Страница:
Первым делом они остановились возле школы, быстро перенесли гурьевский спортивный инвентарь в Денисово хозяйство. Следующей целью маршрута была квартира Гурьева. Пока они перетаскивали багаж, дольше всего провозившись с выгрузкой мотоцикла и сейфа, в чём помог находившийся на вахте Шульгин, Даша во все глаза рассматривала происходящее из-за занавесок. Справившись, они отбыли в санаторий ЦК, где разместили всю делегацию, за исключением Беридзе. Тенгиз отдал распоряжения, и они вернулись к Гурьеву, не забыв запастись провиантом в спецбуфете, находившемся здесь же, в санатории.
Макарова, увидев автомобиль и мотоцикл, ничего не сказала, но по тому, как взлетели её брови, было ясно, что она не осталась равнодушной. Ну, не могу я ничего внятно объяснить вам, дорогие мои, тоскливо подумал Гурьев, хотя надо бы. Ладно. Рефлексии в ящик, как говорит Варяг. Пока что. Пожав руку Тенгизу, Макарова посмотрела на Гурьева:
— Ужинать будете?
— Спасибо, Нина Петровна. Даша как?
— Да что же ей сделается, — вздохнула Макарова. — Так будете?
— Мы посидим по-нашему, — Гурьев похлопал ладонью по бумажному пакету. — Вы не беспокойтесь, мы ребята тихие и вежливые. Денис, ты как?
— Не, — тактично отказался Шульгин, прекрасно понимая, что московской птичке нужно будет многое обсудить с Гурьевым. — Дела у меня. Пойду я, Кириллыч. Спасибо за приглашение, конечно.
— Где посуда, вы знаете, Яков Кириллыч, — сказала Макарова, когда Шульгин отчалил.
— Ещё раз миллион благодарностей, — склонился в полупоклоне Гурьев, а Тенгиз сверкнул зубами из-под усов.
— Ну-ну, угодники, — хозяйка покачала головой. — Приятно посидеть и спокойной ночи.
Они прошли на ту половину дома, что занимал Гурьев. Оглядевшись, теперь уже основательнее, Беридзе кивнул:
— Нормально устроился, Гур. А то Сан Саныч переживает. А вторая комната?
— Так уж и переживает, — Гурьев усмехнулся. — Вторая пока занята небесным созданием по имени Даша. Расскажу позже, если будет повод.
— А пока нет? — лукаво осведомился Беридзе.
— Нет, — не принял шутки Гурьев. — А если будет, то не такой.
— Добро. Я деньги привёз, кстати.
— Это и в самом деле кстати, — кивнул Гурьев. — Я не хочу о делах говорить, Тень. Завтра. Про Светку и про себя мне расскажи.
— Чего рассказывать, дорогой, — потемнел Беридзе. — То плачет — приходи, то — видеть тебя не могу. Варяг злится… Бабы, говорит, эти нас доконают. Я и так, и эдак — Сеточка, Сеточка, не время сейчас, а она…
— И? — метнул желваки по щекам Гурьев.
— Не понимаю, — Беридзе вздохнул. — Я же не виноват? Варяг же не виноват?
— Я же тебе объяснял, — покачал головой Гурьев. — Это гормональное, когда женщина теряет ребёнка на таком сроке, у неё возможны даже необратимые психические подвижки. А тут ещё эти командировки твои… Нет, Варяг не прав. Нельзя тебе сейчас ездить. Надо тебе в Москве дело найти. Или вообще тебя куда-нибудь в Латвию отправить, на Рижское взморье. Там воздух сосновый, целебный, песок мягкий, тишина. Светочке там хорошо будет. Ладно. Я поговорю на эту тему с Варягом.
— Да каждый же человек на вес золота…
— Вот именно поэтому.
— Всё равно, Гур. Дело есть дело.
— Дело для людей, Тень. И для нас в том числе. Иначе не нужно никакого дела, понимаешь?
— Для людей, да. Только мы давно не люди, дорогой. Мы…
— Нет, Тень. Если мы — не люди, то ничего у нас не выйдет. А у нас выйдет. Потому что мы люди. И Варяг это должен понимать. Короче, завтра утром — назад. Я сам справлюсь. — Он поднялся. — А сейчас — спать, завтра подъём в четыре.
— Я не засну.
— Заснёшь, — кивнул Гурьев. — Ещё как заснёшь. Ложись.
Беридзе подчинился, скинул обувь, лёг, вытянулся на кровати. Гурьев подошёл к нему, надавил пальцем на точку в районе затылка, и мгновение спустя Беридзе уже дышал спокойно и ровно. А Гурьев вышел к ЗиСу, достал из багажника чемодан с аппаратом «Касатки», вернулся на свою половину, развернул оборудование, послал срочный вызов Городецкому. Аппарат у Городецкого был всегда в ждущем режиме, — и в кабинете, и дома, и в машине, так что ответил он быстро. При установлении связи принимающий аппарат показывал уникальный номер вызывающего, так что предисловий Гурьев не ждал. Их и не было:
— Исполать тебе, Наставник, — проворчал в трубку Городецкий. — Рад слышать тебя, бродяга.
— Салют, секретарь. Скажи мне, ты здоров?
— Ну?
— Не нукай. Ты зачем Тенгиза прислал? Ты что, спятил?!
— Ты меня не лечи, учитель. Я на кадровой политике столько собак сожрал, что тебе до меня, как до Луны пешком — семь вёрст в небеса, и всё лесом, — Гурьев увидел усмешку друга, словно наяву. — Так и быть, как самому близкому соратнику и сподвижнику, объясню. Пусть девочка прочувствует, что без Тенгиза ей жизнь не в жизнь, особенно теперь. Вернётся Тенгиз — и пойдёт у них всё, как по-писаному. Понял, салага?
— Ты тупишь, Варяг. Просто тупишь, и всё. Это химия. Химия и биология. Тут твоя социальная инженерия только всё испортить может. Терпение. Ласка. Любовь. Больше ничего нельзя. Ничего. Когда ты это поймёшь?! С кадрами он меня учит обращаться. Это я тебя на семинар по вопросам кадровой политики пригласить могу. Так что?
— Отдыхай, учитель, — Городецкий вздохнул. — И я отдохну малость. А то дел у меня других нет, только за бабами слюни и сопли подбирать да истерики гасить. Человечка, что ты найти просил, нету. Можешь расслабляться в полное своё удовольствие. Хотя человек был… человек.
Выслушав короткий рассказ Городецкого, Гурьев зажмурился на миг:
— Так я и знал.
— А если знал, зачем теребил?! — рявкнул Городецкий так, что трубка завибрировала у Гурьева в руке. — Рефлексии душат?!
— Рефлексии? — усмешка Гурьева сделалась снисходительной. — Ты знаешь, зачем и почему я это делаю.
— Знаю, — буркнул Городецкий. — Знаю, только поверить всё никак не могу.
— А придётся.
— Да уж придётся.
— Не умножай… эманаций, Сан Саныч. Без особой на то нужды. И помни, кто и как этим пользуется. Веришь ты или нет — мне всё равно. Мир?
— А то как же.
— Отлично. Беридзе выезжает назад завтра утром.
— Беридзе выезжает, когда получит приказ. Послезавтра. Бывай, Наставник.
Гурьев посмотрел на умолкнувший аппарат и покачал едва заметно головой. И улыбнулся невесело. Вот так, подумал он. Что ж, пора последнюю бумажку для Верочки рисовать. Нельзя дальше тянуть, подумал он. И пусть будет, что будет. Посмотрев ещё раз на спящего Беридзе и на часы — начало одиннадцатого, — решился.
Сталиноморск. 1 сентября 1940
Сталиноморск. 2 сентября 1940
Сталиноморск. 2 сентября 1940
Макарова, увидев автомобиль и мотоцикл, ничего не сказала, но по тому, как взлетели её брови, было ясно, что она не осталась равнодушной. Ну, не могу я ничего внятно объяснить вам, дорогие мои, тоскливо подумал Гурьев, хотя надо бы. Ладно. Рефлексии в ящик, как говорит Варяг. Пока что. Пожав руку Тенгизу, Макарова посмотрела на Гурьева:
— Ужинать будете?
— Спасибо, Нина Петровна. Даша как?
— Да что же ей сделается, — вздохнула Макарова. — Так будете?
— Мы посидим по-нашему, — Гурьев похлопал ладонью по бумажному пакету. — Вы не беспокойтесь, мы ребята тихие и вежливые. Денис, ты как?
— Не, — тактично отказался Шульгин, прекрасно понимая, что московской птичке нужно будет многое обсудить с Гурьевым. — Дела у меня. Пойду я, Кириллыч. Спасибо за приглашение, конечно.
— Где посуда, вы знаете, Яков Кириллыч, — сказала Макарова, когда Шульгин отчалил.
— Ещё раз миллион благодарностей, — склонился в полупоклоне Гурьев, а Тенгиз сверкнул зубами из-под усов.
— Ну-ну, угодники, — хозяйка покачала головой. — Приятно посидеть и спокойной ночи.
Они прошли на ту половину дома, что занимал Гурьев. Оглядевшись, теперь уже основательнее, Беридзе кивнул:
— Нормально устроился, Гур. А то Сан Саныч переживает. А вторая комната?
— Так уж и переживает, — Гурьев усмехнулся. — Вторая пока занята небесным созданием по имени Даша. Расскажу позже, если будет повод.
— А пока нет? — лукаво осведомился Беридзе.
— Нет, — не принял шутки Гурьев. — А если будет, то не такой.
— Добро. Я деньги привёз, кстати.
— Это и в самом деле кстати, — кивнул Гурьев. — Я не хочу о делах говорить, Тень. Завтра. Про Светку и про себя мне расскажи.
— Чего рассказывать, дорогой, — потемнел Беридзе. — То плачет — приходи, то — видеть тебя не могу. Варяг злится… Бабы, говорит, эти нас доконают. Я и так, и эдак — Сеточка, Сеточка, не время сейчас, а она…
— И? — метнул желваки по щекам Гурьев.
— Не понимаю, — Беридзе вздохнул. — Я же не виноват? Варяг же не виноват?
— Я же тебе объяснял, — покачал головой Гурьев. — Это гормональное, когда женщина теряет ребёнка на таком сроке, у неё возможны даже необратимые психические подвижки. А тут ещё эти командировки твои… Нет, Варяг не прав. Нельзя тебе сейчас ездить. Надо тебе в Москве дело найти. Или вообще тебя куда-нибудь в Латвию отправить, на Рижское взморье. Там воздух сосновый, целебный, песок мягкий, тишина. Светочке там хорошо будет. Ладно. Я поговорю на эту тему с Варягом.
— Да каждый же человек на вес золота…
— Вот именно поэтому.
— Всё равно, Гур. Дело есть дело.
— Дело для людей, Тень. И для нас в том числе. Иначе не нужно никакого дела, понимаешь?
— Для людей, да. Только мы давно не люди, дорогой. Мы…
— Нет, Тень. Если мы — не люди, то ничего у нас не выйдет. А у нас выйдет. Потому что мы люди. И Варяг это должен понимать. Короче, завтра утром — назад. Я сам справлюсь. — Он поднялся. — А сейчас — спать, завтра подъём в четыре.
— Я не засну.
— Заснёшь, — кивнул Гурьев. — Ещё как заснёшь. Ложись.
Беридзе подчинился, скинул обувь, лёг, вытянулся на кровати. Гурьев подошёл к нему, надавил пальцем на точку в районе затылка, и мгновение спустя Беридзе уже дышал спокойно и ровно. А Гурьев вышел к ЗиСу, достал из багажника чемодан с аппаратом «Касатки», вернулся на свою половину, развернул оборудование, послал срочный вызов Городецкому. Аппарат у Городецкого был всегда в ждущем режиме, — и в кабинете, и дома, и в машине, так что ответил он быстро. При установлении связи принимающий аппарат показывал уникальный номер вызывающего, так что предисловий Гурьев не ждал. Их и не было:
— Исполать тебе, Наставник, — проворчал в трубку Городецкий. — Рад слышать тебя, бродяга.
— Салют, секретарь. Скажи мне, ты здоров?
— Ну?
— Не нукай. Ты зачем Тенгиза прислал? Ты что, спятил?!
— Ты меня не лечи, учитель. Я на кадровой политике столько собак сожрал, что тебе до меня, как до Луны пешком — семь вёрст в небеса, и всё лесом, — Гурьев увидел усмешку друга, словно наяву. — Так и быть, как самому близкому соратнику и сподвижнику, объясню. Пусть девочка прочувствует, что без Тенгиза ей жизнь не в жизнь, особенно теперь. Вернётся Тенгиз — и пойдёт у них всё, как по-писаному. Понял, салага?
— Ты тупишь, Варяг. Просто тупишь, и всё. Это химия. Химия и биология. Тут твоя социальная инженерия только всё испортить может. Терпение. Ласка. Любовь. Больше ничего нельзя. Ничего. Когда ты это поймёшь?! С кадрами он меня учит обращаться. Это я тебя на семинар по вопросам кадровой политики пригласить могу. Так что?
— Отдыхай, учитель, — Городецкий вздохнул. — И я отдохну малость. А то дел у меня других нет, только за бабами слюни и сопли подбирать да истерики гасить. Человечка, что ты найти просил, нету. Можешь расслабляться в полное своё удовольствие. Хотя человек был… человек.
Выслушав короткий рассказ Городецкого, Гурьев зажмурился на миг:
— Так я и знал.
— А если знал, зачем теребил?! — рявкнул Городецкий так, что трубка завибрировала у Гурьева в руке. — Рефлексии душат?!
— Рефлексии? — усмешка Гурьева сделалась снисходительной. — Ты знаешь, зачем и почему я это делаю.
— Знаю, — буркнул Городецкий. — Знаю, только поверить всё никак не могу.
— А придётся.
— Да уж придётся.
— Не умножай… эманаций, Сан Саныч. Без особой на то нужды. И помни, кто и как этим пользуется. Веришь ты или нет — мне всё равно. Мир?
— А то как же.
— Отлично. Беридзе выезжает назад завтра утром.
— Беридзе выезжает, когда получит приказ. Послезавтра. Бывай, Наставник.
Гурьев посмотрел на умолкнувший аппарат и покачал едва заметно головой. И улыбнулся невесело. Вот так, подумал он. Что ж, пора последнюю бумажку для Верочки рисовать. Нельзя дальше тянуть, подумал он. И пусть будет, что будет. Посмотрев ещё раз на спящего Беридзе и на часы — начало одиннадцатого, — решился.
Сталиноморск. 1 сентября 1940
Улица была уже по-ночному пустынна. Гурьев двигался так, что собаки на него никак не реагировали. Только собачьего концерта ему не хватало для полного счастья.
Он перекинул руку через низкий штакетник, легко открыл калитку. Пёс насторожился было, зарычал, но у Гурьева имелись на этот случай несколько безотказных трюков, и секундой позже зверь продолжил смотреть свои собачьи сны. Гурьев тихонько постучал в стекло Вериной комнаты. Она выглянула встревоженно — не ложилась ещё:
— Ты, Яша! Ох, даже и собак не слыхать! Случилось что?
— Нет. Ну, как сказать.
— Я открою. Заходи.
Он вошёл в дом, огляделся:
— Я ненадолго. Спят уже, мать, Катюша?
— Да. Проходи же, Яша!
Он, поколебавшись, двинулся за Верой. Они вошли в комнату, Вера села на высокую металлическую кровать, ещё не разобранную, с горкой подушек. Гурьев опустился на стул, вынул из кармана паспорт, трудовую книжку и метрику, протянул Вере:
— Держи, голубка.
— Яша…
— Сколько лет уже Яша, — он усмехнулся. — Посмотри, всё там правильно?
Пролистав, она поднялась и убрала бумаги в комодик. И, снова опустившись на перину, провела мыском ладони под глазами:
— Спасибо, Яша. Слов-то не бывает таких, чтоб тебе сказать — сам знаешь.
— Не нужно, Веруша. Будешь моим личным парикмахером, — он растянул губы, делая вид, что улыбается.
— Буду, — кивнула Вера. — Можно на работу устраиваться?
— Можно. Но не спеши, я это улажу на днях. Завтра сходи в паспортный стол, там уже предупреждены. Прямо к начальнице иди, Курылёвой. Скажешь, что я прислал.
— Скажу, — покорно кивнула Вера, отчаянно пытаясь выжать из себя улыбку.
— Только это не всё ещё, Веруша, — Гурьев отвёл взгляд.
— А что?
Он достал из кармана последний бланк — свидетельство о смерти Лопатина Сергея Валерьяновича, 1910 г.р., по происхождению из мещан, беспартийного, образование средне-специальное. В графе «Причина смерти» стояло: «несчастный случай на производстве».
Он дождался, пока Вера прочтёт бумагу. Увидев, как дрогнули её пальцы, заговорил тихо, с нажимом:
— Ты прости, Веруша. Иначе нельзя. Тебе жить ещё, да и Кате сколько анкет заполнить придётся, никому неведомо. Понимаешь?
— Я знала. Знала. Как ты узнал? Как?!
— Вера, не надо. Слышишь? Нет Сергея. Всё, — и метнул желваки, огромные, чуть не с её кулак, по щекам.
— Я знала, — Вера перекрестилась медленно, и две маленькие слезы выкатилась у неё из глаз. — Знала я, знала, Яшенька.
Он никогда не мог переносить женских слёз. И никакое дзюцу не помогало. Ничего не помогало. Ни опыт, ни тренировки. Ничего. Он поднялся:
— Пойду я, Веруша. Поздно совсем.
Он понимал, конечно, что никуда не уйдёт. Но надеялся. Дурак. А Вера тоже поднялась. И, шагнув к Гурьеву, прижалась к нему изо всех сил.
Он почувствовал её тугое, жаркое тело через тонкий ситец летнего платья. Почувствовал, как она втискивает себя в него. И, когда она вскинула дрожащее, с закрытыми глазами, лицо, наклонился, целуя, раздвигая её губы своими.
— Яшенька, Яшенька, Миленький, Яшенька… Господи… Что…
— Ш-ш-ш. Молчи, голубка, молчи.
— Яшенька… Яшенька… Ох… Да, Яшенька… Всё… Всё… Ох… Да, ну же, ну… Ох, Яшенька, светик мой, ясный мой, Яшенька, миленький, миленький, можно, да, можно, можно, Яшенька, да что же ты, что же, мой, мой…
Тебя же нет, нет, нет, что ж Ты творишь, яростно подумал Гурьев. Что Ты творишь… Тебя нет… А если Ты есть, — как же Ты можешь такое с нами творить?!
Он так Веру любил, как будто она… Потом повернулся на спину, уложил на себя, гладил.
— Пожалел меня, — Вера, улыбаясь, провела рукой по груди Гурьева. Какие руки, подумал он. Какие руки. — Пожалел, разбойник. Спасибо.
Как же мог я тебя не пожалеть, голубка, тоскливо подумал Гурьев. Не мог.
— Вера. Не надо.
— Я знаю, знаю я всё, — Вера прижалась губами к его плечу, потом отстранилась. — Разбойник бесстыжий. Если со мной такой, то что же с ней?
— С кем?! — Гурьев даже привстал на локте.
— Что же, Яшенька, разве дура я, — тихонечко засмеялась Вера. И оборвала смех. — С ней. С любушкой со своей. С настоящей. Кто она, любушка твоя, Яшенька?
— Не надо, Веруша. Пожалуйста, — он снова лёг на спину, закинул руки за голову.
— Ты же горишь весь, глупый, — Вера прильнула к нему, положила голову ему на грудь, её распущенные лёгкие волосы, тонкие, тёмно-русые, с выгоревшими светлыми прядями, приятно щекотали кожу. — Ты же не меня любил, её. Поплачься мне, Яшенька. Тебе полегчает, увидишь.
— Нельзя мне плакать, голубка, — усмехнулся Гурьев. — Нельзя. И не надо.
Хранитель Равновесия, воин Пути не может плакать. Нет у него такого права. Да, в общем, ему и некогда. Как они чувствуют это, с ужасом подумал Гурьев. Гормоны, эндорфины, дипины… Как же это, и почему?! Господи. Рэйчел.
— Спи, Веруша. Я потом уйду. Спи.
— Я не хочу.
— Спи, — вздохнул Гурьев и дотронулся пальцами до её затылка.
Вера заснула до того, как поняла, что засыпает. Задышала, как ребёнок… А он встал и ушёл. Тихо, как призрак. И собаки по всей улице ни разу не брехнули даже.
Он перекинул руку через низкий штакетник, легко открыл калитку. Пёс насторожился было, зарычал, но у Гурьева имелись на этот случай несколько безотказных трюков, и секундой позже зверь продолжил смотреть свои собачьи сны. Гурьев тихонько постучал в стекло Вериной комнаты. Она выглянула встревоженно — не ложилась ещё:
— Ты, Яша! Ох, даже и собак не слыхать! Случилось что?
— Нет. Ну, как сказать.
— Я открою. Заходи.
Он вошёл в дом, огляделся:
— Я ненадолго. Спят уже, мать, Катюша?
— Да. Проходи же, Яша!
Он, поколебавшись, двинулся за Верой. Они вошли в комнату, Вера села на высокую металлическую кровать, ещё не разобранную, с горкой подушек. Гурьев опустился на стул, вынул из кармана паспорт, трудовую книжку и метрику, протянул Вере:
— Держи, голубка.
— Яша…
— Сколько лет уже Яша, — он усмехнулся. — Посмотри, всё там правильно?
Пролистав, она поднялась и убрала бумаги в комодик. И, снова опустившись на перину, провела мыском ладони под глазами:
— Спасибо, Яша. Слов-то не бывает таких, чтоб тебе сказать — сам знаешь.
— Не нужно, Веруша. Будешь моим личным парикмахером, — он растянул губы, делая вид, что улыбается.
— Буду, — кивнула Вера. — Можно на работу устраиваться?
— Можно. Но не спеши, я это улажу на днях. Завтра сходи в паспортный стол, там уже предупреждены. Прямо к начальнице иди, Курылёвой. Скажешь, что я прислал.
— Скажу, — покорно кивнула Вера, отчаянно пытаясь выжать из себя улыбку.
— Только это не всё ещё, Веруша, — Гурьев отвёл взгляд.
— А что?
Он достал из кармана последний бланк — свидетельство о смерти Лопатина Сергея Валерьяновича, 1910 г.р., по происхождению из мещан, беспартийного, образование средне-специальное. В графе «Причина смерти» стояло: «несчастный случай на производстве».
Он дождался, пока Вера прочтёт бумагу. Увидев, как дрогнули её пальцы, заговорил тихо, с нажимом:
— Ты прости, Веруша. Иначе нельзя. Тебе жить ещё, да и Кате сколько анкет заполнить придётся, никому неведомо. Понимаешь?
— Я знала. Знала. Как ты узнал? Как?!
— Вера, не надо. Слышишь? Нет Сергея. Всё, — и метнул желваки, огромные, чуть не с её кулак, по щекам.
— Я знала, — Вера перекрестилась медленно, и две маленькие слезы выкатилась у неё из глаз. — Знала я, знала, Яшенька.
Он никогда не мог переносить женских слёз. И никакое дзюцу не помогало. Ничего не помогало. Ни опыт, ни тренировки. Ничего. Он поднялся:
— Пойду я, Веруша. Поздно совсем.
Он понимал, конечно, что никуда не уйдёт. Но надеялся. Дурак. А Вера тоже поднялась. И, шагнув к Гурьеву, прижалась к нему изо всех сил.
Он почувствовал её тугое, жаркое тело через тонкий ситец летнего платья. Почувствовал, как она втискивает себя в него. И, когда она вскинула дрожащее, с закрытыми глазами, лицо, наклонился, целуя, раздвигая её губы своими.
— Яшенька, Яшенька, Миленький, Яшенька… Господи… Что…
— Ш-ш-ш. Молчи, голубка, молчи.
— Яшенька… Яшенька… Ох… Да, Яшенька… Всё… Всё… Ох… Да, ну же, ну… Ох, Яшенька, светик мой, ясный мой, Яшенька, миленький, миленький, можно, да, можно, можно, Яшенька, да что же ты, что же, мой, мой…
Тебя же нет, нет, нет, что ж Ты творишь, яростно подумал Гурьев. Что Ты творишь… Тебя нет… А если Ты есть, — как же Ты можешь такое с нами творить?!
Он так Веру любил, как будто она… Потом повернулся на спину, уложил на себя, гладил.
— Пожалел меня, — Вера, улыбаясь, провела рукой по груди Гурьева. Какие руки, подумал он. Какие руки. — Пожалел, разбойник. Спасибо.
Как же мог я тебя не пожалеть, голубка, тоскливо подумал Гурьев. Не мог.
— Вера. Не надо.
— Я знаю, знаю я всё, — Вера прижалась губами к его плечу, потом отстранилась. — Разбойник бесстыжий. Если со мной такой, то что же с ней?
— С кем?! — Гурьев даже привстал на локте.
— Что же, Яшенька, разве дура я, — тихонечко засмеялась Вера. И оборвала смех. — С ней. С любушкой со своей. С настоящей. Кто она, любушка твоя, Яшенька?
— Не надо, Веруша. Пожалуйста, — он снова лёг на спину, закинул руки за голову.
— Ты же горишь весь, глупый, — Вера прильнула к нему, положила голову ему на грудь, её распущенные лёгкие волосы, тонкие, тёмно-русые, с выгоревшими светлыми прядями, приятно щекотали кожу. — Ты же не меня любил, её. Поплачься мне, Яшенька. Тебе полегчает, увидишь.
— Нельзя мне плакать, голубка, — усмехнулся Гурьев. — Нельзя. И не надо.
Хранитель Равновесия, воин Пути не может плакать. Нет у него такого права. Да, в общем, ему и некогда. Как они чувствуют это, с ужасом подумал Гурьев. Гормоны, эндорфины, дипины… Как же это, и почему?! Господи. Рэйчел.
— Спи, Веруша. Я потом уйду. Спи.
— Я не хочу.
— Спи, — вздохнул Гурьев и дотронулся пальцами до её затылка.
Вера заснула до того, как поняла, что засыпает. Задышала, как ребёнок… А он встал и ушёл. Тихо, как призрак. И собаки по всей улице ни разу не брехнули даже.
Сталиноморск. 2 сентября 1940
Он вошёл в класс через минуту после звонка, и 10 «Б» поднялся, нестройным грохотом крышек парт приветствуя его. Гурьев усадил ребят, представился и на мгновение умолк, дожидаясь тишины. Двадцать девять пар глаз изучали его с пристрастием. Даша тоже. Это последний год, почему-то подумал Гурьев. Мирный — последний. Мы уже знаем это, Варяг. Мы уже знаем это, товарищ Сталин. Или нет?
Он заложил руки за спину, сцепил пальцы и медленно прошёлся вдоль доски:
— Я буду вести у вас литературу. Я попробую вас ничему не учить, — учит тот, кто сам ничего делать не умеет. Я просто постараюсь объяснить вам, почему я люблю читать книги и почему это нужно всем — в том числе и тем, кто собирается строить самолёты и танки. Не больше. И если кто-то из вас поймёт и разделит это чувство — я буду с полным основанием считать, что пришёл сюда не зря, — Гурьев улыбнулся, представив себе, что ему ещё пять раз придётся начинать сегодня урок и что нельзя повторить ни единого слова. — Вы все умеете читать, потому мне нет надобности пересказывать написанное в учебнике. Вместо этого мы станем читать книги и думать. Пожалуй, что думать — это единственное, чему нужно учиться основательно и всерьёз. И именно этому мы с вами будем учиться. Вместе, — он снова помолчал. — И ещё одно. На моих уроках не будет двоек, особенно за поведение. Каждый, кому есть, что сказать, пусть скажет вслух. А кому нечего — пусть слушает другого и думает. И спрашивает. Потому что человек стал человеком не тогда, когда взял в руки каменный топор, чтобы размозжить голову себе подобному, а когда научился задавать вопросы. И внимательно выслушивать ответы на них. И делать выводы. Просто выводы, для себя, а не «орг». Поэтому — не стесняйтесь спрашивать.
— А вопросы любые? — подал голос кто-то с «камчатки».
— Да, — чуть улыбнувшись, кивнул Гурьев, — кроме личных. Всё пока? Превосходно. Тогда — начнём.
Гурьев отвёл положенные часы и сидел в учительской, записывая в толстую тетрадь комплексные планы урока. Ему хотелось поскорее покончить с этим нудным занятием, — зажав в зубах незажжённую папиросу, он яростно царапал пером бумагу.
Завадская вошла и, замахав руками в ответ на его вставание — сидите, ради Бога, сидите! Неужели не перевелись ещё на свете мужчины, которые помнят, что следует вставать, когда входит женщина?! — осторожно примостилась рядом с Гурьевым. Он отложил ручку и выжидательно посмотрел на заведующую. Анна Ивановна улыбнулась:
— Поздравляю, голубчик. Честно говоря, я опасалась, что…
— Что я самозванец? — улыбнулся Гурьев. — Я действительно самозванец — в том смысле, что всегда прихожу, когда хочу, не дожидаясь, пока меня позовут.
— Вы в самом деле имеете педагогическое образование?
— Ну конечно же, нет, — улыбнулся Гурьев. — Вы хотите узнать, буду ли я следовать в русле школьной программы по литературе? В пределах разумного. Детям должно быть со мной интересно — это главное. А прочтут они ту или другую книжку, две или три — это неважно. Вот совершенно. Так что — всё в порядке? — невинно осведомился он.
— Не знаю, — вздохнула Завадская. — Ей-богу, не знаю. Не могу никак определить.
— Ну, у Вас ещё будет время подумать, — обнадёжил её Гурьев.
— Спасибо, — язвительно отпаривала заведующая. Почему-то ей было удивительно легко с этим молодым человеком, которого она, в общем, должна была, по всем статьям, опасаться. Он и был опасен — это чувствовалось. Но как-то… куда-то в другую сторону. Не ей, не школе — кому-то совсем другому была адресована эта его опасность. И она спросила — не умея, да и не желая скрыть любопытства: — Как у Вас это так ловко выходит?! Вы психологией занимались?
— Вы не поверите, — Гурьев лучезарно улыбнулся, — но я даже понятия не имею, что это такое.
— А если серьёзно?
— Серьёзно? — Он перестал улыбаться и заговорщически приблизил губы к уху Завадской: — Если серьёзно, я просто пытаюсь не врать. Особенно — детям.
— И… получается?
— Получается. А дальше будет получаться ещё лучше.
Он хотел добавить кое-что ещё, но не успел. Дверь распахнулась, и в учительскую торжественно внёс себя немолодой уже, давно лысеющий невысокий человек в «сталинке» и галифе, заправленных в сапоги. Усы на его широком и рыхлом бабьем лице смотрелись крайне нелепо, но их хозяин, судя по всему, необыкновенно гордился заботливо выращенным под носом куском серой пакли. Гурьеву не составило труда догадаться, что это и есть Трофим Лукич Маслаков собственной персоной. Физкультпривет, усмехнулся про себя Гурьев, поглядим, что ты за резиноизделие.
Маслаков подошёл к нему, протянул руку и покосившись на Завадскую, напыщенно произнёс:
— Здравствуй, товарищ Гурьев! Поздравляем тебе со влитием у наш коллехтив!
— С-спа-асибо, Т-трофим Лукич, — задушенно пискнул Гурьев и, потупившись, начал старательно ковырять пальцем стол. — Я п-постараю-юсь оп-п-правдать…
— Да ты не смущайся, товарищ Гурьев, — толстым и довольным голосом сказал Маслаков. — Окажем тебе поддержку, как у коллехтиве полагается, люди у нас политически грамотные, здоровые люди в основном, — при этом он опять покосился на Завадскую. — Ты комсомолец, или член партии, может?
— Н-не-ет, — ещё тоньше пропищал-проблеял Гурьев, — я не член… И не комсомолец… М-мне уже д-двацать девять, Т-трофим Лукич…
— А-а, — закивал Маслаков, — ясно, ясно. Ну, если зарекомендуешься в обчественной работе, как оно полагается, то и если заслужишь у партию, то и примем, конечно. Нам нужны молодежь, кадры, та-скать…
Глаза Гурьева наполнились слезами от умиления. Он суетливо затоптался и в полном замешательстве начал мять свой шёлковый английский галстук:
— Я… Т-трофим Лу-лук-кич… Я… Н-не мог мечтать… Такая честь…
— Ну-ну, — Маслаков хотел похлопать Гурьева по плечу, но дотянулся только до локтя. — Выше голову, товарищ Гурьев! Работай. У меня бюро горкома, обстановка за рубежом осложнилась, — значительно добавил Маслаков и, деловито помусолив взглядом расписание уроков, удалился.
Гурьев посмотрел ему вслед, вздохнул, сел и, как ни в чём ни бывало, углубился в свои записи, словно забыв о Завадской. Та с суеверным ужасом смотрела на него, взявшись рукой за горло. Потом спросила тихо:
— Что… Что с Вами, Яков Кириллович?!
— Ничего, — Гурьев глянул на заведующую и мило улыбнулся. Учительская была пуста, шли ещё уроки. — Приступ подобострастия. Обыкновенное дело. Что, разве больше ни с кем тут такого не случается?
Завадская сделала попытку выйти, но Гурьев стремительно преградил ей путь:
— Вы что-то определённо хотели сказать, дражайшая Анна Ивановна.
— Нет. Отойдите. Вы с ума сошли!
— Да нисколько. Вас возмутило, покоробило, оскорбило до невозможности то, что я только что проделал. А?
— Что всё это значит?!
— Вы не ответили на мой вопрос, — в голосе Гурьева тихо, но отчётливо — и опасно — на этот раз в самом деле опасно — лязгнул оружейный металл.
— Вы действительно хотите услышать?!
— Разумеется.
— Вы… Вы были… отвратительны, — содрогнувшись, прошептала Завадская.
— Неужели? — просиял Гурьев. — Анна Ивановна, Вы — взрослый человек. И всякое видели в жизни. Ложь, подлость, предательство. И, тем не менее, вам сделалось не по себе. А теперь на один лишь миг представьте себе, каково приходится детям. Ведь они постоянно и подолгу наблюдают, как вы все по очереди и скопом подскакиваете перед этим несообразным филистером и ничтожеством, который и на родном-то языке не в состоянии двух слов грамотно связать. Ну, добро, был бы он и в самом деле эдакий доподлинный и кровожадный злодей. А то ведь — смешно. Клопишка какой-то, право слово. Да Шульгину только цыкнуть на него — и всё. Что, нет?
Завадская покачала головой и стремительно вышла.
Обиделась, решил Гурьев. Он усмехнулся, сел и откинулся на спинку стула. Ничего. Поймёт. Должна. Страх, конечно, здорово отбивает мозги, но, оказывается, не совсем. И это радует. А Маслаков… У него были наполеоновские планы в отношении Маслакова, детей, педагогов, воспитательного процесса и кое-чего ещё. Раз уж попал сюда. Позже. Не волнует меня сейчас Маслаков, подумал он. Совсем другое меня сейчас занимает.
Завадская вернулась в свой кабинет и, закрыв дверь, повернула ключ в замочной скважине, подошла на подгибающихся ногах к дивану и медленно опустилась на подушки. И зажмурилась, зябко поджав под себя ноги. Господи, какой стыд, Боже мой, подумала она. А ведь мы действительно такие. Мы действительно всё время на задних лапках перед этими… Господи, как плохо, стыдно-то как… А он жестокий. Жестокий? Нет, нет, конечно, мы заслужили. За всё это время, за безумный этот произвол, в воздухе которого маслаковы чувствуют себя, как рыба в воде. Все заслужили. И я больше всех. Господи, ну, что же я-то могу?!. И за детей… Боже, да кончится этот ужас когда-нибудь?!. Неужели что-то сдвинулось? И где? Неужели там, наверху, поняли, наконец… Неужели Сталину, наконец, доложили правду? Но кто?! И если да, то почему так тихо?! Почему ничего не скажут людям? Это же невозможно, так обращаться с людьми! Ведь мы люди! Всё-таки — люди! И ведь приходят, немногие, но приходят, выпускают ведь кого-то… Спасибо Вам за урок, Яков Кириллович, славный вы мой, откуда вы только такой взялись… Всё правильно. Кто-то же должен первым?!
И Завадская опустила в ладони мокрое от слёз лицо.
Он заложил руки за спину, сцепил пальцы и медленно прошёлся вдоль доски:
— Я буду вести у вас литературу. Я попробую вас ничему не учить, — учит тот, кто сам ничего делать не умеет. Я просто постараюсь объяснить вам, почему я люблю читать книги и почему это нужно всем — в том числе и тем, кто собирается строить самолёты и танки. Не больше. И если кто-то из вас поймёт и разделит это чувство — я буду с полным основанием считать, что пришёл сюда не зря, — Гурьев улыбнулся, представив себе, что ему ещё пять раз придётся начинать сегодня урок и что нельзя повторить ни единого слова. — Вы все умеете читать, потому мне нет надобности пересказывать написанное в учебнике. Вместо этого мы станем читать книги и думать. Пожалуй, что думать — это единственное, чему нужно учиться основательно и всерьёз. И именно этому мы с вами будем учиться. Вместе, — он снова помолчал. — И ещё одно. На моих уроках не будет двоек, особенно за поведение. Каждый, кому есть, что сказать, пусть скажет вслух. А кому нечего — пусть слушает другого и думает. И спрашивает. Потому что человек стал человеком не тогда, когда взял в руки каменный топор, чтобы размозжить голову себе подобному, а когда научился задавать вопросы. И внимательно выслушивать ответы на них. И делать выводы. Просто выводы, для себя, а не «орг». Поэтому — не стесняйтесь спрашивать.
— А вопросы любые? — подал голос кто-то с «камчатки».
— Да, — чуть улыбнувшись, кивнул Гурьев, — кроме личных. Всё пока? Превосходно. Тогда — начнём.
Гурьев отвёл положенные часы и сидел в учительской, записывая в толстую тетрадь комплексные планы урока. Ему хотелось поскорее покончить с этим нудным занятием, — зажав в зубах незажжённую папиросу, он яростно царапал пером бумагу.
Завадская вошла и, замахав руками в ответ на его вставание — сидите, ради Бога, сидите! Неужели не перевелись ещё на свете мужчины, которые помнят, что следует вставать, когда входит женщина?! — осторожно примостилась рядом с Гурьевым. Он отложил ручку и выжидательно посмотрел на заведующую. Анна Ивановна улыбнулась:
— Поздравляю, голубчик. Честно говоря, я опасалась, что…
— Что я самозванец? — улыбнулся Гурьев. — Я действительно самозванец — в том смысле, что всегда прихожу, когда хочу, не дожидаясь, пока меня позовут.
— Вы в самом деле имеете педагогическое образование?
— Ну конечно же, нет, — улыбнулся Гурьев. — Вы хотите узнать, буду ли я следовать в русле школьной программы по литературе? В пределах разумного. Детям должно быть со мной интересно — это главное. А прочтут они ту или другую книжку, две или три — это неважно. Вот совершенно. Так что — всё в порядке? — невинно осведомился он.
— Не знаю, — вздохнула Завадская. — Ей-богу, не знаю. Не могу никак определить.
— Ну, у Вас ещё будет время подумать, — обнадёжил её Гурьев.
— Спасибо, — язвительно отпаривала заведующая. Почему-то ей было удивительно легко с этим молодым человеком, которого она, в общем, должна была, по всем статьям, опасаться. Он и был опасен — это чувствовалось. Но как-то… куда-то в другую сторону. Не ей, не школе — кому-то совсем другому была адресована эта его опасность. И она спросила — не умея, да и не желая скрыть любопытства: — Как у Вас это так ловко выходит?! Вы психологией занимались?
— Вы не поверите, — Гурьев лучезарно улыбнулся, — но я даже понятия не имею, что это такое.
— А если серьёзно?
— Серьёзно? — Он перестал улыбаться и заговорщически приблизил губы к уху Завадской: — Если серьёзно, я просто пытаюсь не врать. Особенно — детям.
— И… получается?
— Получается. А дальше будет получаться ещё лучше.
Он хотел добавить кое-что ещё, но не успел. Дверь распахнулась, и в учительскую торжественно внёс себя немолодой уже, давно лысеющий невысокий человек в «сталинке» и галифе, заправленных в сапоги. Усы на его широком и рыхлом бабьем лице смотрелись крайне нелепо, но их хозяин, судя по всему, необыкновенно гордился заботливо выращенным под носом куском серой пакли. Гурьеву не составило труда догадаться, что это и есть Трофим Лукич Маслаков собственной персоной. Физкультпривет, усмехнулся про себя Гурьев, поглядим, что ты за резиноизделие.
Маслаков подошёл к нему, протянул руку и покосившись на Завадскую, напыщенно произнёс:
— Здравствуй, товарищ Гурьев! Поздравляем тебе со влитием у наш коллехтив!
— С-спа-асибо, Т-трофим Лукич, — задушенно пискнул Гурьев и, потупившись, начал старательно ковырять пальцем стол. — Я п-постараю-юсь оп-п-правдать…
— Да ты не смущайся, товарищ Гурьев, — толстым и довольным голосом сказал Маслаков. — Окажем тебе поддержку, как у коллехтиве полагается, люди у нас политически грамотные, здоровые люди в основном, — при этом он опять покосился на Завадскую. — Ты комсомолец, или член партии, может?
— Н-не-ет, — ещё тоньше пропищал-проблеял Гурьев, — я не член… И не комсомолец… М-мне уже д-двацать девять, Т-трофим Лукич…
— А-а, — закивал Маслаков, — ясно, ясно. Ну, если зарекомендуешься в обчественной работе, как оно полагается, то и если заслужишь у партию, то и примем, конечно. Нам нужны молодежь, кадры, та-скать…
Глаза Гурьева наполнились слезами от умиления. Он суетливо затоптался и в полном замешательстве начал мять свой шёлковый английский галстук:
— Я… Т-трофим Лу-лук-кич… Я… Н-не мог мечтать… Такая честь…
— Ну-ну, — Маслаков хотел похлопать Гурьева по плечу, но дотянулся только до локтя. — Выше голову, товарищ Гурьев! Работай. У меня бюро горкома, обстановка за рубежом осложнилась, — значительно добавил Маслаков и, деловито помусолив взглядом расписание уроков, удалился.
Гурьев посмотрел ему вслед, вздохнул, сел и, как ни в чём ни бывало, углубился в свои записи, словно забыв о Завадской. Та с суеверным ужасом смотрела на него, взявшись рукой за горло. Потом спросила тихо:
— Что… Что с Вами, Яков Кириллович?!
— Ничего, — Гурьев глянул на заведующую и мило улыбнулся. Учительская была пуста, шли ещё уроки. — Приступ подобострастия. Обыкновенное дело. Что, разве больше ни с кем тут такого не случается?
Завадская сделала попытку выйти, но Гурьев стремительно преградил ей путь:
— Вы что-то определённо хотели сказать, дражайшая Анна Ивановна.
— Нет. Отойдите. Вы с ума сошли!
— Да нисколько. Вас возмутило, покоробило, оскорбило до невозможности то, что я только что проделал. А?
— Что всё это значит?!
— Вы не ответили на мой вопрос, — в голосе Гурьева тихо, но отчётливо — и опасно — на этот раз в самом деле опасно — лязгнул оружейный металл.
— Вы действительно хотите услышать?!
— Разумеется.
— Вы… Вы были… отвратительны, — содрогнувшись, прошептала Завадская.
— Неужели? — просиял Гурьев. — Анна Ивановна, Вы — взрослый человек. И всякое видели в жизни. Ложь, подлость, предательство. И, тем не менее, вам сделалось не по себе. А теперь на один лишь миг представьте себе, каково приходится детям. Ведь они постоянно и подолгу наблюдают, как вы все по очереди и скопом подскакиваете перед этим несообразным филистером и ничтожеством, который и на родном-то языке не в состоянии двух слов грамотно связать. Ну, добро, был бы он и в самом деле эдакий доподлинный и кровожадный злодей. А то ведь — смешно. Клопишка какой-то, право слово. Да Шульгину только цыкнуть на него — и всё. Что, нет?
Завадская покачала головой и стремительно вышла.
Обиделась, решил Гурьев. Он усмехнулся, сел и откинулся на спинку стула. Ничего. Поймёт. Должна. Страх, конечно, здорово отбивает мозги, но, оказывается, не совсем. И это радует. А Маслаков… У него были наполеоновские планы в отношении Маслакова, детей, педагогов, воспитательного процесса и кое-чего ещё. Раз уж попал сюда. Позже. Не волнует меня сейчас Маслаков, подумал он. Совсем другое меня сейчас занимает.
Завадская вернулась в свой кабинет и, закрыв дверь, повернула ключ в замочной скважине, подошла на подгибающихся ногах к дивану и медленно опустилась на подушки. И зажмурилась, зябко поджав под себя ноги. Господи, какой стыд, Боже мой, подумала она. А ведь мы действительно такие. Мы действительно всё время на задних лапках перед этими… Господи, как плохо, стыдно-то как… А он жестокий. Жестокий? Нет, нет, конечно, мы заслужили. За всё это время, за безумный этот произвол, в воздухе которого маслаковы чувствуют себя, как рыба в воде. Все заслужили. И я больше всех. Господи, ну, что же я-то могу?!. И за детей… Боже, да кончится этот ужас когда-нибудь?!. Неужели что-то сдвинулось? И где? Неужели там, наверху, поняли, наконец… Неужели Сталину, наконец, доложили правду? Но кто?! И если да, то почему так тихо?! Почему ничего не скажут людям? Это же невозможно, так обращаться с людьми! Ведь мы люди! Всё-таки — люди! И ведь приходят, немногие, но приходят, выпускают ведь кого-то… Спасибо Вам за урок, Яков Кириллович, славный вы мой, откуда вы только такой взялись… Всё правильно. Кто-то же должен первым?!
И Завадская опустила в ладони мокрое от слёз лицо.
Сталиноморск. 2 сентября 1940
Гурьев посмотрел на часы — уроки в 10 «Б» заканчивались через несколько минут. Он спустился по лестнице, подошёл к двери классной комнаты, где шло последнее занятие. Двух ребят оставлю, подумал он. Надо строить защитную цепочку. Завтра разберёмся повнимательнее. Никак не соберусь с Макаровой к её знакомцу отправиться… Мне тоже нужно время, чтобы всё прокачать, я же не Господь, Бог Воинств, в конце-то концов.
Он вошёл буквально за несколько секунд до звонка, коротко извинился перед Цысиным, удивлённо посмотревшим на него, и улыбнулся школьникам — всем сразу:
— Сомов, Остапчик, Чердынцева. Задержитесь, пожалуйста, на несколько слов.
Прозвенел звонок. Ребята покинули класс — все, кроме тех, кого назвал Гурьев. Двое парней и девушка остались на своих местах. В глазах — ожидание, удивление, интерес. А у Даши… Он снова улыбнулся:
— Фёдор, Степан, подождите в коридоре. Я вас позову, — и, когда ребята вышли, наставил колючий взгляд на Дашу: — Давай, дивушко, начистоту. Ты мне сказала, что никого из наших пляжных знакомцев совсем не знаешь. А вот они, похоже, тебя знают, и неплохо. Четвёртого дня я за собой «хвост» срисовал.
— Что?!
— Слежку, Дарья. Слежку. Дилетантскую, но настойчивую. Я слушаю тебя.
— Я ничего не знаю, Гур. Честное слово.
— Мы ещё в школе, — Гурьев растянул губы в подобие улыбки. — Ты обещала.
— Извини…те. Я честное слово ничего не знаю.
— Тогда давай думать, Дарья. Угадывать давай. Что такое это может быть.
— Я ни с кем из них не водилась, — нахмурилась Даша. — Никогда.
— Ну, допустим. Отшила кого-нибудь из них не очень вежливо?
— Нет, — упрямо вскинула подбородок девушка. — Никогда я ни с кем из них близко не сталкивалась. Я не знаю.
— Я тебе верю, дивушко, — мягко сказал Гурьев. — Верю. Но я беспокоюсь, и не без оснований. Потому что эта публика на тебя определённо нацелилась, и нацелилась весьма конкретно. Ты подумай, пожалуйста, почему. И, как надумаешь, сразу скажи мне.
— А Федю со Стёпкой зачем…
— Ребята крепкие, будут провожать тебя в школу и из школы вместе с Денисом Андреевичем. Пока я не распутаю эту пинкертоновщину.
— Вот ещё! Я…
— Цыц, — ласково сказал Гурьев и так посмотрел на Дашу, что ей расхотелось возражать. — Ты обещала не мешать мне работать. Устав учила?
— Учила, — Даша чуть-чуть неуверенно улыбнулась и убрала выбившуюся прядку солнечных волос за ухо, — таким безнадёжно знакомым жестом, что сердце у Гурьева метнулось, как птичка в силках.
— Выполняй, дивушко. И подожди в коридоре, а ребят сюда пригласи.
Парни вошли снова в класс, замялись.
— Присаживайтесь, ребята, — вздохнул Гурьев. — Дело такое.
К концу своей недлинной повести Гурьев в который раз убедился, что нинсо[31] — полезнейшая наука. Иногда — так и вовсе незаменимая. Обоих ребят совершенно правильно он вычислил. Парней просто распирало от гордости за оказанное доверие:
— Да мы эту шваль, Яков Кириллыч!..
— Пусть только сунутся!
— Ну-ну, спокойствие, бойцы, спокойствие. Скорее всего, кулаками махать не придётся. Но на всякий случай мы сейчас всей командой спустимся в спортзал к Денису Андреевичу и проведём короткий ликбез по самозащите.
— С Боцманом?! Ой.
— Со мной, — усмехнулся Гурьев. Смотри-ка, угадал я с прозвищем, подумал он.
Они вошли к Денису, посмотревшему на них удивлённо:
— Что, дополнительные занятия?
— Факультатив, — кивнул Гурьев. — Сначала с юношами. Вы можете заниматься своими делами, Денис Андреевич. Даша, посиди, посмотри, тебе полезно будет.
— Я тоже посижу. Если разрешите, — расплылся в ухмылке Шульгин.
— Ну, как знаете.
Гурьев заставил ребят снять обувь и разулся сам:
— Показываю сначала быстро, потом медленно и по частям.
Через четверть часа Фёдор со Степаном сделались красные и запыхавшиеся. Гурьев расстроенно покачал головой:
— Да, с дыханием совсем плохо. Завтра продолжим. Ребята вы ничего, но заниматься придётся всерьёз.
— А вы-то и не устали совсем, — завистливо пропыхтел Остапчик.
— Это службишка, не служба, — Гурьев, улыбнувшись, чуть наклонил голову к левому плечу. — Идите, ополоснитесь, я пока с Дарьей позанимаюсь. Иди сюда, дивушко.
Он вошёл буквально за несколько секунд до звонка, коротко извинился перед Цысиным, удивлённо посмотревшим на него, и улыбнулся школьникам — всем сразу:
— Сомов, Остапчик, Чердынцева. Задержитесь, пожалуйста, на несколько слов.
Прозвенел звонок. Ребята покинули класс — все, кроме тех, кого назвал Гурьев. Двое парней и девушка остались на своих местах. В глазах — ожидание, удивление, интерес. А у Даши… Он снова улыбнулся:
— Фёдор, Степан, подождите в коридоре. Я вас позову, — и, когда ребята вышли, наставил колючий взгляд на Дашу: — Давай, дивушко, начистоту. Ты мне сказала, что никого из наших пляжных знакомцев совсем не знаешь. А вот они, похоже, тебя знают, и неплохо. Четвёртого дня я за собой «хвост» срисовал.
— Что?!
— Слежку, Дарья. Слежку. Дилетантскую, но настойчивую. Я слушаю тебя.
— Я ничего не знаю, Гур. Честное слово.
— Мы ещё в школе, — Гурьев растянул губы в подобие улыбки. — Ты обещала.
— Извини…те. Я честное слово ничего не знаю.
— Тогда давай думать, Дарья. Угадывать давай. Что такое это может быть.
— Я ни с кем из них не водилась, — нахмурилась Даша. — Никогда.
— Ну, допустим. Отшила кого-нибудь из них не очень вежливо?
— Нет, — упрямо вскинула подбородок девушка. — Никогда я ни с кем из них близко не сталкивалась. Я не знаю.
— Я тебе верю, дивушко, — мягко сказал Гурьев. — Верю. Но я беспокоюсь, и не без оснований. Потому что эта публика на тебя определённо нацелилась, и нацелилась весьма конкретно. Ты подумай, пожалуйста, почему. И, как надумаешь, сразу скажи мне.
— А Федю со Стёпкой зачем…
— Ребята крепкие, будут провожать тебя в школу и из школы вместе с Денисом Андреевичем. Пока я не распутаю эту пинкертоновщину.
— Вот ещё! Я…
— Цыц, — ласково сказал Гурьев и так посмотрел на Дашу, что ей расхотелось возражать. — Ты обещала не мешать мне работать. Устав учила?
— Учила, — Даша чуть-чуть неуверенно улыбнулась и убрала выбившуюся прядку солнечных волос за ухо, — таким безнадёжно знакомым жестом, что сердце у Гурьева метнулось, как птичка в силках.
— Выполняй, дивушко. И подожди в коридоре, а ребят сюда пригласи.
Парни вошли снова в класс, замялись.
— Присаживайтесь, ребята, — вздохнул Гурьев. — Дело такое.
К концу своей недлинной повести Гурьев в который раз убедился, что нинсо[31] — полезнейшая наука. Иногда — так и вовсе незаменимая. Обоих ребят совершенно правильно он вычислил. Парней просто распирало от гордости за оказанное доверие:
— Да мы эту шваль, Яков Кириллыч!..
— Пусть только сунутся!
— Ну-ну, спокойствие, бойцы, спокойствие. Скорее всего, кулаками махать не придётся. Но на всякий случай мы сейчас всей командой спустимся в спортзал к Денису Андреевичу и проведём короткий ликбез по самозащите.
— С Боцманом?! Ой.
— Со мной, — усмехнулся Гурьев. Смотри-ка, угадал я с прозвищем, подумал он.
Они вошли к Денису, посмотревшему на них удивлённо:
— Что, дополнительные занятия?
— Факультатив, — кивнул Гурьев. — Сначала с юношами. Вы можете заниматься своими делами, Денис Андреевич. Даша, посиди, посмотри, тебе полезно будет.
— Я тоже посижу. Если разрешите, — расплылся в ухмылке Шульгин.
— Ну, как знаете.
Гурьев заставил ребят снять обувь и разулся сам:
— Показываю сначала быстро, потом медленно и по частям.
Через четверть часа Фёдор со Степаном сделались красные и запыхавшиеся. Гурьев расстроенно покачал головой:
— Да, с дыханием совсем плохо. Завтра продолжим. Ребята вы ничего, но заниматься придётся всерьёз.
— А вы-то и не устали совсем, — завистливо пропыхтел Остапчик.
— Это службишка, не служба, — Гурьев, улыбнувшись, чуть наклонил голову к левому плечу. — Идите, ополоснитесь, я пока с Дарьей позанимаюсь. Иди сюда, дивушко.