А мальчик, как оказалось, не хотел быть счастливым. Он хотел уничтожить клан Фосиган — так же, как когда-то уничтожили его собственный клан. И он был осторожен. «О, Молог, он был очень осторожен, а я был слепым глупцом, — подумал лорд Грегор. — Я взял его к себе, я любил его, как родного, я хранил его тайну, дал ему шанс начать жизнь заново — довольную, беспечную, сытую жизнь… А он отплатил мне тем, что отнял у меня мою дочь. И теперь хочет отнять мой город… отнять всё, что делает меня мной. Всё, что я когда-то обещал наглой, холодной, недоступно прекрасной леди Роберте. Всё, что она когда-то отвергла».
   — Грог совсем остыл, — сказала Эмма. — Пей, Грегор. Пей и не думай ни о чём. Завтра ты к нему выйдешь. Ведь, в конце концов, он делает лишь то, что должен. Разве ты на его месте поступил бы иначе?
   Конунг не ответил. Его ладони неподвижно лежали на стенках чаши, холодных, немых.
   Шум за дверью заставил его поднять голову и слегка нахмуриться — членам малого совета полагалось приближаться к конунгу с большей почтительностью. Когда в распахнутую настежь дверь ворвался Малкой, после казни Иторна выполнявший обязанности сенешала, Грегор Фосиган понял, что малый совет отменён и что дела нынче не поправит никакой совет — ни малый, ни большой.
   — Великий конунг! Я прошу нижайше смилостивиться и соблаговолить…
   — В чём дело? Говори без предисловий.
   — Жрецы Гилас идут по улицам священным ходом! Они поют гимны и призывают народ идти с ними! И многие идут!
   — Что ж, — подумав немного, сказал лорд Грегор, — сейчас это и впрямь не повредит. Если после двух месяцев осады они ищут опоры и стойкости в богах, не вижу в этом ничего дурного…
   — Мой конунг, — губы, руки и колени Малкоя тряслись. — Жрецы не призывают искать опору и стойкость в богах. Они призывают открыть ворота и впустить Эвентри!
   — Что?! — Лорд Грегор вскочил и услышал грохот. Это перевернулось кресло, на котором он сидел мгновенье назад, но он сам не помнил, как толкнул его. Суставы вдруг свело немилосердной болью.
   Леди Эмма поднесла к губам кубок с грогом. Её лицо было спокойным. Оно всегда было таким с того дня, как тело Магдалены опустили в склеп клана.
   «Гилас, — подумал Грегор Фосиган. — Что же я упустил?»

3

   Их было много. Как их было много! Неизмеримо больше, чем он мог надеяться. Больше, чем предрекал лорд Флейн, хотя лорд Ролентри, морщась, называл его ожидания неоправданно радужными.
   «Алекзайн, — мысленно позвал Эд женщину, с которой привык вот так, одностороннее, спорить, досказывая ей то, что не сумел сказать когда-то очень давно. — Ты хотела, чтобы я пришёл к конунгу и попросил его корабли. А я вместо этого сжёг его корабль и могу сжечь теперь его самого». Он представил, как высокие белые стены, вздымающиеся перед ним, обагряются пламенем — незатухаемым, несбиваемым пламенем, которое не в силах обуздать ни вода, ни песок. Огонь, который не унимается, пока не выжжет дотла.
   «Я знаю, что это за огонь», — подумал Эд и, обернувшись, посмотрел на людей, пришедших сюда со всего Бертана — за ним. Посмотрел в изумлении, почти в страхе — с тем же чувством, с которым в это самое время Грегор Фосиган смотрел на них с Сотелсхеймской стены. Они не видели друг друга, но думали примерно одно и то же.
   Как случилось, что все эти люди — те, кто ещё вчера боялись имени Грегора Фосигана, и даже те, кто были ему верны — пришли сюда и встали против конунга?
   Как ни смешно, Эда Эфрина этот вопрос мучил не меньше, а то и больше, чем его противника. Это мучило его всегда, с того самого дня, когда человек, называвшийся себя Томом, вылил на свою голову бадью воды и, страшно поблескивая белками глаз с мокрого лица, глухим и жёстким голосом сказал ему, что он, Адриан Эвентри, в ответе за всё, и будет в ответе за всё, даже если не сможет понять, каким образом в происходящем есть его воздействие — и его вина. Позже та, кто звала себя Алекзайн, сказала, что главное для него теперь — это научиться понимать, научиться хотеть. Он думал, что понял её правильно. Что понимать и хотеть — это одно и то же. И то, что за прошедшие годы ему очень часто приходилось делать то, что вовсе не приносило ему радости, но оттого не переставало быть необходимым — даже это нисколько его не переубедило. Он знал, что ему достаточно шевельнуть пальцем, чтобы обрушить страшную лавину неотвратимых последствий.
   Но никогда прежде лавина эта не была так велика. Никогда прежде он не стоял перед ней, боясь, что в следующий миг она раздавит его самого. И когда он думал об этом, ему хотелось, как в детстве, сунуть в зубы кулак и стискивать их до тех пор, пока во рту не станет солоно от крови.
   Это началось с гибели Магдалены и теперь набирало силу. Девять недель назад, едва закончились дожди и пробилась из-под грязного снега первая трава, пятнадцать свободных кланов во главе с Бертраном и Анастасом Эвентри выступили на юг. Позади они оставляли выжженное поле: ещё осенью Бертран при поддержке бондов выступил на Одвелл и сровнял его с землёй, благо новоявленный лорд Редьярд так и не сумел побороть смуту среди своих септ и вовремя призвать их к оружию, потому стал совсем лёгкой добычей для всё ещё жаждавшего крови Бертрана. Эд позволил своему брату сделать всё, что тот считал необходимым, хотя в глубине души и не одобрял его. Но спорить с Бертраном он не смел, боясь, что тот так и не простил ему вероломства на тинге, закончившегося захватом глав едва ли не всех свободных кланов. Ещё до рассвета пленники превратились в союзников и товарищей по мечу — но Бертран, неистовый Бертран, которому ничего не стоило вырезать под корень вражеский клан, возмущённо протестовал против резни, не обставленной по всем законам чести. Он слишком много думал о Дирхе и слишком часто его поминал. Эду же была равно омерзительна любая резня — хоть честная, хоть нет, — и он равно не брезговал ни той, ни другой, когда иного выхода не было.
   Сейчас он смотрел на стены города, который намеревался взять, и больше всего на свете боялся, что эта резня станет неминуема.
   Они едва успели отойти от Эвентри на пять лиг, когда их нагнал Тортозо с восьмьюдесятью всадниками — все кровные родственники главы клана, как законные, так и бастарды. Эд крепко пожал зятю руку и заверил его, что не забыл о каменоломнях Логфорда. Сам Логфорд после разгрома Одвеллов отсиживался в своём фьеве; им и такими, как он, наивно рассчитывавшими отсидеться в своих замках, Эд собирался заняться после. Сейчас его интересовал Фосиган — и его септы, через земли которых надо было пройти, чтобы пробиться к Сотелсхейму.
   Вот тут-то и начало происходить то, чему он первое время не мог найти объяснения. До тех пор, пока не вспомнил про Адель Джесвел и сделку, которую заключил с нею. А вспомнив, виновато подумал, что было большой ошибкой с его стороны так недооценивать женщин и их власть. В конце концов, ведь и сам он служил не богу, но богине.
   Среди фосиганских септ, со стороны которых Эд ожидал встретить решительный отпор, оказала его лишь малая часть — Престоны, которые сватали свою дочь за Квентина Фосигана, Аленви, известные, наравне с Блейдансами, трепетным отношением к чести и присяге, а также славные ослиным упрямством Клэйксы. Остальные при виде полуторатысячной армии Адриана Эвентри открывали ворота. И когда он спрашивал их, не отдадут ли они ему свои копья, когда он сядет в Сотелсхейме, они отвечали: «Мы готовы отдать тебе свои копья сейчас».
   Он не понимал, что происходит, и никто не понимал — до тех пор, пока не обратил внимания на священные ходы, которых всё больше стало на крупных и мелких трактах. Монахи и жрецы взывали к справедливому гневу богов, обрушившемуся наконец на Грегора Фосигана. В самом деле — что хорошего видели его септы за те полвека, которые он держал их под своей пятой? Ничего — лишь поборы, поборы и снова поборы, стягивавшие все блага и без того малорадостного земного существования в Тысячебашенный город. Да, Сотелсхейм — чудо; но что толку с чуда тем, кто знаком с ним лишь понаслышке? Говорят, это город богатства и веселья, где в фонтанах вместо воды течёт вино, а самые прекрасные женщины мира стоят дешевле, чем прошлогодняя солома; но как попасть туда тому, кто привязан к своему лорду и своей земле, кто проводит жизнь, не разгибая спины, согнутой над плугом, и не может позволить себе поездки более дальней, нежели на ближайшую ярмарку, потому что жена его и дети хотят есть? Сотелсхейм был мечтой, и мечту эту ненавидели за её недостижимость. «Что изменилось, — спрашивали жрецы, — с тех пор, как вы, свободные, стали чьими-то? Прежде вы платили дань лишь своему лорду; ныне ваш лорд — такой же раб, как и вы, и тоже вынужден платить дань, а с кого ему взять её, как не с вас? Но всё может измениться — слышите, люди? Всё может пойти иначе! Юный лорд Эвентри, вознамерившийся отобрать у старого Фосигана его венец, обещает вашим лордам свободу от дани; больше того — он налагает на них запрет войны! И ныне всякий раз, когда лорду из ближнего фьева вздумается подпалить вашу деревню назло своему соседу, — он должен будет испрашивать на то позволения у нового конунга, приводить вескую причину, а иначе будет наказан. И уж, конечно, при таком-то деле соседний лорд трижды подумает, прежде чем идти на вас с огнём и мечом…»
   Крестьяне — скот; сила, созданная богами для того, чтобы лордам было что есть, во что одеться и чем убивать друг друга. Так думали лорды Бертана, свободные и несвободные; и как же они удивились, когда народ, услышав такие речи жрецов, взялся за вилы и поднял крик: не хотим Фосигана! хотим Эвентри! А пуще всех кричали в самом Эвентри, в Элпринге и Тэйраке — тех фьевах, которым конунг не пришёл на помощь во время резни двенадцать лет назад. Что могли на это сказать их лорды? Лорды и сами почесывали в затылках. Фосиган ещё осенью, после разгрома Одвелла, потребовал прислать в Сотелсхейм не менее пятидесяти копий от клана. Многим лордам пришлось отдать собственных сыновей, потому что конунг требовал для защиты своего оплота не крестьян — умелых воинов. И вот теперь эти воины, вместо того, чтобы боронить родной порог, сидят в Тысячебашенном, прекрасном, проклятом Тысячебашенном, а враг подошёл к воротам и говорит: смотри, вот — моя рука, а вот — твоя смерть; выбирай. Лорд Фосиган, воображая, будто обезопасил себя, постепенно, неотвратимо сам себя уничтожал.
   «Я это учту, — думал Эд, глядя на стену, на которой стоял конунг, и кусая губы. — Учту, что свои обещания надо сдерживать. Они не ждут этого от человека, который вырвал у них преданность силой. И тем сильнее будут мне признательны, когда я дам им всё, что обещал. Всё, и даже ещё больше». Он хотел лишь одного: чтобы ему дали шанс. И теперь, хвала Гилас и всем её детям, этот шанс ему наконец представился.
   И благодарить за это он должен был жрецов, вовремя создавших в народе верное настроение. Эд так и не узнал — то ли местра Адель оказалась на диво убедительна, то ли в Анклаве и без того бродили еретические настроения. Скорее всего, и то и другое; так или иначе, в ходе тайных переговоров с местром Шионом ей удалось добиться его поддержки. Больше того: предложение местры-еретички было встречено с благожелательностью, удивившей её саму. Оказалось, что ещё несколько месяцев назад некто Эжен Троска прибыл в Анклав и потребовал встречи с верховными жрецами, заявляя, что имеет доказательства проникновения ереси в самое сердце обители богов — святой Скортиарский монастырь. По счастливому совпадению, пылкие речи Троски, тщетно бившегося на подворье Анклава с бюрократией младших братьев, не желавших допускать его до аудиенции с местрами, услышал Шион, который как раз в это время возвращался из замка, где принимал исповедь Квентина Фосигана — на парня как-то вдруг снизошло благочестие и блажь покаяться. Воспользовавшись оказией, Шион допросил Троску лично — и успел перепроверить скандальные сведения, прежде чем в Сотелсхейм явилась сама местра мятежного монастыря. К тому времени Шион успел тщательно обдумать положение, поэтому убедить его местра Адель смогла гораздо быстрее, чем она надеялась. Она писала Эду, что это дар богов — потому что в сложившемся положении на счету был каждый день.
   Теперь за столь вовремя развёрнутую пропаганду жрецы потребуют у Эда сущей малости — выполнения своих обещаний и отмены гонений на иноземные учения. Вряд ли они подозревали, как сильно он жаждал этого сам. Конечно, придётся преодолеть немалое сопротивление; такие как Шион и Адель — не ядро веры в Бертане, и даже не её большинство. Они еретики. Эд Эфрин собирался превратить ересь в догму. Это было нужно ему, чтобы спасти их всех — и истинно верующих, и вероотступников, и людей чести, и клятвопреступников, и друзей, и врагов.
   Но прежде чем это случится, он должен взять Сотелсхейм.
   Адель Джесвел была в городе; она пообещала ему, что вскоре ворота будут открыты изнутри — и вот уже два месяца не могла выполнить обещанного. Записки, которые она передавала Эду через парламентёров, которыми ежедневно обменивались стороны, чтобы снова подтвердить невозможность договорённости, сообщали, что разногласия в Анклаве оказались глубже и сложнее, чем она надеялась. Местр Шион был, по сути дела, одинок в своём убеждении; его влияния хватило только на то, чтобы вовремя организовать по всему Бертану мощную сеть жреческой пропаганды. Но в Сотелсхеймском Анклаве большей частью заседали люди, назначенные самим конунгом, а потому близкие к нему. Они не без основания опасались за свою судьбу в случае его свержения и того больше были разгневаны перспективой смены догматов. Если бы не армия, стоявшая у стен города, как знать, не попал ли бы местр Шион на костёр, а с ним заодно и женщина, влившая в его уши яд, который, по мнению многих, давно следовало извести с земли Бертана. Но теперь никто не знал, чем ответит на подобный акт Адриан Эвентри, потому пока — только пока, предупреждала Адель в письме, — смутьяны были в относительной безопасности, даже находясь в самом логове врага. Наибольшее, чего она смогла добиться, — что разногласия внутри Анклава остаются неизвестны конунгу. Жрецы Гилас вообще не особенно посвящали Фосигана в свои дела и решения; в немалой степени поэтому он оказался столь уязвимым перед ними. «И это, — думал Эд, — я тоже учту, когда стану…»
   Да, станет конунгом. Теперь он не мог произносить это, ни мысленно, ни вслух. Он подошёл очень близко. «Этот мир мой, — слегка улыбаясь, повторял он про себя, словно затверженное наизусть правило — так, как запоминал лекарские книги на фарийском прежде, чем выучил язык и смог понять их смысл. — И мне осталось только взять его. Только взять».
   Алекзайн сказала ему это давным-давно. Он долго учился брать. Теперь он брал.
   Но оставалась ещё одна проблема, решения которой он не видел. Он мог протянуть руку и взять. Но, взяв, он мог лишь раздавить латной рукавицей, оттягивавшей сейчас его руку. Эд никогда не был воином. Он в жизни своей не участвовал ни в одном сражении, хотя ни поединки, ни убийства ему не были в новинку. Он знал и огонь, и меч, он жёг и убивал. Но теперь, именно теперь он не хотел ни убивать, ни жечь. И именно оттого этим хмурым весенним утром ему было так трудно глядеть на стену, с которой смотрел на его людей и знамёна Грегор Фосиган.
   Адриан Эвентри не мог взять этот город штурмом. Не потому, что Сотелсхейм неприступен. А потому, что он восходил на этот трон, чтобы спасти жизни тысяч, он обещал уменьшить потоки крови. И он не мог, сдерживая это обещание, пролить всю ту кровь, которую клялся сохранить.
   А всё треклятый лорд Грегор — хотя Эд был уверен, что неплохо знает его. Он ждал, что конунг выступит ему навстречу — и гораздо раньше, чем он приблизится к Сотелсхейму. Но конунг не вышел. Он выходил лишь тогда, когда был совершенно уверен в победе — как против Одвеллов двенадцать лет тому назад, когда их почти уже раздавил Анастас. Сейчас, глядя — и не веря глазам своим, — как к Эвентри присоединяется всё больше кланов, Фосиган уверен в победе не был.
   Единственное, в чём он был уверен — это в крепости стен Сотелсхейма.
   Теперь, стоя под этими стенами. Эд проклинал себя и обзывал дураком — хотя до той поры почитал дураком Грегора Фосигана. Он мог хоть целый год держать Тысячебашенный в осаде — городу ничто не грозило. Сквозь него текла река, бурная, полноводная, которую не перекрыть так легко, как сделал в своё время Анастас с Силиндайлом. Пахотные поля остались за стенами и были подчинены армии захватчика; но в пределах городских стен оставались сады и фермы, примыкавшие к Нижнему Сотелсхейму. Тысячебашенный не зря прозвали дивным городом — он был страной в стране, он мог содержать и прокормить себя сам, пока пришлые захватчики волна за волной разбивались бы о его стены. Фосиган не трусил и не оттягивал контратаку по глупости, он просто спокойно сидел там, где пустил корни очень глубоко. И даже три десятка кланов, объединившись против него, не могли вырвать этих корней.
   Эд был не единственным, кто это понимал. Главы кланов, которые за ним пошли, сознавали это тоже — и волновались, и ворчали, и сеяли недовольство в армии, бездельничавшей под понемногу начинавшем припекать весенним солнцем. Приближалось лето, пора Эоху; неведомо, как пойдут дела, если летний праздник Златокудрого застанет войско в безделье посреди разорённых полей. «Он обещал нам независимость, безопасность, достаток и мир, — скажут бонды себе и друг другу. — А дал лишь разруху и смуту. Пока мы здесь топчемся, в родных фьевах на нашей земле гниёт урожай. Зимой наши люди будут голодать, а мы так и будем торчать без толку у этих стен и слушать, как Фосиган смеётся над нами из-за них!»
   Сотелсхейм невозможно взять. Все это знали. Эд это знал. Но тем не менее они пошли за ним, а он их повёл — туда, где тысячи людей могли сделать не больше, чем один человек.
   Но один человек мог, возможно, сделать больше, чем тысяча.
   Каждый день он отсылал к городу парламентёра и требовал встречи с конунгом. Каждый день парламентёр возвращался с одним и тем же ответом: никакого ответа. Великий конунг отказывается видеться и тем паче беседовать с вероломным, вздорным и глупым мальчишкой, которого поднял из нищеты и пригрел, подобно змее, на собственной груди. Эд знал, что лишь от него самого зависит, заставит ли он конунга вступить в переговоры. Понимал — и не знал, как это сделать. Он пробовал действовать через Адель, но она не имела связей в замке конунга; а кроме того, за четыре года Эд собственными руками расчистил вокруг Грегора Фосигана место, избавив его от всех, кому тот доверял и кого считал надёжным. Он расчистил место для себя. И не мог теперь его занять, потому что между ним и Фосиганом оставалось тройное кольцо стен, с более чем двадцатью башнями на каждой.
   «Я загнал судьбу в ловушку и попался в эту же ловушку сам», — думал Эд Эфрин. Как и всегда. Всегда было только так.
   Шёл семьдесят второй день осады.
   — Заканчивается эль, — сказал Сван Вайленте. — Без эля мои ребята могут совсем затосковать.
   — Не только твои.
   — Это легко поправить. Я могу взять дюжину самых засидевшихся и прогуляться к Малым Орешникам. Там варят славный эль. Мы вернулись бы к завтрашнему вечеру, заодно ребята бы руки почесали…
   — Нет, — сказал Эд.
   Вайленте не возразил. Разговоры, подобные этому, звучали всё чаще и всегда заканчивались одинаково. Бондам надоело сидеть без дела, но Эд не мог позволить им тех развлечений, которых они жаждали. Он твёрдо решил не проливать крови больше необходимого. Будь его воля, он бы вообще её не проливал, но так не бывает. Боги всегда хотят крови. Вопрос лишь в том, как много.
   — Знаешь, — проговорил его зять, — когда я в первый раз тебя увидел… в храме Эоху… чёрт, сколько же лет прошло?
   — Двенадцать, — не глядя на него, сказал Эд.
   — Да, точно… Ты был сущим мальчишкой. Испуганным, растерянным… я отчасти потому и позволил тебе тогда уйти. Мне было тебя…
   — Жаль? — закончил Эд, когда он запнулся, и лорд Вайленте кивнул.
   — Теперь я думаю, не проявил ли себя непроходимым дураком. Я и представить не мог тогда, что ты способен на такое…
   Он умолк, но Эду не требовалось уточнений. Лязг железа, голоса, смех и кашель, фырканье и ржание лошадей, стук кузнечного молота и визг плотничьей пилы, шелест сотен палаток и знамён на крепнущем ветру… Он видел людей, большая часть которых бездельничала у костров, а прочие сновали по лагерю, слышал далёкий отрывистый голос Бертрана, гонявшего свой отряд на дежурной тренировке, видел солдат в цветах Хэдлода и Блейданса, которым их командиры делали утренний смотр. И это он привёл сюда их всех, собрал их вместе, как когда-то Анастас. Да, он тоже не думал, что способен на такое, когда стоял на берегу моря, мокрый и дрожащий, и смотрел, как полыхает подожжённая им «Светлоликая Гилас». Тогда ему казалось, что это — предел, и потому он ощутил облегчение. Сейчас он знал, что предела нет. И это пугало.
   — Сван, скажи, если бы ты тогда знал, что я на это способен, ты бы меня отпустил?
   Лорд Вайленте мало изменился за эти годы — разве что отпустил бороду, которую успела побить седина. Улыбался он всё так же скупо и неохотно, и тем ценнее была его искренняя усмешка, которой он одарил своего шурина, хлопнув его по плечу.
   — Смеёшься? Знай я это, я бы не дал тебе уйти. Я бы отдал тебе все свои копья и помог бы всем, что было бы в моих силах.
   — Ты пошёл бы за пятнадцатилетним вождём? — рассмеялся Эд.
   Вайленте не рассмеялся в ответ.
   — Ты единственный из нас, кто оказался на это способен. Даже Одвелл не ходил на Сотелсхейм.
   «И именно этого вы ему никак не могли простить, — мысленно закончил Эд. — Его осмотрительности, его мудрости. Так же, как осмотрительность и мудрость Флейна отторгает вас от него. Вы и то, и другое почитаете за трусость. Ну что ж, вот мы и стоим у Сотелсхейма. Такие храбрецы».
   — Сван, расскажи мне про Алисию. Как ей живётся?
   Когда они встретились под Иторном три месяца назад — Вайленте вместе с ещё несколькими септами Одвеллов нагнал армию Эда и вступил с ним в короткие переговоры, завершившиеся объединением их войск, — Эд спросил только, где Алисия. Услышав, что она жива и здорова и осталась в замке Вайленте вместе с детьми, он на время удовлетворился этим и больше вопросов не задавал. Но он думал о ней, и в последнее время всё чаще — особенно после того, как выслушал от Роберта Тортозо подробный рассказ о Бетани.
   Сван Вайленте пожал плечами.
   — Про то у неё спроси. Не мне судить.
   — Она всё ещё плохая жена?
   — А, ты об этом… Нет, не такая уж и плохая. С годами поумнела.
   — Право же, тебе повезло. С бабами это редко случается.
   — Она тебя часто вспоминала. Она жалеет о том, что тогда тебя сдала. Нашего первенца мы назвали Адрианом.
   Эд смутился. Он почти забыл это ощущение, и поспешно отвернулся, боясь, что покраснел. Он вроде бы избавился от этого неудобного свойства, но в детстве он легко и часто краснел — мать говорила, это оттого, что у него слишком тонкая кожа. Что ж, со временем его кожа успела огрубеть, но иногда, изредка, он снова чувствовал себя четырнадцатилетним мальчишкой, глупым, ранимым и беспомощным. «Ох, Алисия, — подумал он. — Бетани права, во всём права: мне и на тебя было все эти годы наплевать».
   — Когда всё это кончится, — сказал Вайленте вполголоса, — ты позволишь мне привезти её сюда? Или приезжай к нам сам. Она будет рада видеть тебя.
   — Когда всё это кончится, — после долгого молчания повторил Эд. — Сван, а это кончится? Ты вправду так думаешь?
   — Конечно. Всё кончается, Адриан.
   Да, верно. Кончается всё. Вопрос только в том, как.
   «Если бы я только мог увидеться с конунгом», — в который раз взмолился про себя Эд. Он знал, кого молил… нет — у кого требовал этого единственного шанса. «Ты же сама говорила — мне стоит только понять, чего я хочу! Только захотеть — и ты мне это дашь! Ну, так дай же! Или хотя бы ответь! Почему ты молчишь?..» Он вспомнил иссохшую старуху, угасавшую в доме над утёсом, и темнокожую, темноглазую роолло с полными и кисло-сладкими, словно вишни, губами. «Уже можно», — сказала ему она, так если можно — почему ты мне не даёшь сделать это?..
   Хотя, может быть, это не она? Может, это Гилас или Молог вмешались в то, что творит на земле их своенравная, безумная дочь Янона? Может, так они мстят Эду Эфрину за то, что он сжёг «Светлоликую» посредством мологова огня? Они хотели, они решили наслать на Бертан мор — а их дочь им противилась; отчего? Может быть, от глупого, бессмысленного бунта детей против родителей — того самого бунта, который вынуждал четырнадцатилетнего Адриана Эвентри убегать от всех взрослых, которые пытались управлять его жизнью? «Может быть, — думал он с возрастающим ужасом, — то, что я делаю — и впрямь противно богам, может, я не спасаю, но только делаю всё ещё хуже?.. Ведь я в ответе за всё. Что бы ни случилось, сколь угодно дурное — это будет моя вина».
   «Я прав? Скажи мне. Только это скажи: я прав?!» — почти кричал он, пытаясь пробиться сквозь стену, которую много лет назад сам же и построил, не желая слушать никого, будучи уверен, что всё делает правильно.
   Вайленте, стоявший рядом с ним, глядел, к счастью, не на него, а на ворота Сотелсхейма, потому не заметил резкой бледности, разлившейся по лицу Эда. И потому-то он первым увидел то, чего, ослепнув от слишком близко подошедшего понимания, не мог увидеть Эд.