— Попробуйте ещё гвоздику. И сок рябины, хорошо бы свежевыжатый. И ни в коем случае не давать ему горячего. Никаких компрессов… о кровопускании, думаю, вам и говорить не надо, верно?
   Он улыбнулся ей лукаво и почти заговорщицки, и лишь тогда она очнулась от дурмана, в который ввёл её его напор и самоуверенность. Он не был похож на шпиона, но именно поэтому мог им оказаться. Несмотря на то, что знал про сок рябины.
   Она решила схитрить.
   — О да, конечно, кровопускание мы ему делаем. Дважды в сутки.
   — Неужели? И как давно он здесь лежит?
   Адель закусила губу — девчоночий жест, от которого она так и не смогла избавиться. Ну в самом деле, так глупо попасться…
   — Шестой день.
   — И вы за шесть дней не убили его кровопусканиями? Воистину, досточтимые сёстры-гвидреанки изобрели некий принципиально новый способ проведения этой процедуры, способный помочь больному, а не убить его, как оно обычно бывает. Примите моё восхищение.
   Его насмешка была столь же желчна и неприкрыта, как недавняя насмешка Адели над сестрой Гизеллой. Она смотрела на него, хмурясь, но не могла отделаться от странного прилива необъяснимой симпатии, которую он в ней вызывал — он и его знания и бесшабашная юная беспечность, с которой он эти знания демонстрировал. Адель знала людей, похожих на него, которые погибали из-за этого.
   — Кто вы? — спросила она наконец. — Где вы этому научились?
   — В Фарии, — он не ответил на первый вопрос, и Адель это заметила, но ответ на второй вопрос слишком её потряс, чтобы она стала переспрашивать. — Я знаю мало о лёгочных болезнях, говоря по правде, но…
   — Вы учились в Фарии?!
   Она невольно понизила голос, хотя здесь не было никого, кто не разделил бы её изумление и восторг — и испытала укол разочарования, когда он покачал головой.
   — Не учился. Служил у одного лекаря. Утром чистил его сапоги, днём бегал по поручениям, а вечером пробирался в библиотеку и читал его книги.
   — Кто вы? — снова спросила Адель.
   Он поклонился ей — не официальным, но глубоким поклоном, выражавшим искреннее уважение, — и ответил:
   — Адриан Эвентри из клана Эвентри, преподобная местра. Прибыл в обитель Милосердного Гвидре, чтобы увидеться с моей матерью.
   Келья местры Адели выходила окнами на глухую монастырскую стену. Только голый серый камень и небо, необычайно ясное для осеннего дня. Выбор мог показаться — и казался — странным любому, кто знал местру настоятельницу недостаточно хорошо, но ещё больше ему удивился бы любой, знавший Адель Джесвел до того, как она приняла постриг. Она любила простор, любила открытое поле, к которому пробиралась через ручей вброд, задрав юбку до колен, и запах свежескошенного сена. Если отец хотел наказать её, то не порол, как остальных своих детей, а запирал в комнате, окна которой выходили на глухую стену. Не потому, что он любил её больше других детей и особенно берёг — напротив. Он её ненавидел: её ум и её дерзость, из-за которой она отказывалась притворяться глупее, быть глупее, как он того хотел. Просто он знал чувствительные места своей дочери слишком хорошо. И всякий раз, глядя на глухую монастырскую стену, ещё более высокую и оставлявшую ещё меньше неба, чем крепостная стена в родовом замке Джесвел, местра настоятельница вспоминала своего отца — и снова говорила себе, что поступила правильно, когда совершила выбор между политическим замужеством и монастырём — единственный выбор, который Нэйл Джесвел дал своей дочери. Она выбрала не колеблясь — и победила, и отомстила уже одним этим выбором, хотя он никогда об этом не узнает. Он думал, что навечно запер её в задней комнате с окном, выходящим на стену, но на самом деле именно эта келья и эта стена наконец её освободили.
   «А что освободило вас, юноша?» — подумала Адель Джесвел и спросила:
   — Где же вы были так долго, Адриан Эвентри?
   После секундного промедления — продуманного ли? она бы дала немало, чтобы знать наверняка — он отвёл взгляд от ивового венка, висевшего на стене в изголовье узкой койки, составлявшей единственную меблировку кельи. Символ Гвидре Милосердного, символ скорби, с которой он склоняется над теми, кого хочет оплакать, и сострадания, которое он оказывает тем, кто способен его принять. Этот юноша, стоявший перед местрой Скортиарской обители, — чего он ждёт от Гвидре? Он принадлежал к клану, почитавшему Гвидре своим богом, но Адель видела, что сам он давно отверг бога, которому поручил себя его род. Она видела это по лёгкому прищуру, с которым он смотрел на символ отринутой веры, и поджавшимся губам, когда он окидывал монашеское жилище быстрым, нарочито равнодушным взглядом. Адриан Эвентри… Адель знала его историю. Знала слишком хорошо, ибо двенадцать лет назад сама стала гробовщиком, заживо похоронившим леди Эвентри в этих самых стенах. Во имя Милосердного Гвидре. Для той несчастной женщины это действительно было милосердием — но не для её сыновей. Кем была Адель Джесвел со Сварливого острова, чтобы попрекать Адриана Эвентри богоотступничеством? Он был вправе ждать сострадания, но получил лишь скорбь.
   И теперь она задавала ему вопрос, который звучал как упрёк, но на деле вовсе не был упрёком — и отчего-то она верила, что он это понимает.
   — Где же вы были так долго, Адриан Эвентри…
   — Часть ответа вы уже знаете, преподобная, — ответил он, слегка улыбнувшись.
   Адель на мгновение задержала дыхание — потому что, да, она знала часть ответа, а с этими словами получала оставшийся ответ. Она быстро припомнила все слухи, доносившиеся в последнее время из внешнего мира. Война против клана Индабиран, которую развязал некто, называвший себя Анастасом Эвентри, беспокойство на западе… Сотелсхейм пока что никак не отреагировал на происходящее, следовательно, Фосиганы не придавали этому большого значения — обычная междоусобная свара, развязанная к тому же наверняка самозванцем… Теперь, глядя на стоящего перед ней мужчину, местра Адель уже не была так уверена в этом. Нет, он не тот, кто начал эту войну, он не брал имени своего брата — в этом она могла поручиться, хотя видела его впервые в жизни. Он оставил своего бога — а значит, и свой клан. Его старшие братья погибли, а младший был заперт в монастыре; оставшись единственным законным наследником Эвентри, этот юноша ничего не сделал, чтобы попытаться восстановить свои права, а с ними и свой клан — иначе Адель слышала бы о нём хотя бы изредка за все эти годы. Но он просто исчез. У него были заботы поважнее.
   И всё это значило, что сейчас он здесь вовсе не ради своей матери.
   Поэтому, и только поэтому, Адель привела его в свою келью — единственное место, где они могли говорить свободно. Она надеялась, что он воспримет это как жест доверия — и потому именно доверие услышит в тех её словах, которые в ином месте прозвучали бы укором. Это было единственное место, где она могла задать ему уже прозвучавший вопрос так, чтобы его скрытый смысл оказался очевиден для них обоих. Не «где ты был, сын своей матери», но «где ты был, Адриан Эвентри».
   — Простите, — сказал он, повернувшись к ней, — я не знаю, может быть, то, что вы находитесь здесь наедине со мной, скомпрометирует вас…
   Это было так неожиданно и прозвучало так робко после его недавнего вызывающего поведения, что Адель рассмеялась.
   — Скомпрометирует меня? В моём собственном монастыре? Вы слишком высокого мнения о себе, молодой человек.
   — Разве вы не должны называть меня «сын мой»?
   — Вы мне не сын. Вы отвергли милосердие господа нашего Гвидре, так что вы не сын и ему. У меня нет ни оснований, ни права обращаться к вам так.
   — Гвидре отверг меня первым, — сказал он очень спокойно, как о вопросе, который давно для себя решил. — Вырвал с корнем и мясом весь клан Эвентри и отшвырнул от себя прочь. Это был его выбор, а не наш.
   — Вы ждёте, что я оправдаю его в ваших глазах?
   Он слегка напрягся, и Адель поняла, что невольно — а впрочем, чего греха таить, вполне осознанно — попала в его больное место. Она улыбнулась скорее презрительно, чем снисходительно — дурная привычка, от которой её не избавили даже годы монашества.
   — Мне жаль разочаровывать вас, юноша, но это не в моей власти. Тем более что вы сказали правду — милосердие Гвидре не для вас. Мне неведомо, за какой грех был покаран клан Эвентри. Но лишь одно я могу сказать вам, вернее, спросить. Вы сказали, что Гвидре вырвал вас из себя с мясом и корнем. Если бы вам пришлось оторвать собственную руку и выбросить вон, неужели вы бы сделали это безо всякой веской причины?
   На сей раз он не просто напрягся, а вздрогнул, и Адель снова удивилась тому, насколько верны оказывались всё её догадки. Она плохо разбиралась в людских душах. Тела интересовали её много больше — она подозревала, что однажды будет сожжена за это, но не испытывала на сей счёт огорчений. Каждому своё — кто-то умеет врачевать души, кто-то тела. Местра гвидреанского монастыря обязана была уметь первое и бежать от второго, ибо о теле заботится не Гвидре, а иные боги. Она вторгалась на чужую территорию, ничуть не смущаясь этим. И юноша, стоявший перед ней — тоже. Она читала его с лёгкостью, которой не ожидала от себя, и это почти пугало её.
   Он, казалось, тоже испытал страх — но только на мгновение. Вопрос, который она задала, вынудил его взглянуть на вещи под новым углом, но сейчас явно было не место и не время для раздумий на эту тему. Он пришёл сюда не ради своей матери, но и не ради себя самого. Ради чего же тогда?.. «А не жаждет ли он мести?» — мелькнула у Адели запоздалая мысль. Ах, местра, вы были и остаётесь столь неосторожны… При нём не было видимого оружия, но человека можно убить иглой, спрятанной в рукаве, или просто свернув шею резким движением. Гвидре покинул его клан — можно отомстить Гвидре, придушив божью служанку. Впрочем, это была бы жалкая месть, ведь служанка нерадивейшая из нерадивых, но откуда об этом знать юноше, много лет пробывшему на чужбине? С другой стороны, жажди он мести, вернулся бы раньше…
   — Вам не надо меня бояться, местра, — тихо сказал Адриан Эвентри.
   — Я боюсь не вас, — ответила Адель, — а того вреда, который вы можете нанести, может быть, даже не желая этого, если убьёте меня. Скажите, вы за этим пришли сюда? Если да, то вам стоит сознавать последствия, за которые вам придётся нести ответ.
   Она думала о Фарии, когда говорила это, о том, что он, так же как она, читал книги фарийских лекарей и разделял взгляды фарийских учёных на строение человеческого тела. Это делало их единомышленниками, сообщниками, и она хотела по крайней мере дать ему понять это прежде, чем он сделает то, за чем пришёл. Её охватило почти восторженное возбуждение, как в детстве, когда она находила новые способы вызвать ярость отца и играла с этой яростью, чувствуя свою силу, несмотря на то, что ею же разведённый огонь наверняка опалит её саму.
   Поэтому теперь она не сразу заметила, что он замер и смотрит на неё почти с ужасом. Их разделяло четыре шага, которые ему ничего не стоило сделать, чтобы протянуть руку к её горлу, но в его небесно-голубых глазах, до этого мгновения непроницаемых, мелькнуло что-то, что Адель не могла назвать ничем иным, кроме суеверного ужаса — так, словно сказанные ею в общем вполне невинные слова поразили его до глубины души. Как будто она снова прочла в его сердце — но на сей раза не поняла слов, будто книга эта была написана на неведомом ей языке… так когда-то давно она читала трактаты на фарийском, заучивая наизусть незнакомые слова, чувствуя их силу, хотя и не понимая её разумом.
   — Она была права, — негромко сказал Адриан Эвентри. — Права, что послала меня к вам.
   — Вы сказали, что пришли проведать свою мать, — спокойно проговорила Адель, не задав ему вопроса, которого он, вероятно, ждал. — Тогда вы будете рады узнать, что она жива и здорова телом. Гвидре отринул вас, но не её.
   — Вы правы, преподобная местра, я действительно рад слышать это. Однако позвольте спросить, посеяна ли и в её сердце фарийская ересь, которой заражён ваш монастырь?
   Чем бы ни был вызван его недавний шок — он уже оправился, а может, напротив, был поражён слишком сильно, чтобы держать себя в руках, как собирался сначала. Теперь он с грубой прямотой говорил ей то, что умный человек выпытал бы осторожными намёками. Адель не знала, сердиться ей или смеяться. В этом юноше, при всей его дерзости и затаенном гневе, было что-то упоительно невинное.
   — Сердце вашей матери теперь закрыто от любой ереси и скверны, которую может посеять пагубное мудрствование слабого разума. Но ваши слова удивляют меня. Фарийская ересь? В этих стенах?
   — Должно быть, я ослышался… Там внизу мне почудилось, что вы сказали, будто лечите своего больного эфирными маслами мирта и базилика. Это одно из самых распространённых средств лечения грудных хворей в Фарии.
   — В самом деле? Я впервые слышу об этом… Но что может знать о таких вещах скромная настоятельница святой обители? Вы видели мир, молодой человек, вы знаете больше о мире и мирском. А эфирные масла вместе с советом по их использованию мои сёстры приобрели у заезжего купца много месяцев назад. Мы пробуем любые средства, чтобы облегчить боль несчастных, вверенных нашим заботам.
   — И вам это удаётся, воистину. Те, кто были внесены в эти стены умирающими, столь часто покидают их на своих двоих, что Скортиарский монастырь имеет славу чудотворного места… что странно, поскольку здесь не хранятся святые мощи.
   Он говорил ровно, но внимательно следил за её реакцией.
   — Гвидре милосерден. Пусть не ко всем нам, но хотя бы к немногим. И если тень его пальцев касается несчастных исцеляющим прикосновением, используя наши руки, — не это ли сполна оправдывает служение?
   Адриан Эвентри улыбнулся. Адель, не удержавшись, улыбнулась тоже. Это было очень неосторожно, и глупо, и безответственно с её стороны, но… она читала его. Не понимала, но читала, и чувствовала, что он здесь не затем, чтобы уничтожить дело всей её жизни. Может быть, её саму — но не то, что она выбрала для себя… От этой мысли её словно ударило изнутри. Не успев обдумать слов, она сказала:
   — То, что мы выбрали для себя, наш путь — это больше, чем мы. Вы ведь понимаете, что я хочу сказать, не правда ли?
   — Да, — ответил он после паузы. — Да, местра Адель.
   — Вы не должны называть меня так. Это форма обращения для послушников. Вам следует звать меня «преподобная местра».
   — Местра Адель, — повторил он, — если Анклав Гилас в Сотелсхейме узнает о вашей маленькой клинике, которую вы здесь устроили, и о том, что вы лечите людей по еретической методе фарийских лекарей, вы ведь будете сожжены?
   «Местра Адель»… Да. Теперь она наконец поняла, зачем он сюда пришёл. Облегчение сменилось досадой — оттого, что он не сделал этого раньше. Её главный вопрос так и остался неотвеченным: где ты был так долго, где ты бы все эти двенадцать лет, юный лорд Эвентри…
   — Не если они узнают, — сказала она совершенно спокойно. — Они знают. Но никогда не смогут доказать. В этих стенах нет ни одной книги, не одобренной Анклавом. Ни одна из наших сестёр никогда не принимала участия ни в каких обрядах, противоречащих набору ритуалов Гвидре. Никто и никогда в этих стенах не передавал никаких учений, противоречащих учению Гилас, ни письменно, ни из уст в уста. Мы всего лишь лечим людей.
   — Да. Всего лишь лечите. Вы, преподобная местра, пришли сюда много лет назад и были приставлены к больному местрой-настоятельницей, как все послушницы. Верно? Вас ничему не учили. Вы просто смотрели, как это делают старшие сёстры. После стали делать сами. А теперь ваши послушницы смотрят, как лечите вы. Никаких бесед, никаких ритуалов, никаких книг на фарийском. Вы не обсуждаете фарийскую науку, вы просто несёте её в жизнь. Молча и безропотно, как истинные монахини.
   Насмешка в его голосе, столь близкая к обвинению и тем более опасная, что каждое слово было истиной, странным образом смешивалась с сочувствием — и пониманием, так, словно он сам испытывал то, о чём говорил. Словно знал, каково это — вечно молчать, вечно быть лишённым права рассказывать о том, чему отдал всего себя. Не иметь возможности поведать другим о том, на что себя обрёк — просто делать, потому что дела важнее слов… Он знал, каково это. Адели вдруг больше всего на свете захотелось заставить его встать на колени, преклонить колени самой и принять его исповедь, а после исповедаться ему. Она не имела на это права, потому что он отринул Гвидре, но желание было столь сильным, что Адель едва не поддалась ему. Слишком, о, слишком часто Адель Джесвел со Сварливого острова шла на поводу у своих желаний… но разве хотя бы раз в жизни она об этом жалела?
   Увы, она не была больше Аделью Джесвел. Она была местрой-настоятельницей обители гвидреанок, монастыря, погрязшего в ереси. И её долгом было думать о своих сёстрах, которых она подвергала смертельному риску, и о людях, больных и раненых, жизни которых они не смогут спасти, если сами будут мертвы.
   Поэтому она сказала не то, что хотела, а то, что была должна.
   — Чего вы хотите?
   Человек, которого она так хорошо чувствовала и так плохо понимала, слегка развёл руками, будто она спрашивала очевидное.
   — Я хочу знать, местра, на что бы вы согласились за право не только делать, но и говорить. За право не только практиковать премудрости из фарийских трактатов, но и хранить их, и читать. За право учить и учиться не только через немое, преступное наблюдение, но открыто, жадно, не боясь спрашивать. Скажите, сколько ваших пациентов умерло, прежде чем вы научились накладывать швы, только потому, что вам приходилось просто наблюдать за руками вашей наставницы, но никогда не спрашивать о том, что вам непонятно?
   Адель промолчала. Счёт был слишком велик.
   — Я хочу знать, местра, на что вы пойдёте за право пользоваться своим разумом и не скрывать этого, — сказал Адриан Эвентри, и Адель поняла, что он читал её так же легко и незаметно, как и она — его. Он знал, что ей нужно, что всегда у неё болело, — так же хорошо знал, как знала она, что он обрёк себя на нечто, что едва-едва может вынести.
   Ей захотелось взять его за руку. Уже очень давно она не касалась мужчины.
   — На всё, — сказала она. — Я пойду на всё.
   — Тогда, — ответил Адриан Эвентри, — клянусь вам: когда волей Гвидре или любого другого бога я стану конунгом, вы получите такое право. И я не лгу… потому что тогда оно, это право, будет нужно и мне не меньше, чем вам.
   Она довольно долго смотрела на него, пытаясь почувствовать, насколько этот мальчик, странный, глубоко раненный и одержимый чем-то, чего она не могла понять, осознаёт, о чём говорит и чего просит. Но, кажется, он осознавал это вполне. Адель видела в нём многое: горячечность, напряжение, отчаяние, быть может… видела всё, кроме колебаний.
   — Скажите, что я должна сделать, — сказала Адель.
   Весь следующий час он объяснял, а она слушала, поправляла и предлагала, и он ни разу не возразил и не попытался надавить на неё. Возможно, потому, что до сих пор до конца не знал, что делает, — и, несмотря на это, в нём жила такая пугающая уверенность в успешном исходе всех своих замыслов, что это наполнило Адель суеверным ужасом.
   — Это вряд ли получится, — заключила она наконец, когда они всё обсудили и всё безумие общей идеи наконец начало доходить до неё, опьянённой нежданным предложением всего, о чём она когда-либо мечтала.
   — Это получится, — сказал Адриан Эвентри, и Адель Джесвел ему поверила.
   Она ощущала в нём силу, изменяющую всё, с чем он ни соприкоснётся. И, будучи хоть и еретичкой, но истово служащей Гвидре даже в своей ереси, местра Адель сердцем чувствовала, что сила эта — не от светлых богов. А потому лишь радовалось, что, соприкоснувшись с ней, эта сила поднимет и спасёт её, а не сметёт, как многих других на своём пути.
   Когда он собрался уходить, она сказала:
   — Может, вы всё-таки повидаетесь с вашей матерью?
   Он заколебался. На его лице неожиданно появилось совсем детское выражение растерянности, смешанной с упрямством и затаенным страхом. Это наполнило её сердце почти материнской нежностью и жалостью. Он так много мог, так много предлагал — и всё равно нуждался в том, чтобы его направили. Она помогла ему в этом.
   — Могут спросить, зачем вы приезжали сюда — спросят и вас, и меня. Лучше, если вы воспользуетесь предлогом и по прямому назначению тоже.
   Он закусил губу, потом кивнул, как будто решившись.
   — Утром я видела вашу мать во дворе у северной стены, — сказала Адель. — Должно быть, она всё ещё там. Я провожу вас.
   Она вышла из кельи первой, он — следом, задержавшись на мгновенье — может быть, чтобы снова посмотреть на ивовый венок на стене. Потом они шли по пустым и гулким коридорам обители, залитым полуденным светом, что проникал сквозь стрельчатые окна, и их шаги далеко разносились вокруг.
   Леди Мелинда Эвентри, как и предполагала Адель, была у северной стены, на монастырском огороде, и пропалывала грядки с саженцами клубники. С самого утра она пропалывала грядки: кто-то из сестёр привёл её сюда, помог опуститься на колени (в последние годы у неё усилились боли в спине, и даже припарки из огуречного листа почти не помогали), вложил в её руки мотыгу и оставил здесь. Когда пробил колокол на молитву, сестра пришла за ней и отвела в часовню, затем на кухню, на обед, а потом — обратно. Одно время Адель подумывала, не пора ли поручать ей менее обременительные занятия, но потом решила оставить всё как есть. Леди Мелинда любила огород и радовалась, как дитя, всякий раз, когда ей поручали именно эту, не самую чистую и лёгкую работу. Это могло показаться странным тому, кто знал её в прежние времена. Но прежние времена на то и были прежними, что теперь от них осталась только память — и имена.
   — Сестра Мелинда! — позвала Адель, остановившись у огородной оградки, выложенной крупными валунами. Юный лорд Эвентри замедлил шаг и немного отстал от неё, но она не обернулась.
   Седоволосая, хотя ещё и не старая с виду женщина подняла голову, огрубевшие пальцы с забившейся под ногти землёй перестали прилежно ковырять почву у корней саженцев. Тёмные глаза взглянули на местру-настоятельницу, как всегда, кротко и доверчиво.
   — Сестра, — вполголоса сказала Адель, — приехал ваш сын. Он хочет видеть вас, если вы этого пожелаете.
   Мелинда Эвентри моргнула несколько раз — с усилием, по-совиному, будто человек, отчаянно борющийся со сном.
   — Мой сын, — повторила она, и Адель услышала, как выдохнул Адриан Эвентри за её спиной при звуке этого по-старчески надтреснутого голоса, так резко диссонировавшего с нестарым лицом и по-прежнему ясными глазами, и так подходящего к её седым волосам. — Но я ещё не закончила с саженцами.
   Она сказала это почти капризно — и указала грязным пальцем на кустик, с которым возилась. Она отвечала так всегда, когда не хотела что-то делать — идти на молитву или на трапезу, или в баню. Уговорить её сходить в баню было труднее всего. Здесь важно было проявить твёрдость.
   — Вы вполне можете закончить с саженцами позже, сестра, — сказал Адель тоном, который всегда на неё действовал, — тоном, от которого она вздрагивала и смотрела на местру в тревожной растерянности… точно как её сын. — Сейчас вы должны сделать перерыв. И поговорить с кем-то, кто очень хочет вас видеть.
   — Меня? — Мелинда улыбнулась удивлённо и робко, всё так же неотрывно глядя Адели в лицо, хотя тот, кто пришёл к ней, тот, кто шёл к ней так долго, стоял в шаге от местры и смотрел на неё… нет, Адель не хотела знать, как он на неё смотрел.
   — Не утомляйте её слишком сильно, — не оборачиваясь, вполголоса сказала Адель. — Я оставлю вас, но буду неподалёку. Если она станет кричать или плакать, не пытайтесь её успокоить, просто позовите меня.
   Не дожидаясь ответа, она ободряюще улыбнулась Мелинде и пошла по дорожке обратно, к колоннаде. Она не оглянулась ни разу, пока шла. И лишь завернув за первую из колонн, остановилась и посмотрела туда, где оставила Мелинду Эвентри и её сына.
   Он всё ещё стоял за оградой, а Мелинда стояла на коленях посреди земли и сорняков. Её руки были сложены на коленях, так, словно она сидела в кресле у камина в тёплом и безопасном доме. Пустые, неразумные глаза пытливо и мучительно вглядывались в стоявшего перед ней мужчину, которого она не знала, но пыталась вспомнить. Адель отделяло от них немалое расстояние, но в пустом монастырском двору звук разносился далеко и гулко. Поэтому она услышала, как леди Эвентри спросила нерешительно и недоверчиво:
   — Анастас?
   А потом отрывисто вскрикнула, выбросила вперёд руку и покачнулась, будто вот-вот собиралась упасть и молила его о помощи.
   И тогда её сын, тот, кого она так и не узнала, наконец сорвался с места и бросился к ней.
   Адели Джесвел захотелось отвернуться и оставить их вдвоём, с их болью и стеной, которую ни один из них не мог преодолеть. Но местра гвидреанского монастыря, исповедовавшего фарийскую ересь, продолжала стоять и смотреть, как человек, который собирался стать великим конунгом, падает на колени в грязь рядом со своей матерью, хватает её сморщенные руки, целует её загрубелые ладони и плачет. Смотрела и думала, что есть раны, которые даже фарийская ересь не умеет исцелять.
   Леди Мелинда несколько мгновений удивлённо глядела на человека, целующего её руки. Потом отняла одну и нерешительно погладила его по голове, пачкая его волосы влажной землёй.
   — Анастас… бедный мой мальчик. Пришёл навестить свою матушку? Ты так повзрослел… Когда ты успел так повзрослеть? Я тебя едва узнала. А где Бертран? Где девочки? И Ричард? И Адриан? Они, наверное, тоже выросли? Ну, дай-ка я на тебя посмотрю…