто, подняли на руки, взвалили на плечи. Понесли.
Она сидела на плечах Пьера и барона и торжествующе озирала зимние захолодавшие деревья в ночи, с обледенелыми, как бы хрустальными ветками, башенки особняка, тропинки в парке. Высохшие листья дикого винограда, обвившие веранду, заиндевели, как вычурные пластины восточного черненого серебра.
Вот вход; вот лестница. О мрамор, о гладкие перила! Не поскользнитесь, слуги мои. Если упаду и разобью себе голову — никто уже вам не скажет, кого из магнатов, ваших подсудимых, надо бояться, а кого попросту щекотать под мышками; кому надо щедро, поджавши брюхо и подтянув поясок, платить из своего кармана, а кто заплатит сам, вывалит последнее, только отстаньте, отбегите. Отвалитесь, насосавшиеся живой крови пиявки.
Несите меня! Выше! Наверх! В спальню! Я не люблю гостиную. Тут есть портрет инфанты… она меня здорово напугала. Чуть не сошла ко мне однажды с холста. Брось заливать, Мадлен! Ты просто напилась. Надралась, как свинья. И тебе мерещились всякие ужасы. Пей на ночь только бренди. Лишь бренди, и ничего иного — так, кажется, учил тебя один из тошнотворных клиентов, толстый магнат с родинкой на животе?!
Пьер и барон опустили Мадлен на постель в спальне. Отдышались.
— Что, задохнулись? — весело спросила озорница Мадлен и подмигнула им. — Ложитесь рядом со мной, отдыхайте. Я вам песенку спою.
И, не дожидаясь их разрешения и соизволения, затянула:
— На мосту в Авиньоне в деревянных сабо… резво девушки танцуют, вытанцовывают любовь!.. Вы сабо мои, сабо, деревянные… Уморила меня любовь, окаянная…
— Какая странная песня, однако, — проговорил барон, плюхаясь в кресло. — Почему любовь должна быть окаянной? По мне, любовь — это одно счастье… наслаждение… удовольствие, получаемое по мере удовлетворения соблазна. Разве не так, Пьер?..
— Так, — кивнул режиссер головой, пронзительным взглядом поедая Мадлен. — Любовь — это сон наяву, Черкасофф. А вы хотели, чтобы было иначе?.. Эта девочка умеет творить радость. Я не был с ней, но, если буду когда-нибудь, я буду самым счастливым человеком в мире.
Мадлен благодарно поглядела на Пьера.
— Никогда вы с ней не будете!
— Не кипятитесь. Овчинка выделки не стоит. Где ваш восточный человек, которого вы наняли в цирке?.. Он не внушает мне доверия. Я видел его мельком. Зачем вы хотите напустить его на Мадлен?
— Тихо! — крикнул барон. — Это мое дело! Мадлен, не пытайтесь зубами снять наручники. Это вам не поможет.
— Снимите их с меня!
— Я не сниму их с вас до тех пор, пока вы полностью не подчинитесь происходящему с вами.
— Откуда я могу знать, что со мной происходит?!
— Сейчас узнаете.
Барон свистнул. Из-за портьеры вышел старик с седой бородой. Белый, как Луна в черном ледяном небе; как метель в застылых полях. Белый, суровый, снег, сахар… Соль… Седая соль земли… Глаза его горели двумя сумасшедшими углями, вставленными в сухие, наложенные друг на друга, накрест, твердые дрова — доски — щепки деревянного лица. Его лоб охватывала чалма. Это был скорее тюрбан, искусно обвернутый вокруг темени — большой, из толстого, еле гнущегося розового атласа, переливающегося складками, цвета приречной зари, заколотого огромным рубином, камнем диких пустынных львов и юных девушек, только что познавших на ложе возлюбленного. Под тюрбаном полыхало бешеным пламенем черное от еле сдерживаемой, сгорающей внутри человечьего существа страсти, корявое, как кора столетнего дуба, лицо. Сколько лет тебе, старик?.. Сколько ни есть — все мои.
Барон резко повернулся к вошедшему.
— Видишь эту женщину?
Старик в чалме кивнул.
— А этого мужчину?
Снова безмолвный кивок.
Граф встал и подошел Черкасоффу. Его кулаки сжимались и разжимались.
— Барон, — в голосе его Мадлен услышала ноты презрения. — Вы нас привезли сюда только для того, чтобы мы таращились на вашего придурошного старого бедуина? Думаете, у нас не нашлось бы дел поважнее?!
— О да, конечно, разумеется, — изогнулся барон в издевательском реверансе, вытянув над задом руку в виде крылышка. — Нет ничего важнее постельки. Милые бранятся — только тешатся. Не вы ли недавно хотели ее укокошить?!
— Кто этот шарлатан?! — крикнул граф.
— Пьер, — с улыбкой сказал Черкасофф, — вызовите сюда охранника. Он здесь. Вы ведь помните условный сигнал? И наденьте на графа наручники. Пусть они с Мадлен чувствуют себя на равных. А то ей, крошке, обидно. Это не шарлатан, Куто. Это мастер дзэн, глубоко проникший в учение Гаутамы Шакьямуни, знающий приемы древних магов и заклятий Тюхе, Посвященный и Просветленный. Засуньте Куто в кресло, Пьер! Вы забыли сигнал! Непростительно. Ай-яй-яй.
Барон вытянул губы трубочкой и свистнул, подражая крику козодоя — один раз, другой, а перед третьим сделал паузу: козодой слушал, не идет ли по лесу охотник с ружьем, не хрустит ли снег и хрустальный наст под сапогами, под кирзовыми болотниками. Мадлен, лежа на кровати в наручниках, не шевелясь, повернула голову к двери.
Она ждала, что ее ночной кошмар, охранник, надсмотрщик, соглядатай, войдет в дверь, а он избрал окно; рама подалась под ударом сапога, под нажимом подошвы, стекло треснуло, и на паркет тяжело прыгнул грузный парень в пятнистой военной форме.
Он, оценив происходящее, одним ягуарьим прыжком набросился на графа, связал ему руки за спиной.
— О. пленники, — сказал шутейно барон, — мы с вами играем. Только нельзя, граф, чтобы вы в разгаре событий, защищая Мадлен от воображаемой опасности, вдруг бросились на нашего бедного восточного гостя. Теперь вы обезврежены. Ручки ваши связаны. Птичьи ваши лапки. И клювики закройте. Начинаем! Убери свет, Пьер! Не зажигай ни лампы, ни свечи! Все должно происходить в темноте! Ночью все кошки серы! А глаза начнут видеть во мраке сразу, как привыкнут!
— Я не привыкну к мраку никогда.
Жесткий голос Мадлен прозвучал вызывающе.
Человек в тюрбане подошел близко к Мадлен, вытянул руки над ее головой.
— Ом, мани, падме, хум, — запел он. Низкий голос сотряс потолки особняка. — Ом, хо-хом. Ом, хо-хом. Мы-шли-хлай. Мы-шли-хлай. Лои быканах. Лои быканах.
Он приблизил лицо со страшно, раскаленно горящими во тьме, как красные угли, глазами к лицу лежащей на кровати беспомощной, со скованными руками Мадлен.
— Ты спишь. Ты спишь и видишь сны, — зашептал старик в тюрбане. — Увидь сон, что больше всего вожделеешь!
На кого он похож?!.. Розовая чалма… рубин… когда, где он мне снился?!.. Я не впервые вижу его. Он бормочет, он усыпляет меня. Он говорит мне о молочных реках, кисельных берегах. Он берет меня за руку горячей рукой, кладет мою ладонь туда, где у него бьется сердце. Он старый, а сердце молодое. Бьется, аж хочет выпрыгнуть из груди. Может, он в меня влюбился?!.. Все может быть.
Старик касается горящими ладонями попеременно лба, век, губ, груди, живота, коленей, ступней лежащей пленницы.
— Ты спишь, женщина. Мы все спим и видим сны. Ты должна раскрыться во сне полностью. Ты сбросишь оковы. Ты освободишься. Ты боишься многого. Освободись. Со мной и сейчас ты уже ничего не боишься. Ты не боишься стрелять, если тебе прикажут. Ты не боишься переплыть широкую и холодную реку, когда другие, пловцы-мужчины, сильнее тебя, боятся и не хотят. Ты не боишься, когда на званом обеде всех обносят вкусными блюдами, а мальчика для пробованья блюд нету при дворе, такую должность уже упразднили, и ты вынуждена пробовать все блюда сама: и отрава, подсыпанная в соседнюю плошку, обходит тебя стороной, настигая твою младшую сестру. Ты смелая. В тебе бродят соки и силы. Доверься людям, что содержат тебя из милости. Они не по приказу любят тебя. И будут любить еще больше, если ты уснешь. И увидишь сон. Самый главный сон твоей жизни. Спать! Спать!..
Он все прикасался к ее вздрагивающим плечам. К затылку. К лицу. Все заволакивало пеленой.
Проснется ли она?!
Она не знала. Рядом стонал граф, падающий в сон, как со скалы в бурную реку, бедный страдалец, хотевший убить ее, продолжавший глупо и беспощадно любить ее.
— У тебя будет задание, — услышала Мадлен, утопая в волнах властного сна, — ты должна будешь… должна…
Что она будет должна? Возможно ли, не заснув, догадаться об этом?!
А что, на Востоке все люди — маги-манипуляторы?.. как он ворожит… как трясется алый рубин на его тюрбане… Тюрбан — тюльпан… Тюрбан в алмазах, как тюльпан в росе… Откуда ушлый барон его похитил?! Что он там бормочет… про конюшни?!.. про тронный зал… про плац-парад… Она падает во время. Снова во время. Этот контрабандный восточный лунь, седой филин с насупленными бровями, толкает ее с обрыва, и она летит, ни за что не отвечая, ничего не желая. Куда?! Лучше остаться среди живых! Ты не умрешь. А мои любовники?! Я ведь за них тоже молюсь!
Твои любовники, о Царица, изысканны и неповторимы; и никто не сможет сравниться с ними, разве только…
.. и никто не сможет сравниться с ними, разве только гнедой конь, выпятивший грудь; разве только конь игреневый, черный с белой гривой и молочно-белесым хвостом; разве только серый в яблоках, так перебирающий ногами, когда он бежит по дороге, и три валдайских бубенца трясутся и вызванивают счастливую песню под дугой, и телега петляет и содрогается, и санный полоз тянется в кромешной белизне, и… — Господи, я ж еще не прибрана!.. А Гришка сейчас заявится. С минуты на минуту. Как я его приму?! Отказать надо было. Да не могу — вся любовью изойду, так его желаю, возмечтаю о нем.
— Девки!.. Живо платье мне!..
— С мишурою, Царица?..
— Дуры!.. Ночное. Из тонкой газовой сетки, расшитой жемчугами. Чтобы все телеса видать было насквозь. Прозрачное. Мое любимое. Потешно мне в нем перед аматером находиться. Он не знает, куда ему глаза девать от ужаса. От вожделенья…
— Что есть вожделенье, Ваше Величество?..
— У, курицы!.. Вожделенье к любимому и любящему тебя существу — самое наисияющее светило из всех природных; оно светит века и не гаснет; сей родник бьет из недр человеческого существа и не сякнет. Напяливайте!
Девки послушно натянули на меня черную сеть с крепко притороченными, величиной с фасолину, розовыми жемчужинами. Одна жемчужина оказалась аккурат напротив пупка. Я хохотнула.
— Гляньте, Фекла, Федора, — инда волчий глаз светится в лесной тьме. Гришка в восторг ввергнется. Захочет меня сюда, в пуп, расцеловать. Ну и дам же я ему. Пущай целует. Хоть целый век. Не жалко!
Я хлопнула в ладоши.
— Зефиру на подносах!.. Напитков сладких!.. Вина из аглицких подвалов, что привезли на быстрых конях послы, много монет взяли за единую бутыль, будь зелье неладно… рюмки не забудьте!.. И веер, веер мой положите на край подноса!.. авось, ежели жара доймет, обмахнусь, душу прохладою утешу…
Девки зашустрили, забегали, запрыгали, заквохтали. Курицы они и есть курицы. Баба отроду на курицу походит. И приседает, как она, и крыльями пыль метет, и клекочет усердно да бестолково. Глядишь, и яичко снесет. Какая — пестрое, грязное, в ошметках дерьма, а какая — и золотое… из сказки.
— А теперь прочь! Вон отсюда! Отдохнуть перед свиданьем желаю.
Девки захлопали крыльями, исчезли, попрятались, посыпавшись с насеста.
Я закрыла глаза. Руки мои блуждали по моему телу, облаченному в тонко вывязанную черную сеть. Я большая белая рыба, пойманная для изысканного стола. Меня взрежут острым ножом. Губы мои изогнулись в сладострастной улыбке. Острее того ножа нет; пронзительнее; любовнее; беспощаднее; ненасытнее. Он готов резать и резать меня, как спелую дыню; втыкаться и втыкаться в меня, как в белое, жирное масло.
Ты мягкая как масло, говорил мне Гришка. Я беру тебя руками, вдавливаю в тебя железное и жесткое тело свое, и ты плавишься и подаешься под моей плотью; и я придаю тебе такую форму, какую хочу; и ты принимаешь очертанья, коих вожделею. Женщина — сосуд, куда вливается желанье мужчины. И такую, каковой мужик хочет видеть возлюбленную свою на ложе, он и любит ее сильнее всего.