Она заставила его поднять голову и какое-то время рассматривала его лицо, и в её глазах удивление мешалось с гордостью.
   — Ты стал очень похож на отца. Я всегда знала, что так будет. Анастас, ты был плохим сыном, знаешь это? Дерзкий, гадкий мальчишка. Ты будешь наказан, я скажу батюшке, и он запрёт тебя. И даже хуже, если ты не бросишь эту мерзкую привычку. Табак — пристрастие Молога, дым табака — дым из пасти Черноголового! И не смей со мной спорить!
   Он не спорил. Его плечи дрожали, он больше не всхлипывал, но словно в дурмане водил ладонью матери по своему лицу, и Адель знала, что её руки теперь станут мокрыми. И подумала, что есть бальзамы, которые принимают внутрь, чтобы исцелить телесную рану, но бальзам для иных ран душа исторгает сама, выводя из тела с водой и солью.
   — Перестань, — раздражённо сказала леди Мелинда. — Ты большой мальчик, Анастас. Тебе уже четырнадцать. Какой пример ты подаёшь младшим? Адриан и так растёт сущим проклятьем. О, местра Адель, знали бы вы, как я с ним мучаюсь! — вскинув голову, громко пожаловалась она — хотя Адель знала, что леди Эвентри не может её видеть. — С ним нет никакого спасу, где он, там всегда напасть и беда. Мне порой кажется, что им овладел Молог… что? Что ты говоришь, сынок?
   Адриан Эвентри что-то пробормотал, едва различимо. И лицо его матери, расслышавшей эти слова, разгладилось и озарилось светом, вонзившимся острой иглой ревности в сердце местры Адели, которая сама выбрала свой путь и, идя по нему, не могла узнать, что такое быть матерью и гладить своего сына по волосам. Она никогда не жалела об этом, ни разу — до этого дня.
   — Конечно, Адо, я тебя прощаю, — сказала безумная леди Эвентри, лишившаяся разума в тот самый день, когда она потеряла всю свою семью, и поцеловала своего сына в темя, а потом обняла его и закрыла глаза, улыбаясь так, будто наконец обрела покой.
   Где ты был прежде, так долго, Адриан Эвентри?
   Местра Адель повернулась и вошла в свой храм.
   Эжен Троска по прозвищу Галиотто (так называли его монашки-гвидреанки, к которым он каким-то образом попал — каким именно и почему они так его называли, он так и не смог вспомнить) должен был умереть от тяжёлой грудной простуды, однако не умер. Он скакал галопом двое суток и загнал трёх лошадей, спеша к лорду Скортиару с донесением от лорда Иторна. По дороге он попал в страшный ливень, и молил Многомудрую Аравин, богиню клана Иторн, лишь о том, чтобы она сохранила его до порога дома, в который он был направлен. Эжен Троска не читал древней поэмы о Галиотто, однако мог быть сравним с легендарным гонцом вполне правомерно. Он был готов умереть, лишь бы выполнить свой долг, — но лишь после того, как выполнит.
   Однако он не умер. Он бредил, его мучили то жар, то озноб, неизменная жажда и жгучий страх смерти, сковывающий льдом грудь, в которую, казалось, налили расплавленного воска. От кашля его рвало, он харкал кровью, он давно должен был попасть в светлую обитель Гилас и там прильнуть к её ласковой материнской груди. Но его не отпускали. В него вливали что-то, его растирали чем-то, а он только хрипел, пытаясь сказать им, чтобы они перестали заниматься глупостями и скорее позвали лекаря и тот пустил ему кровь. Он надеялся, что они сделали это, пока он был без сознания, но когда в краткие мгновения прояснения рассудка, случавшиеся обычно ночью, когда его сиделка спала, Троска смотрел на сгибы своих локтей, он не находил там следы надрезов. Они не собирались его лечить. Они хотели чего-то другого. Если бы место, где он оказался, не было святым монастырём, Троска испугался бы. Он был неграмотен и мнителен настолько же, насколько набожен.
   Впрочем, неграмотность не означала невежества. Он знал, что такое Фария. Он слышал это слово в замке Логфорд, когда жрец богини Аравин, дворовой капеллан лорда, поспорил со жрецом Лутдаха, остановившимся в замке на ночлег. Из их разговора Троска мало что понял — кроме того, что из места под названием Фария в Бертан проникает ересь, и проникновение это тем более опасно, что избирает наиболее благопристойные с виду пути — такие, как помощь больным и раненым…
   Местра Скортиарского монастыря гвидреанок лечила Эжена Троску по-фарийски. Он слышал, как об этом сказал человек, который подошёл следом за ней к постели Троски в первый день, когда Эжен наконец почувствовал ясность разума не в тёмное время суток. Так он сказал, а она не стала отрицать. Они думали, что он в беспамятстве и не слышит их.
   Но он не был в беспамятстве.
   Теперь Эжен Троска боялся лишь одного — что и Многомудрая Аравин, и Гвидре Милосердный, чьим именем гнусно прикрывался этот оплот еретиков и иноверов, проклянут его за то, что он принял, пусть и невольно, помощь из рук, покрытых скверной. Он боялся — нет, он был уверен, что они не позволят ему выздороветь, покарав тем самым и дерзких врачевателей, и его самого. Однако он выздоровел прежде, чем успел выпасть первый снег, и тогда подумал, что, должно быть, боги решили отсрочить кару, уготовив для него нечто более страшное. Эти жуткие мысли угнетали его, он слабел, угрюмо уходя от расспросов благожелательных с виду монахинь. Ему были отвратительны их ханжески благочестивые лица, их прикосновения. В одну из ночей, когда у него снова начался жар, Троска подумал, что, быть может, ему оставили жизнь, чтобы он мог искупить свой грех. Или сделать что-то очень важное. Или совместить одно с другим…
   Неграмотность Троски не означала невежества, не означала она и глупости.
   Когда он понял, что сможет удержаться в седле, то долее ни минуты не оставался в осквернённых стенах. Его лошадь всё это время содержалась в полном довольстве в конюшнях монастыря, и за это — только за это — Троска сквозь зубы поблагодарил местру-настоятельницу, которая вышла проводить его до ворот. Она дала ему с собой узелок с какими-то пузырьками и сказала, чтобы он в течение недели втирал их содержимое себе в грудь. Он не стал отказываться. Это могла оказаться важная улика, и в любом случае, требуя срочной аудиенции у жрецов Сотелсхеймского Анклава, нужно было иметь при себе что-то повесомее собственного слова.
   Всю обратную дорогу Троска пытался вспомнить имя человека, который произнёс над его телом роковое слово «Фария». Память вернулась лишь на самых подступах к Сотелсхейму. Адриан Эвентри — вот как его звали. И он якобы прибыл в Скортиарскую обитель, чтобы встретиться со своей матерью.
   Этот человек, Адриан Эвентри, вольно или невольно спас жизнь Эжену Троске.
   И, как обычно, это многое, весьма многое изменило.

4

   Он помнил эту тропинку.
   Какие странные шутки порой выкидывает память — ведь за прошедшие двенадцать лет это место нисколько не изменилось. Эд был в том уверен: для далёких бедных деревушек вроде этой, стоящих вдалеке от торговых трактов, время течёт втрое медленнее, чем для всего остального мира. Люди рождаются и умирают, а больше ничего не происходит. Камни остаются теми же, какими были, только, быть может, лежат теперь не там, где прежде. Разница между камнем и перекати-полем — только во времени, за которое они преодолевают свой путь. Но время — это такая малость. Такая ничего не значащая безделица…
   Эд знал это, потому что снова стоял на той самой тропинке, в двух шагах от ручья, где двенадцать лет назад бросил наземь вёдра и ушёл с Тобиасом Одвеллом — вместо того, чтобы остаться в красном домике выше по склону, на который он смотрел теперь, щурясь на солнце. «Вот, — думал он, — я опять стою здесь, я помню эту тропинку — этот крутой поворот чуть повыше, там до сих пор стоит камень, о который я споткнулся, когда бежал тем утром с вёдрами вниз… Другие камни сорвались со своих вековых лежбищ и улетели кто вниз, к деревне, кто к пропасти и в море, и теперь они лежат там, ещё на тысячу лет… А этот камень по-прежнему здесь — как и я.
   Мы всё ещё здесь, и что изменилось за эти двенадцать лет?»
   Ничего.
   Это было ложью, но, стоя посреди этой тропы и глядя на красное пятнышко, выделявшееся среди серой пелены скал далеко впереди, Эд не мог думать ни о чём другом. Ему казалось, что пятнышко поблекло и замшело, словно покрывшись пылью, но наверняка это была всего лишь игра его воображения. Внизу, в деревеньке, он спросил, кому принадлежит этот дом на скале. Ему ответили: леди Алекзайн, и быстрым движением сотворили знак, отводящий злые силы. Нет, ничего не изменилось.
   Было странно, что спустя все эти годы он так легко смог отыскать её в этом же самом месте. До того странно, что Эд снова ощутил тревогу, с которой, казалось, уже распрощался после визита в Скортиарскую обитель. Он всё ещё ощущал тёплую ладонь своей матери на щеке и помнил взгляд скортиарской местры, такой ясный и такой всепрощающий, что Эд почувствовал бы себя совершенно счастливым, если бы только ему было нужно её прощение. Но ему было нужно кое-что другое, куда более прагматичное, — и это он, судя по всему, тоже получит.
   Сейчас и здесь он тоже искал нечто прагматичное. В этом месте, в этом доме. У этой женщины, которая продала его Индабиранам двенадцать лет назад. Которая сказала ему, что ей нужно от него. Теперь — и это было единственным, что вправду переменилось, — ему нужно кое-что от неё.
   И он это получит.
   Он шёл пеший, так же, как тогда. Не потому, что это что-то значило, или усиливало его связь с этим местом, или пробуждало его память о вещах, большинство из которых он предпочёл бы забыть, — нет. Просто его лошадь подцепила какую-то заразу на последнем постоялом дворе и пала прямо посреди тракта, когда домики деревушки уже виднелись на горизонте. Эд дошёл до горы пешком, когда уже стало смеркаться. Хозяин единственной в деревне таверны, признав в чужаке небедного господина, чуть поклоны не бил, уговаривая заночевать. Конечно, он не узнал в высокомерном мужчине того самого мальчика, который много лет назад вступился в его кабаке за девочку-служанку… Тогда-то Эд впервые подумал о Вилме. Знать бы, где она и что с ней стало… Но на самом деле он не хотел этого знать. Это было не так уж важно. Не важнее, чем его братья, его сёстры, его мать. Не важнее чёрной оспы.
   «Ты — оспа, Алекзайн, — подумал Эд, глядя на приближающееся багряное пятно. — Ты зараза, ты чума, которая проникла в моё тело и разум и захватила их. Но ведь ничто не мешает рабу убить своего хозяина. Не затем, чтобы освободиться… Просто за то, что я тебя ненавижу».
   Да, он ненавидел её. Никогда об этом не думал так, но — ненавидел. За многое, но больше всего — за то, что она сказала: «Теперь можно», и поцеловала его губами девушки-роолло именно тогда, когда он совсем этого не хотел.
   Она всегда вторгалась в его жизнь тогда, когда он этого не хотел, а не тогда, когда действительно в ней нуждался.
   Ворота перед домом были распахнуты настежь — как и прежде, их не запирали. Толстая немолодая женщина с сильной проседью в волосах развешивала на верёвках бельё, пыхтя и отдуваясь — каждое движение явно давалось ей с трудом. На земле у её ног возились трое чумазых детишек — один лепил куличики из грязи, двое других упоённо ими швырялись. Женщина шикала на них и была щедра на подзатыльники, но не делала ничего, чтобы унять детвору по-настоящему. Только когда один из малышей пригнулся, и летевшая ему в лицо лепёшка смачно шмякнулась на трепетавшую по ветру белоснежную простыню, женщина гаркнула: «Джон! Ах, паскудник!» — и, схватив за ухо того малыша, в которого метили лепёшкой — то есть ни в чём, в общем-то, не повинного, — шлёпнула его со всей силой суровой материнской любви. Мальчишка заверещал, и под этот пронзительный вопль Эд ступил во двор дома, который совсем не изменился и так изменился с тех пор, как он был здесь в последний раз.
   Ему хватило беглого взгляда вокруг, чтобы оценить обстановку. Не считая многодетной мамаши и собаки, тут же подбежавшей, чтобы облаять Эда, двор был пуст, если не сказать — запущен. У колоды для рубки дров валялась поломанная оглобля, словно кто-то взялся чинить и бросил дело на половине.
   — Эй, сударыня, — окликнул Эд женщину, всё ещё лупившую вопящего ребёнка и полностью поглощённую этим ответственным делом. Двое других, отбежавших от матери подальше, тут же обернулись и уставились на Эда со смесью детского любопытства и взрослого подозрения. Судя по всему, они жили здесь и нечасто видели других людей.
   — Сударыня! — повторил Эд громче, и женщина, наконец выпустив сына, который тут же дал стрекача, повернулась к нему. Лёгкое удивление, появившееся на её лице, задержалось не долее чем на миг.
   — Чего вам? — Голос у неё был низкий и хриплый, как у человека, часто и неумеренно прикладывающегося к бутылке. — Вы, сударь, чай, к Гилберту? Так его нет. Третьего дня ещё уехал в Пронтхолл на рынок и вернётся не раньше будущей недели.
   — Гилберт? — вырвалось у Эда. Неподвижное лицо, стальные глаза под кустистыми бровями, свист бича, кровь — неправильная кровь, не там, не так… — Он всё ещё работает здесь?
   — Ну а куда ж ему деться-то. Вы если за тем седлом, так я и сама вам отдать могу. Я жена его. Он сказал, если придёте…
   — Я не за седлом, — перебил Эд. — Я хочу видеть вашу хозяйку. Леди Алекзайн.
   Женщина, уже повернувшись было к Эду спиной, взглянула ему в лицо. Сам не зная почему, он отвёл взгляд. Лицо у неё было красным, припухшим от пьянства и, как сильно подозревал Эд, от мужниных побоев. Видят боги, Эд Эфрин не был ни чрезмерно стыдлив, ни сверх меры сострадателен, но, глядя на эту женщину, он испытывал ему самому непонятный стыд — так, словно был в ответе за неё и за то, чем она была.
   — Леди, — повторила служанка. — Вот оно как…
   — Надеюсь, она дома? Я проделал долгий путь, чтобы её увидеть.
   — Дома, а то как же… Только вряд ли она вас примет. Вам бы, может, лучше хозяина повидать?
   — Хозяина? — Эд был сбит с толку. Впрочем… а почему бы и нет? Алекзайн молода и красива — она могла выйти замуж.
   Кто-то подёргал его за отворот сапога. Эд посмотрел вниз — и едва не вздрогнул от свирепого окрика женщины:
   — Джон! А ну лапы свои прочь от благородного господина! И вы двое, а ну пошли вон, на задний двор. И пса заберите. Носа не казать, пока не позову!
   Под весь этот шум и гам малышня наконец убралась со двора, забрав с собой скулящую и вырывающуюся собаку. Как это было странно… Если Эд знал Алекзайн хотя бы немного — она никогда не стала бы терпеть у себя в доме подобного гвалта. И Вилма, и даже Гилберт, когда Алекзайн была здесь, ходили на цыпочках.
   Эд сказал:
   — Да, если возможно, пожалуй, я бы повидал вашего хозяина, господина…
   — Тома, — закончила она за него. — Я схожу, позову его.
   И прежде чем Эд успел сказать хоть слово, окно наверху со стуком распахнулось, и отрывистый мужской голос, который Эд узнал бы и через тысячу лет, крикнул:
   — Вилма! Поднимись! Сейчас же!
   — Господин Том! — запрокинув голову, крикнула та в ответ. — А тут пришли к вам! Уже иду! Вы простите, сударь, — сказала она Эду, повернувшись к нему и простодушно взглянув на него своими глазами — карим и зелёным. — Обычно-то гостей муж привечает, а тут я теперь одна… У него это лучше выходит, да и редко у нас гости. Вы идите в дом, я сбегаю узнаю, что там, заодно господину Тому про вас скажу.
   «Вряд ли в этом есть надобность», — хотел сказать Эд и не сказал. У него язык словно присох к нёбу. Он хотел посмотреть наверх. И не мог, потому что его собственный взгляд был намертво прикован к женщине, торопливо ковылявшей к дому. Обрюзгшей, некрасивой, потасканной женщине, выглядящей на десять лет старше своего настоящего возраста, женщине, избегавшей смотреть в глаза собеседнику — потому что она знала, какое впечатление обычно производят её глаза, разные, как у самого Молога… Женщине, вышедший замуж за человека, который бил её плетью по приказу их госпожи. Женщине, которая когда-то, безумно давно, прижалась к его губам горячим жадным ртом и научила его быть мужчиной…
   Нет. Нет, не научила. Потому что уже на следующий день он бросил её, избитую, истерзанную из-за него. Бросил маленькой и одинокой, оставил лежать на узкой койке лицом вниз… Она прятала лицо в сгибе локтя — так, словно ей было стыдно… стыдно за него.
   Она его даже не узнала.
   «Ничего не меняется, — подумал Эд. — Она всё ещё здесь. И я тоже. И Алекзайн. И даже Том».
   Он подошёл к дому, преодолевая себя для каждого шага, и, перешагнув порог, ступил в холодный сырой мрак жизни, которую когда-то так легко позволил у себя отнять.
   Дом, как и прежде, производил впечатление призрака. Эд ощущал на лице солёный морской ветер, который заносило в коридоры сквозняком. Все двери раскрыты, и ни в одну не хочется входить, потому что глубоко запрятанным инстинктом знаешь, что ничего хорошего ни за одной из них тебя не ждёт. Отчасти это было похоже на чувство, которое он испытывал, входя в покои конунга в Сотелсхейме — в комнату, из которой мог выйти прямо на плаху. Стуча в дверь конунга, Эд каждый раз вспоминал ту ночь, когда Алекзайн позвала его к себе и он, войдя, увидел её в спальне обнажённой, зовущей и отталкивающей одновременно… Ужас, непонимание и восторг, слитые воедино.
   Эта комната, та самая, была единственной, из которой раздавались сейчас хоть какие-то звуки в этом пустом и мрачном доме. Простые и будничные звуки — возня, приглушённые голоса, перемежаемые досадливой руганью Вилмы. У неё всё такой же скверный характер, как в юности. А с чего бы ей измениться? Она никогда не выходила за пределы этих стен. Она была заперта здесь, потому что он ушёл и бросил её.
   «Не важно. Я здесь не за этим», — сказал себе Эд Эфрин и, подняв руку и задержав её в дюйме от двери на долю мгновения, толкнул дверь.
   Это была спальня Алекзайн — такая же, как двенадцать лет назад. Но Алекзайн в ней не было. Вилма и Том — Эд узнал его с первого взгляда, он почти не изменился, только плечи ссутулились, а лицо пересекали морщины — суетились у постели какой-то старухи, хрипевшей и бившейся в судорогах. Старуха была такой древней, что казалось, будто она может испустить дух от слишком резкого движения, а судороги, бившие её иссохшее тело, непременно должны были сломать ей все кости. Том держал её коротко остриженную голову, прижимая к подушке, и Вилма, разжав сильными руками упрямо сжимаемые челюсти, пыталась влить между ними какое-то питьё, но из-за конвульсий старухи половину проливала мимо, на ночную сорочку женщины и простыню, и без того покрытую жёлтыми пятнами.
   Это было одно из самых отвратительных зрелищ, которые приходилось видеть Эду. Всё его существо рвалось выскочить за порог и захлопнуть дверь, но он стоял и смотрел. Наконец усилия Вилмы увенчались успехом, и почти сразу судороги стали утихать, а потом прекратились. Том отпустил голову старухи, на мгновение задержав ладонь на её лбу и слегка погладив.
   — Всё, — тихо сказал он.
   Вилма поставила опорожнённую чашку на столик у изголовья кровати и шумно вздохнула.
   — Ох, сударь мой, да придушили б вы её уже, сколько ж можно-то… и ей мука, и вам…
   — Смени ей сорочку и простыни, — словно не слыша её, сказал Том. — И побудь здесь, пока я…
   Не переставая говорить, он наконец поднял голову — и умолк на полуслове. Вилма обернулась тоже.
   Оба они только теперь заметили Эда.
   Руки Тобиаса Одвелла дёрнулись — так, словно он инстинктивно пытался схватить что-то и набросить на женщину, тихо хрипевшую на зловонной постели. В его взгляде, брошенном на Эда, смешались гнев и стыд.
   — Уйди прочь, — отрывисто сказал он, и Адриан Эвентри вспомнил, как этот голос велел ему спустить штаны и приготовиться для порки. — Тебе нечего здесь делать!
   Он не выразил ни малейшего удивления — и узнал Эда так же легко, как тот узнал его. «А ведь я изменился, — подумал Эд, — и… и он изменился тоже, почему мне сперва показалось, будто нет?.. Как и Вилма, отяжелел, тугие мышцы уступили место жирку, волосы поредели, глаза выцвели… Он теперь старик, хотя я помню его молодым мужчиной, а я — мужчина, хотя он помнит меня мальчиком, но мы узнали друг друга с первого взгляда и в первый же миг. Может, потому, что дело не во внешности, а в том, что один Отвечающий всегда ощущает и помнит другого?»
   Адриан Эвентри помнил Тома, поэтому в ответ на приказ повернулся и вышел, как ему было велено. Ничто не меняется.
   Он отошёл от двери на шаг и терпеливо ждал, пока Том, отдав Вилме ещё несколько приказаний, выйдет к нему. Они оказались в сумрачном сыром коридоре вдвоём, и на миг что-то ёкнуло внутри — точно так же они столкнулись впервые в Эвентри, когда…
   — Что тебе надо?
   В полумраке Эд видел его лицо смутно, но ему и не требовалось света, чтобы различить неприязнь и раздражение.
   — Мне нужна Алекзайн. Я должен задать ей несколько вопросов.
   — Задавай хоть дюжину — она тебе не ответит.
   — Я могу видеть её, Том?
   — Ты уже видел.
   Эд недоумённо моргнул. О чём он…
   Гилас… нет.
   Это зловоние, яркий солнечный свет, снопом ложащийся на запертую дверь в купальню, и существо на постели…
   Нет!
   — О боже, — прошептал Эд, протягивая руку и касаясь ладонью стены — он всегда так делал для верности, когда у него слабели ноги. — Как… почему… что случилось?
   Том молчал. Это было усталое, измученное молчание, говорившее больше слов. Потом Эд почувствовал прикосновение к своему плечу — то самое, его он тоже помнил, и, как прежде, инстинктивно напрягся. Эта рука всегда вела его туда, где он не хотел быть, и она же когда-то успокаивающе поглаживала его по затылку. Держись, парень, ты уже взрослый.
   — Пойдём, — сказал Том. — Здесь не лучшее место для разговора.
   Лучшим местом для разговора была комната внизу, та самая, где Алекзайн когда-то читала книгу, страницы которой шевелил ветер. Том подошёл к креслу, в котором она сидела, когда позвала к себе Адриана и спросила, на что он готов ради неё, и опустился туда с осторожностью человека, привыкшего беречь спину. Он немного расслабился, и от этого только заметнее стала его дряхлость. Не физическая. Просто он очень устал жить и ни от кого этого не скрывал.
   — Когда тебя схватили Индабираны, — без предисловий сказал Том, — она вернулась за мной в ту таверну, где на нас напали наёмники — помнишь? Она со мной говорила. Не так, — он постучал костяшкой пальца по своему виску, — а просто говорила, как прежде. И в конце концов убедила, что я должен предоставить тебя самому себе. Говоря по правде, именно этого я и хотел, только думал, что права не имею. И когда я согласился, она внезапно потеряла сознание и… стала стареть.
   — Стареть? — повторил Эд.
   — Я своими глазами видел, как ссыхается её кожа, краска сходит с волос, тают мускулы… как она становится такой. Ты видел, — его голос звучал совершенно ровно, но именно в этом спокойствии Эд отчётливо видел след ужаса, который Том испытал в тот миг. — За несколько минут она превратилась в столетнюю старуху. Я думал, она умерла. Она почти не дышала и всю ночь была без сознания. А потом очнулась.
   Он умолк, и молчание было враждебным, как будто он ждал вопроса, в котором прозвучит обвинение или упрёк. Но в чём Эд мог его обвинять? В том, что Том не убил её сразу?
   Господи, ведь прошло двенадцать лет…
   — Том, кто она? Во имя всего святого, кто она такая?
   — Никто, — с горечью ответил тот. — Просто женщина из обедневшего рода, ещё девочкой отданная в монастырь Яноны. Когда она была подростком, Янона забрала себе её тело, чтобы найти своего Отвечающего. Боги не могут говорить с нами напрямую, сами, они слишком отличаются от нас. Каждый выбирает собственные пути. Яноне нравятся женские тела — она знает, как они воздействуют на нас… на мужчин. — Он коротко и сухо усмехнулся губами, из которых давно ушла кровь. — Дух этой девочки, Алекзайн, оказался силён, её нрав полюбился Яноне, и она надолго осталась в этом теле. Очень долго по человеческим меркам. Алекзайн сопровождала пятерых Отвечающих. Пятерых, Адриан.
   Пятерых… По одному в каждом поколении.
   Сто лет.
   — А теперь?.. — с трудом спросил он.
   — Теперь она, видимо, решила, что с этого тела довольно. Или с этого духа… Янона ведь не уничтожила и не вытеснила душу Алекзайн из тела. Они обе всё это время были внутри. Я даже представить себе не могу, каково это — делить свою голову с богиней… с Неистовой дочерью Молога. Она очень редко пыталась забраться в мою, едва касалась меня, и всякий раз я едва не сходил с ума. Я сходил с ума… Адриан, я был безумцем, законченным безумцем, когда сделал всё, что сделал. Но Алекзайн была гораздо безумнее, потому что нельзя сто лет делить себя с Яноной и не сойти с ума.
   — Откуда ты знаешь всё это?
   — Она мне сказала. Пока ещё могла говорить. Она всё помнит. Всё, что делала — и что Янона делала с помощью её тела. Ей… ей стыдно, Адриан. Она просила, если я когда-нибудь встречу тебя, попросить у тебя за неё прощения.
   — За что? — Эд снова протянул руку и коснулся пальцами стены. Глупый жест, привычка, а не необходимость. — Это не её вина. Всё, что делала… эта… богиня… всё это была её воля.
   — И ты эту волю выполнял. И до сих пор выполняешь. Я прав?
   — Да. — Не было смысла отрицать. — Выполняю и выполнял. И выполню.
   — Жизнь тебя ничему не научила, — с отвращением сказал Том.
   — Ты ошибаешься. Просто я учился тому, чему она хотела меня научить. Чтобы я выполнил свой долг.
   — Какой долг, Адриан? Янона безумна. Всё, к чему она прикасается, она заражает безумием. Алекзу… тебя, и меня…