Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- Следующая »
- Последняя >>
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Всё то, что было под землей,
Весь наш подземный древний быт
И даже облик наш былой –
И тот до времени забыт.
В любую щель могли пролезть
Те наши прежние тела.
Прилизанная влагой шерсть
С нас нечувствительно сошла.
В свой час через волшебный лаз
Мы вышли в гомон площадей.
Теперь лишь красноватость глаз
Нас отличает от людей.
С людьми мы сходствуем вполне –
Лишь странная подвижность лиц
Нас выделяет в толкотне
И мельтешении столиц.
Мы презираем всех людей –
Весь род их честью обделен,
А мы несем в крови своей
Подземный сумрачный закон.
Мы долго жили под землей,
Но вышли миром овладеть,
И разобщенный род людской
Уже приметно стал редеть.
Так человек и не постиг
Наш главный козырь и секрет –
Попискивающий язык,
Оставшийся с подземных лет.
Сказал бы ваш погибший друг,
Коль был бы чудом воскрешен,
Что тихий писк – последний звук,
Который слышал в жизни он.
* * *
От гнева удержись,
Ведь, как актер – без грима,
Без опошленья жизнь
С большим трудом терпима.
Чтоб вещество души
С натуги не раскисло,
До плоскости стеши
Все жизненные смыслы.
Пусть ищет правды дух,
Но не за облаками,
А так, как жабы мух
Хватают языками.
Уверен и речист,
Решатель всех вопросов
Сегодня журналист,
А вовсе не философ.
Теперь духовный свет
И духа взлет отрадный
Нам дарит не поэт,
А текстовик эстрадный.
И отдыхает дух,
Но все-таки чем дальше,
Тем чаще ловит нюх
Особый запах фальши.
Догадка в ум вползла
И тихо травит ядом:
Жизнь подлинная шла
Всё время где-то рядом.
* * *
Нет у меня в Барвихе домика,
Купить машину мне невмочь,
И рыночная экономика
Ничем мне не смогла помочь.
Коль к рынку я не приспособился,
Не рынок в этом виноват.
Я не замкнулся, не озлобился,
Однако стал жуликоват.
Глаза, в которых столько скоплено
Тепла, что хватит на троих,
Живут как будто обособленно
От рук добычливых моих.
В труде литературном тягостном
Подспорье – только воровство,
И потому не слишком благостным
Торговли будет торжество.
Вы на базаре сценку видели:
Как жид у вавилонских рек,
“Аллах! Ограбили! Обидели!” –
Кричит восточный человек.
Он думал: жизнь – сплошные радости,
Жратва, питье и барыши,
Не ведал он житейской гадости
В первичной детскости души.
Пускай клянет свою общительность
И помнит, сделавшись мудрей:
Нужна повышенная бдительность
Среди проклятых москалей.
У русских всё ведь на особицу,
У них на рынок странный взгляд:
Чем к рынку честно приспособиться,
Им проще тырить всё подряд.
Пусть вера детская утратится,
На жизнь откроются глаза
И по щеке багровой скатится,
В щетине путаясь, слеза.
Торговец наберется опыта,
Сумеет многое понять,
Чтоб мужественно и без ропота
Потерю выручки принять.
Он скажет: “Я утратил выручку,
Но не лишился головы;
Жулье всегда отыщет дырочку,
Уж это правило Москвы”.
А я любуюсь продовольствием,
Куплю для виду огурцов
И вслушиваюсь с удовольствием
В гортанный говор продавцов.
Вот так, неспешно и размеренно,
Ряды два раза обойду
И приступить смогу уверенно
К литературному труду.
О люд купеческого звания!
Коль я у вас изъял рубли,
То вы свое существование
Тем самым оправдать смогли.
Я в этом вижу как бы спонсорство,
И только в зеркале кривом
Мы принудительное спонсорство
Сочтем вульгарным воровством.
* * *
Недавно на дюнах латвийского взморья
Клялись умереть за культуру отцов
Латвийский поэт Константинас Григорьевс,
Латвийский прозаик Вадимс Степанцовс.
Вокруг одобрительно сосны скрипели
И ветер швырялся горстями песка.
Латвийские дайны писатели пели,
Поскольку изрядно хлебнули пивка.
Сказал Степанцовс: “Эти песни – подспорье,
Чтоб русских осилить в конце-то концов”.
“Согласен”, – сказал Константинас Григорьевс.
“Еще бы”, – заметил Вадимс Степанцовс.
Сказал Степанцовс: “Где Кавказа предгорья –
Немало там выросло славных бойцов”.
“Дадут они русским!” – воскликнул Григорьевс.
“И мы их поддержим!” – сказал Степанцовс.
“Все дело в культуре!” – воскликнул Григорьевс.
“Культура всесильна!” – сказал Степанцовс.
И гневно вздыхало Балтийское море,
Неся полуграмотных русских купцов.
Казалось, культурные люди смыкались
В едином порыве от гор до морей
И вздохи прибоя, казалось, сливались
С испуганным хрюканьем русских свиней.
* * *
К Чубайсу подойду вразвалку я,
Чтоб напрямик вопрос задать:
“Как на мою зарплату жалкую
Прикажешь мне существовать?
Где море, пальмы и субтропики,
Где сфинксы и могучий Нил?
Не ты ль в простом сосновом гробике
Мои мечты похоронил?
Где вакханалии и оргии,
Услада творческих людей?
Всего лишенный, не в восторге я
От деятельности твоей”.
В порядке всё у Анатолия,
Ему не надо перемен,
Тогда как с голоду без соли я
Готов сжевать последний хрен.
Я говорю не про растение,
Собрат-поэт меня поймет.
В стране развал и запустение,
И наша жизнь – отнюдь не мед.
“Дай мне хоть толику награбленного, –
Чубайса с плачем я молю. –
Здоровья своего ослабленного
Без денег я не укреплю.
Ведь ты ограбил всё Отечество,
Но с кем ты делишься, скажи?
Жирует жадное купечество,
А не великие мужи.
Коль над Отчизной измываешься,
То знай хотя бы, для чего,
А то, чего ты добиваешься,
Есть лишь купчишек торжество.
Поэты, милые проказники,
Умолкли, полные тоски,
А скудоумные лабазники
Всё набивают кошельки.
Твое правительство устроило
Простор наживе воровской,
Но разорять страну не стоило
Для цели мизерной такой”.
* * *
Хоть я невыносим в быту,
Хоть много пью и нравом злобен,
Но я к раскаянью способен
И в нем спасенье обрету.
Коль снова выход злобе дам
И нанесу бесчестье даме –
Я бью затем поклоны в храме
И по полу катаюсь там.
Рву на себе я волоса
И довожу старух до дрожи,
Когда реву: “Прости, о Боже!” –
Меняя часто голоса.
Струятся слезы из очей,
Рыданья переходят в хохот,
И создаю я страшный грохот,
Валя подставки для свечей.
Господь услышит этот шум
В своем виталище высоком
И глянет милостивым оком,
Недюжинный являя ум.
Ведь он подумает: “Грехов
На этом человеке много,
Но он, однако, мастер слога,
Он создал тысячи стихов.
Я, Бог, терплю одну напасть –
Вокруг лишь серость и ничтожность,
А в этом человеке сложность
Мне импонирует и страсть.
Ишь как его разобрало,
Весь так и крутится, болезный”, –
И спишет мне отец небесный
Грехов несметное число.
О да, я Господу милей
Ничтожеств, жмущихся поодаль –
И сладкая затопит одурь
Меня, как благостный елей.
И я взбрыкну, как вольный конь,
И прочь пойду походкой шаткой,
Юродивого пнув украдкой
И харкнув нищенке в ладонь.
* * *
В клубе, скромно зовущемся “Бедные люди”,
Очень редко встречаются бедные люди –
Посещают его только люди с деньгами,
За красивую жизнь голосуя ногами.
Здесь с поэтом обходятся крайне учтиво
И всегда предлагают бесплатное пиво,
А к пивку предлагают бесплатную закусь.
Здесь не скажут поэту – мол, выкуси накось.
Понял я, здесь не раз выступая публично:
Доброта этих скромных людей безгранична,
А когда они к ночи впадают в поддатость,
Доброта превращается в полную святость.
Здесь любые мои исполнялись желанья,
И казалось мне здесь, что незримою дланью
Сам Господь по башке меня гладит бедовой,
Наполняя мне грудь как бы сластью медовой.
И не мог я отделаться от ощущенья,
Что сиянием полнятся все помещенья
И что слышат в ночи проходящие люди
Пенье ангельских сил в клубе “Бедные люди”.
* * *
Сказал я старому приятелю,
К нему наведавшись домой:
“Что пишешь ты? “Дневник писателя”?
Пустое дело, милый мой.
Поверь, дружок: твой труд по выходе
Дурная участь будет ждать.
Его начнут по вздорной прихоти
Все недоумки осуждать.
Сплотит читателей порыв один,
Все завопят наперебой:
“Из тех, кто в этой книге выведен,
Никто не схож с самим собой!”
Имел ты к лести все возможности,
Но все ж не захотел польстить.
Ты их не вывел из ничтожности,
А этого нельзя простить.
Все завопят с обидой жгучею,
Что твой “Дневник” – собранье врак
И что в изображенных случаях
Случалось всё совсем не так.
Своею прозой неприкрашенной
Ты никому не удружил
И, откликами ошарашенный,
Ты вроде как бы и не жил.
В литературе нет традиции,
Помимо склонности к вражде.
Как мины, глупые амбиции
В ней понатыканы везде.
Ты вышел без миноискателя
В литературу налегке,
За это “Дневником писателя”
Тебе и врежут по башке”.
* * *
Поэтов, пишущих без рифмы,
Я бесконечно презираю,
В быту они нечистоплотны,
В компании же просто волки.
При них ты опасайся деньги
На место видное положить,
А если все-таки положил –
Прощайся с этими деньгами.
С поэтом, пишущим без рифмы,
Опасно оставлять подругу:
Он сразу лезет ей под юбку
И дышит в ухо перегаром.
Он обещает ей путевки,
И премии, и турпоездки,
И складно так, что эта дура
Ему тотчас же отдается.
Поэтов, пишущих без рифмы,
И с лестницы спустить непросто –
Они, пока их тащишь к двери,
Цепляются за все предметы.
Они визжат и матерятся
И собирают всех соседей,
И снизу гулко угрожают
Тебе ужасною расправой.
С поэтом, пишущим без рифмы,
Нет смысла правильно базарить:
Он человеческих базаров
Не понимает абсолютно.
Но всё он быстро понимает,
Коль с ходу бить его по репе,
При всяком случае удобном
Его мудохать чем попало.
Чтоб стал он робким и забитым
И вздрагивал при каждом звуке,
И чтоб с угодливой улыбкой
Твои он слушал изреченья.
Но и тогда ему полезно
На всякий случай дать по репе,
Чтоб вновь стишки писать не вздумал
И место знал свое по жизни.
И будут люди относиться
К тебе с огромным уваженьем –
Ведь из писаки-отморозка
Сумел ты сделать человека.
* * *
Когда я гляжу на красоты природы,
Мое равнодушье не знает предела.
Ваял я прекрасное долгие годы,
И вот оно мне наконец надоело.
Черты красоты уловляя повсюду,
Я создал несчетные произведенья,
Теперь же, взирая на всю эту груду,
Постичь не могу своего поведенья.
Вот взять бы кредит, закупить бы бананов,
Продать их в Норильске с гигантским наваром,
И вскорости нищенский быт графоманов
Казался бы мне безобразным кошмаром.
А можно бы в Чуйскую съездить долину,
Наладить в столице торговлю гашишем,
Но главное – бросить навек писанину,
Которая стала занятьем отжившим.
Ты пишешь, читаешь, народ же кивает,
Порой погрустит, а порой похохочет,
Но после концерта тебя забывает
И знать о твоих затрудненьях не хочет.
При жизни ты будешь томиться в приемных,
За жалкий доход разрываться на части,
Но только помрешь – и масштабов огромных
Достигнут тотчас некрофильские страсти.
Твою одаренность все дружно постигнут,
Ты вмиг превратишься в икону и знамя,
Друзья закадычные тут же возникнут,
Поклонники пылкие встанут рядами.
И ты возопишь: “Дай мне тело, о Боже,
Всего на минуточку – что с ним случится?
Мне просто охота на все эти рожи
С высот поднебесных разок помочиться”.
И вмиг я почувствую ноги, и руки,
И хобот любви – утешенье поэта,
И сбудется всё. Как известно, в науке
Кислотным дождем называется это.
И, стало быть, нет ни малейшего чуда
В том, как человечество ослабевает –
Недаром плешивые женщины всюду,
Мужчин же других вообще не бывает.
Подумай, юнец с вдохновеньем во взоре,
А так ли заманчива доля поэта?
При жизни поэты всё мыкают горе,
И вредные ливни всё льют на планету.
* * *
Когда мы посетили то,
Что в Англии зовется “ZОО”,
Придя домой и сняв пальто,
Я сразу стал лепить козу.
Коза не думает, как жить,
А просто знай себе живет,
Всегда стараясь ублажить
Снабженный выменем живот.
Я понял тех, кому коза,
А временами и козел
Милей, чем женщин телеса,
Чем пошловатый женский пол.
Но, вздумав нечто полюбить,
Отдаться чьей-то красоте,
Ты это должен пролепить,
Чтоб подчинить своей мечте.
Чтоб сделалась твоя коза
Не тварью, издающей смрад,
Не “через жопу тормоза”,
А королевой козьих стад.
Протокозы янтарный зрак
Господь прорезал, взяв ланцет,
Чтоб нам явилась щель во мрак,
В ту тьму, что отрицает свет.
Простой жизнелюбивый скот,
Видать, не так-то прост, друзья:
Напоминанье он несет
В зрачках о тьме небытия.
Коза несет в своем глазу
Начало и конец времен,
И я, кто изваял козу, –
Я выше, чем Пигмалион.
* * *
Вниз головой висит паук
В углу меж печкою и шкафом.
Магистр мучительских наук,
Он в прежней жизни звался графом.
Но точно так же соки пил
Из робкого простонародья.
Господь за это сократил
Его обширные угодья.
Как прежний грозный паладин
Кольчуги пробивал кинжалом –
Мушиных панцирей хитин
Паук прокалывает жалом,
Чтоб только сушь и пустота
Остались громыхать в хитине.
А прежний паладин Креста
Погиб в сраженье при Хиттине.
И Бог сказал ему: “Дрожи,
Болван с мышлением убогим!
Пришел ты человеком в жизнь,
А прожил жизнь членистоногим.
Ты, как мохнатый крестовик,
Всю жизнь сосал чужие соки,
Но вдруг решил, что ты постиг
И Божий промысел высокий.
Ты мог со смердов шкуру драть, –
Чего я тоже не приемлю, –
Но вдруг явился разорять
Ты и мою Святую Землю.
Ты, мною слепленная плоть,
Гордыней смехотворной пучась,
Как я, как истинный Господь,
Дерзал решать чужую участь.
К твоей спине я прикреплю
Всё тот же крест и в новой жизни –
Как знак того, что я скорблю
О всяком глупом фанатизме”.
И вот, повиснув вниз башкой,
Паук с натугой размышляет:
“Любая муха – зверь плохой,
Любая муха озлобляет.
Не вправе оставлять в живых
Я этот род мушиный жалкий
С цветными панцирями их,
С их крылышками и жужжалкой”.
Без колебаний бывший граф
За мух решает все вопросы
И прытко прячется за шкаф
От поднесенной папиросы.
* * *
У кота нет ничего заветного
(О жратве не стоит речь вести).
Нет такого лозунга конкретного,
Чтоб на подвиг за него пойти.
Кот нажрется колбасы – и щурится
(Краденой, конечно, колбасы).
Словно у свирепого петлюровца,
Жесткие топорщатся усы.
Словно у матерого бандеровца,
Алчность дремлет в прорезях зрачков.
Даже сытый, он к столу примерится,
Вскочит, хапнет, да и был таков.
Из-за кошки может он поцапаться
С другом романтической поры.
Чем он лучше, например, гестаповца,
Только без ремня и кобуры?
Кошка-мама может хоть повеситься –
Кот ее растлил – и наутек.
Он ведь бессердечнее эсэсовца,
Только без мундира и сапог?
Он потомство настрогал несчетное
И его уже не узнает –
Крайне бездуховное животное,
Кратко называемое “кот”.
Но пусть кот никак не перебесится,
Сгоряча его ты не брани:
Люди тоже сплошь одни эсэсовцы
И в гестапо трудятся они.
Кот живет, пока не окочурится,
По законам общества людей,
Ну а люди сплошь одни петлюровцы
И рабы бандеровских идей.
Суть кота вполне определяется
Тем, как создан человечий мир.
Люди же Петлюре поклоняются
И Степан Бандера – их кумир.
Если всё ж тебе на нервы действует
Кот своею гнусностью мужской,
То тебе охотно посодействуют
Мужики в скорняжной мастерской.
Ты с котом играючи управишься,
“Кис-кис-кис” – и оглушил пинком,
А затем у скорняков появишься
С пыльным шевелящимся мешком.
Выполнят заказ – и ты отчисли им
Гонорар, что прочим не чета,
И слоняйся с видом независимым
В пышной шапке из того кота.
* * *
Немало пьющих и курящих
И потреблявших марафет
Уже сыграть успели в ящик,
И больше их на свете нет.
Немало слишком работящих,
На службу мчавшихся чуть свет
Сыграли в тот же страшный ящик,
И больше их на свете нет.
Для правильных и для пропащих –
Один закон, один завет:
Все как один сыграют в ящик,
И никому пощады нет.
И новые теснятся сотни
На предмогильном рубеже…
На свете стало повольготней
И легче дышится уже.
Немало лишнего народу
На белом свете развелось,
Но истребила их природа
И на людей смягчила злость.
Теперь готовится затишье,
Но помни правило одно:
Коль ты на этом свете лишний –
Сыграешь в ящик всё равно.
Все люди в этом смысле – братство,
Поэтому не мелочись,
Раздай пьянчугам всё богатство
И нравственностью не кичись.
Ты, благонравия образчик,
Пьянчуг не смеешь презирать:
Нас всех уравнивает ящик,
В который мы должны сыграть.
* * *
Я агрессивен стал с годами,
Мне изменили ум и вкус,
Я нахамить способен даме
И заработал кличку “Гнус”.
Да, такова людская доля:
Жил романтический юнец,
Не знавший вкуса алкоголя,
И вот – стал Гнусом наконец.
Теперь не грежу я о чуде,
Сиречь о страсти неземной.
Теперь вокруг теснятся люди,
Им выпить хочется со мной.
Ну почему же не откушать?
Хлебну – и все кругом друзья,
Им мой рассказ приятно слушать
О том, какой мерзавец я.
Их моя низость восхищает,
“Дает же Гнус!” – они твердят.
Они души во мне не чают
И подпоить меня хотят.
И вновь я пьяным притворяюсь,
Чтоб подыграть маленько им,
И вновь бесстыдно похваляюсь
Паденьем мерзостным своим.
Когда же я домой поеду,
То страх на встречных наведу,
Поскольку громкую беседу
С самим собою я веду.
Слезу я слизываю с уса,
И это – вечера венец:
Когда журит беззлобно Гнуса
Тот романтический юнец.
* * *
Я вижу, как ползут по лицам спящих
В зловещей тьме мохнатые комки.
Глупец в Кремле открыл волшебный ящик –
И вырвались на волю пауки.
Брусчатка сплошь в разливе их мохнатом,
В мохнатых гроздьях – грозные зубцы,
И нечисть расползается – Арбатом,
По Знаменке и в прочие концы.
Они уже шуршат в моем жилище,
Они звенят, толкаясь в хрустале,
И вместо пищи жирный паучище
Застыл, присев на кухонном столе.
Распространяясь медленно, но верно,
Хотят одно повсюду совершить:
Не истребить, а лишь пометить скверной,
Не уничтожить, а опустошить.
И оскверненная моя квартира
Хоть с виду та же, но уже пуста,
И во всех формах, всех объемах мира –
Шуршащая, сухая пустота.
Пролезет нечисть в дырочку любую,
Сумеет втиснуться в любую щель,
Чтоб высосать из мира суть живую,
Оставив только мертвую скудель.
Напоминают пауков рояли,
Прически, зонтики и кисти рук,
И в волосах на месте гениталий
Мне видится вцепившийся паук.
Со шлепанцем в руке на всякий случай
Лежу во тьме, стремясь забыться сном,
И чую волны алчности паучьей,
Катящиеся в воздухе ночном.
* * *
Я спал в своей простой обители
И вдруг увидел страшный сон –
Как будто входят три грабителя:
Немцов, Чубайс и Уринсон.
Едва завидев эту троицу,
Упала ниц входная дверь,
И вот они в пожитках роются,
В вещах копаются теперь.
Немцов с натугой мебель двигает,
Чубайс в сортире вскрыл бачок,
И Уринсон повсюду шмыгает
Сноровисто, как паучок.
Чубайс шипит: “Как надоели мне
Все эти нищие козлы”, –
И, не найдя рыжья и зелени,
Мои трусы сует в узлы.
Дружки метут квартиру тщательно,
Точнее, просто догола:
Со стен свинтили выключатели,
Забрали скрепки со стола.
Всё подбирают окаянные,
И мелочей в их деле нет:
Чубайс, к примеру, с двери в ванную
Содрал обычный шпингалет.
Добро увязывает троица,
А я лишь подавляю стон
И размышляю: “Всё устроится,
Окажется, что это сон”.
С вещичками моими жалкими,
Таща с кряхтеньем по кулю,
Все трое сели в джип с мигалками
И с воем унеслись к Кремлю.
С меня и одеяло сдернули,
Как будто помер я уже,
Но только съежился покорно я
В своем убогом неглиже.
С ритмичностью жучка-точильщика
Я повторял: “Всё это сон”, –
Когда безликие носильщики
Всю мебель понесли в фургон.
С ночными вредными туманами
Рассеются дурные сны,
Ведь быть не могут клептоманами
Руководители страны.
Они ведь вон какие гладкие,
Они и в рыло могут дать –
Уж лучше притаюсь в кроватке я,
Чтоб сон кошмарный переждать.
Но утро выдалось не золото,
Хошь волком вой, а хошь скули.
Проснулся я, дрожа от холода,
Ведь одеяло унесли.
Хоть это сознавать не хочется –
Ничто не стало на места.
Квартира выграблена дочиста
И страшно, мертвенно пуста.
И на обоях тени мебели
Высвечивает чахлый день,
И, осознав реальность небыли,
Я тоже шаток, словно тень.
Ступают робко по паркетинам
Мои корявые ступни.
Увы, не снятся парни эти нам,
Вполне вещественны они.
Вздыхаю я, а делать нечего –
Не зря я бедного бедней,
Поскольку думал опрометчиво,
Что утро ночи мудреней.
* * *
Коль приглашен ты к меценату в гости,
Забудь на время про свои обиды,
Утихомирь в душе кипенье злости
На тупость человечества как вида.
Приободрись, прибавь в плечах и в росте,
Привыкни быстро к модному прикиду,
В гостях же не молчи, как на погосте,
Будь оживлен – хотя бы только с виду.
Блесни веселостью своих рассказов,
Но успевай изысканной жратвою
При этом плотно набивать утробу,
Предчувствуя час сумрачных экстазов –
Как поутру с больною головою
Ты на бумагу выплеснешь всю злобу.
* * *
Я миру мрачно говорю: “Ты чрезвычайно низко пал,
Свои дела обстряпал ты исподтишка, когда я спал.
Когда же я открыл глаза и начал понимать слова,
Ты быстро вынул сам себя, как джокера из рукава”.
Да, этот мир в игре со мной не полагается на фарт,
Я наблюдаю, как порой меняются наборы карт,
Я наблюдаю, – но при том правдив всегда с самим собой:
Я изначально проиграл при комбинации любой.
Я миру мрачно говорю: “Пусть суетятся все вокруг –
Не позабавлю я тебя азартом и дрожаньем рук.
Есть козыри и у меня: едва засну – и ты пропал,
И вновь начнутся времена, когда я безмятежно спал”.
* * *
На автостанции валдайской
Давно я примелькался всем.
В столовой не доели что-то –
Я непременно это съем.
Не оттого, что размышляю,
Я тупо под ноги гляжу:
Окурки подбирая всюду,
Порой я мелочь нахожу.
И если где-то стырят что-то,
То бьют всегда меня сперва,
Ведь для того, чтоб оправдаться,
Я не могу найти слова.
Я утираю кровь и сопли,
А те воров пошли искать,
Но хоть со страху я обдулся –
К побоям мне не привыкать.
Я бормочу: “Валите, суки!” –
И вслед грожу им кулаком,
Но стоит им остановиться,
Чтоб прочь я бросился бегом.
А иногда, когда под мухой,
Заговорят и рупь дают.
Меня, наверно, даже любят –
Конечно, любят, если бьют.
* * *
Мои стихи до того просты,
Что вспоминаются даже во сне.
До крайней степени простоты
Непросто было добраться мне.
Мне темнота теперь не страшна,
И я спокоен в ночном лесу –