— А какое отношение имеет ко всему этому наша школа? Я сама, наконец? Почему Вы мне всё это рассказываете?!
   — Ну, как же?! — удивился Гурьев. — Раскопки — раскопками, Центральный Комитет — Центральным, как говорится, комитетом, а работать-то мне предстоит у Вас и с Вами. Под Вашим началом и руководством. Так что не вижу ничего странного. Опыт учителя, наставника у меня очень скромный, поэтому даже и не понимаю, как можно предполагать обойтись без Вашей помощи и поддержки. А с раскопками — помогут ещё и школьники, особенно с Вашего соизволения. Дело интересное, нужное: история родной страны, родного края — это важно, архиважно, я бы сказал. Историческая практика. Практическая история, — вот, пожалуй, наилучшее определение.
   — А почему тогда — литература? Почему — не история?!
   — Потому что литература — это история в наиболее увлекательной, доходчивой форме, Анна Ивановна.
   — И что же? Вы будете… просто учителем? На полставки?!
   — Буду, — кивнул Гурьев. — С огромным удовольствием. И Вы скоро убедитесь, что я Вам нравлюсь — в том числе и как учитель.
   — И что же, бумаги Ваши… настоящие? Все — настоящие?
   — Абсолютно. А говорю я Вам это — про раскопки и важное поручение Центрального Комитета — для того, чтобы Вы знали: я иногда буду совершать экстравагантные, неожиданные поступки, а Вам при этом лучше всего делать вид, что всё совершенно нормально. Совершенно. И чтобы Вы не боялись — ощущайте за своей спиной всю мощь Центрального Комитета. Нашей родной коммунистической партии. Большевиков.
   Если бы Завадская не была абсолютно уверена, что это невозможно — она могла бы поклясться, что в голосе сидящего перед ней человека звучит насмешка. Откровенная — и более чем язвительная. Но ведь это невозможно, подумала Завадская. Нет. Нет, решила она окончательно. Нет. Мне показалось.
   — Что — всей?! — она приподняла брови.
   — Целиком.
   Заведующая долго рассматривала Гурьева, прежде чем нарушить молчание:
   — Вы ведь не расскажете мне, что происходит. Что — вообще — происходит?
   — Нет, Анна Ивановна. Поверьте, так правильно.
   — Хорошо, — Завадская вздохнула и посмотрела на Гурьева. — Хорошо, Яков Кириллыч. Можете располагать мной в полной мере. А насчет классов… Два десятых и три девятых. Два восьмых. Классы не такие уж и большие.
   — Разберёмся, Анна Ивановна, — Гурьев кивнул, заложил ногу на ногу и сцепил пальцы в замок на колене. Рукава сорочки чуть-чуть приподнялись, и Завадская с изумлением увидела на его левом запястье часы — странные, блестящие, явно и вызывающе заграничные, а на правом — массивный браслет кованого червонного золота, с затейливой славянской вязью, но не произнесла ни звука. Потому что он весь был такой, этот непонятный молодой человек, говорящий невероятные, едва ли не смертельно опасные вещи с таким видом, как будто нет ничего обыденнее и проще. Что же — получается, в Центральном Комитете вот такие — теперь — работают?! Молодые, яркие, нездешние какие-то. С такими глазами. Да этого же просто быть не может. Выдумка? Мистификация?! Боже мой, да кому же придёт в голову такая чудовищная идея?! Не может быть. А — есть. Подождите… Подождите! А с чего я взяла, что он — сотрудник ЦК?! Он же сказал — «поручено»?! Всего-навсего — «поручено»?! Да — или нет?! Что же происходит?! Что, что?!
   Она зябко повела плечами и стянула пальцами платок у самого горла — и всё-таки решилась задать страшный вопрос:
   — Вы работник ЦК?
   — Я школьный наставник, обременённый важным, ответственным поручением, которое не имею права не выполнить, Анна Ивановна, — ласково проговорил Гурьев. — Это всё. Извините меня, пожалуйста — это действительно всё.
   — Что ж, — Завадская поняла: стена. За много лет — она научилась понимать такое. И, в общем, даже привыкла. — А на сегодня какие планы у Вас?
   — Осмотреть окрестности.
   — Понятно. Может, отобедаете со мной? Часа в четыре.
   — С удовольствием. А сейчас — разрешите откланяться, — и Гурьев поднялся.

Сталиноморск, гостиница «Курортная». 28 августа 1940

   Закрывшись в номере, он присел на кровать, вздохнул, задумчиво помял рукой подбородок. Потом поднялся, взял тубус, открыл. И через мгновение ощутил в ладони привычное живое тепло рукоятей Близнецов.
   Мягкий, еле слышный щелчок фиксатора, — и седая, покрытая дымчато-переливающимся, словно струящимся полупрозрачным узором сталь клинков показалась на свет. Медленно, словно осматриваясь, мечи выдвигались, повинуясь живительным токам, идущим от ладони Гурьева.
   — Знакомьтесь, Близнецы, — тихо произнёс Гурьев. — Пока мы живём с вами здесь.
   Он провёл несколько ката[8]. Близнецы остались довольны. Гурьев и Близнецы понимали друг друга и вместе могли очень многое, если не всё. Меч — это больше, чем оружие. Меч — Струна Силы. Именно меч собирает воедино всё искусство воина — от рукопашного боя и сюрикэн-дзюцу[9] до умения останавливать врага взглядом, — любого врага. Меч — Судья, Наставник, Друг и Брат воина. Продолжение руки, мера и средоточие воинского Духа. Меч — живой. Меч — Альфа и Омега. Двойной Меч.
   Гурьев вложил клинки в ножны и аккуратно закрыл тубус:
   — Спасибо за урок, Близнецы.
   Тёмно-коричневая кость, из которой были сделаны ножны-рукояти Близнецов-ширасайя[10], всегда была тёплой. Какому животному принадлежала эта кость, Гурьев так и не выяснил. Хотя интересовался в своё время, и ещё как. Просто поверить в то, что говорил Накадзима, — кость из гребня Дракона, — он так и не решился. Может, и зря. Ну, какие, в самом-то деле, драконы ещё, невесело усмехнулся Гурьев. Драконов не бывает. А всё, что случилось со мной, со всеми нами, — разве бывает?!
   Гурьев достал из саквояжа фотографические планы города и крепости, сделанные с самолёта по указанию Городецкого. Снимки были просмотрены и изучены до дыр, и привязаны к карте ещё в Москве, и теперь Гурьев хотел привязать их к местности, благо вид из окна весьма к этому располагал. Он вытащил небольшой, но мощный бинокль с просветлённой оптикой и нанесённой внутри сеткой дальномера. Расстояние от Гурьева до Главной башни — три тысячи восемьсот метров. Плюс-минус десятая процента. И высота над уровнем моря — метров шестьдесят с хвостиком, прикинул он.
   Странная всё-таки фортеция, подумал Гурьев. Словно специально тут стоит, меня дожидается. В качестве приюта для горожан, спасающихся бегством от захватчиков, мало подходит, — высоко больно, серпантин крутой, узкий, две повозки не разъедутся. От бухты так далеко и наискосок, что даже с нынешней артиллерийской техникой держать оную под прицелом затруднительно. А площадка наверху огромная. Может, рельеф береговой был другим в те времена? Красиво стоит, слов нет, однако же с точки зрения военного специалиста на удивление бесполезно. Словно сама для себя выстроена, а до всего остального ей и дела нет. Это здесь, подумал он. Это здесь, здесь.
   Всё, что можно было увидеть обычным зрением, Гурьев увидел. Он лёг на кровать, закинул руки за голову, закрыл глаза и позвал Рранкара.
   Огромный беркут, распластав могучие чёрно-коричневые крылья, парил над руинами, — так высоко, что с земли казался точкой. Зато Гурьев, рассматривая крепость глазами птицы, видел каждую ямку, каждую трещинку на камне, каждую песчинку. Прошло не менее четверти часа, прежде чем Гурьев отпустил орла.
   «Спасибо, Солнечный Воин. Доброй охоты!» Ощутив встречную волну тепла от беркута, Гурьев открыл глаза, и зрение вернулось в обычный режим.
   Улыбнувшись и сев на кровати, Гурьев встряхнулся. Рранкар был первым. Самым первым, с которым Гурьев научился вот так — «разговаривать». Птица. Птица — глупое слово. Птах. Пернатый бог, безраздельный властелин высоты и чистого неба. Конечно, это не было разговором, людским разговором при помощи слов. Обмен мыслями-картинками. Образами. Так было очень, очень легко. Гурьев никогда не подчинял беркута своей воле, как и другую живность, только «просил». И не было случая, чтобы птах не выполнил просьбу друга. Чего бы это ему ни стоило. Когда-то Рранкар был единственным надёжным средством «мгновенной» связи — да и то лишь в том случае, когда находился рядом с человеком, с которым Гурьеву нужно было связаться. А теперь — техника. Почему-то мы доверяем технике значительно больше, чем живым существам. Чем людям. Чем самим себе.
   Пора было отчитываться перед «начальством». На этот раз все детали операции и вопросы прикрытия находились в компетенции Городецкого, и начальством поэтому числился Сан Саныч. Ну, во всяком случае, по форме. Гурьева никогда не интересовали иерархические формальности. Потому что оба они — и Городецкий, и он сам, как, впрочем, и все остальные, — прекрасно знали, кто главный и в чём.
   Гурьев поднялся, достал из чемодана плоскую коробочку из чёрной литой пластмассы с тумблером, кожаный чехол с «комбинатором» — так назывался на их внутреннем жаргоне довольно устрашающий гибрид пассатижей, ножниц по металлу, лезвий, пилочек, отвёрток и леший знает чего ещё (результат сотрудничества Базы, Ладягина, с его неистощимыми выдумками, и златоустовских сталеваров) — и приступил к священнодействию. Через десять минут всё было готово.
   Люкс с телефоном, подумал Гурьев. Как приятно быть молодым, здоровым и богатым. Куда приятнее, чем лагерной пылью. Ничего. Ничего. Это ведь ещё не конец, не так ли? Всё только начинается.
   Он снял трубку, накрутил на диске номер коммутатора:
   — Барышня, Москву, пожалуйста. Три — тридцать — пять.
   — Соединяю.
   В динамике защёлкало, потом знакомый голос бодро произнёс:
   — Дежурный Веденеев. Слушаю вас.
   Гурьев перекинул тумблер на коробочке. Теперь в наушниках у тех, кто захотел бы подслушать беседу Гурьева с Москвой, звучал разговор, никакого отношения ни к Гурьеву, ни к его делам не имеющий. Шесть транзисторов, новомодных английских штучек, и два реле. Питание — от напряжения телефонной линии.
   — Здорово, Василий. Царёв. Давай мне секретаря, я соскучился.
   — Слушаюсь, Яков Кириллыч, — совсем весело отозвался Веденеев. — Узнал Вас! Как там погода? Небось отличная?
   — Угадал. Загораю.
   — Везёт же Вам, — почти натурально изображая голосом чёрную зависть, вздохнул Веденеев.
   Ещё один, на этот раз — только один, щелчок.
   — У аппарата.
   — Здорово, секретарь.
   — И тебе исполать, Гур, — проворчал Городецкий. — Как доехал, бродяга?
   — Нормально. Только что обозрел объект. Завтра с утра залезу туда ножками, камушки потрогаю ручками. Дорога наверх — редкое нечто, однако.
   — Ну, нашим воздушным шарикам плохая дорога — семечки. Ещё что?
   — Пока ничего. Завтра отзвонюсь по результатам.
   — Завадскую вербанул?
   — Ты такой большой начальник, секретарь, — усмехнулся Гурьев, — но такой глупый, просто прелесть. Разве нужно таких людей вербовать? Два слова, полвзгляда.
   — Ну-ну, полечи меня, учитель. Всё?
   — Нет, не всё. Найди мне человечка. Лопатин Сергей Валерьянович, десятого года рождения, взяли в составе КБ Лифшица.
   — Опять баба?!
   — Варяг, не бузи. Какая разница?
   — Зачем он тебе?
   — Пригодится.
   — Я не могу ГУЛАГ распустить по твоей просьбе. Ты знаешь.
   — Найди его, Варяг.
   — Я попробую. Теперь всё?
   — Вроде всё пока.
   — Добро. Загорай-купайся, сил набирайся. Как погода?
   — Высший класс. Веденеев даст подробную сводку. У тебя?
   — Осень в Москве, учитель. Равняется судьбе. Ничего я завернул, да?
   — Ох, секретарь, — Гурьев вздохнул.
   — До связи, Гур.
   — До связи, Варяг.
   Гурьев аккуратно положил трубку на рычаг и посмотрел на умолкнувший телефон. Тащить с собой в Сталиноморск аппарат «Касатки» не стоило — пока никаких особенных и частых переговоров не предвиделось, начнутся работы — тогда. Пока ещё слишком громоздкая штуковина. Ну, да не до жиру. Ладно. И так достаточно демаскирующих факторов. Интересно, как долго мне удастся бутафорить хотя бы вот по такому, сокращённому и урезанному донельзя, варианту?
   Гурьев разобрал конструкцию, убрал «шалтай-болтая» в деревянную массивную коробку с папиросами, которую выставил на столик у кровати, телефонный шнур закинул на одёжный шкаф. Хочешь что-нибудь спрятать — положи на виду.
   А схожу-ка я, в самом деле, окунусь, подумал Гурьев, и посмотрел на часы. Половина второго, для солнечных ванн поздновато, а вот для морских — пожалуй, в самый раз. Он переоделся — лёгкие льняные брюки, рубашка с воротником «апаш», навыпуск, сандалии на босу ногу, мягкая полотняная кепка. Экипировка курортного бонвивана тщательно готовилась ещё в Москве. Нож — как и некоторые другие убойные детали повседневной формы, способные вызвать у неподготовленного индивидуума состояние коматозного изумления — он уложил в чемодан, снабдив закрытые замки нехитрыми, но совершенно незаметными для непосвящённых метками, мгновенно демаскирующими любые попытки вторжения. Оставил Гурьев только хронометр и браслет, с которыми никогда не расставался.
   К своим противникам, или, как предпочитал именовать таковых сам Гурьев, спарринг-партнёрам, он относился без всякого пиетета. Они не были дороги ему даже как память, что никак не мешало Гурьеву соблюдать необходимые, кое-кому казавшиеся иногда излишними, меры предосторожности. Помимо всего прочего, это способствовало поддержанию организма в тонусе постоянной готовности. Спарринг-партнёры, не отличаясь ни умом, ни сообразительностью, имелись, однако, в удручающих количествах, для которого наиболее адекватным эпитетом являлось избитое словечко «тьма», причём как в прямом, так и в переносно-метафорическом значении. Кладбищенская серьёзность и непоколебимое самомнение спарринг-партнёров служили Гурьеву и Городецкому незаменимым подспорьем. Если бы не это, жить при свете яркого солнца социалистической действительности сделалось бы, наверное, совсем тошнотно.
   Заперев номер и разместив контрольную нитку на замочной скважине двери, Гурьев покинул гостиницу.

Сталиноморск. 28 августа 1940

   На берег, забитый отдыхающими — трудящимися и не очень — со всех концов Союза, Гурьев даже не собирался. Километра два западнее песчаная полоса упиралась в нагромождение камней, которое протянулось на расстояние, едва ли не превосходящее длину самого большого благоустроенного пляжа на этой части побережья. Песок там практически отсутствовал, только камни и галька, отполированные прибоем и прогретые солнцем. Огромные валуны и глыбы песчаника и известняка образовывали множество крошечных бухточек, полностью изолированных от чужого глаза и друг от друга. Перейти из одной в другую можно было лишь по узкой галечной кромке — или переплыть.
   Это было именно то, что ему требовалось. Гурьев разделся, сложил одежду и спрятал её под внушительную каменюку в тени серо-желтой известняковой скалы, принявшей в результате многовековой эрозии весьма причудливую форму. Нравы соотечественников со времён военного коммунизма хотя и значительно окрепли, но всё же не настолько, чтобы добротную одежду можно было безнаказанно оставить на виду без присмотра. Он вошёл в воду и почти сразу нырнул, — глубина начиналась здесь совсем близко. Вынырнув, Гурьев поплыл вдоль берега сильными размашистыми гребками.
   Воду Гурьев любил. Особенно морскую, — нигде человеческое тело не чувствует так свободно и легко, как в морской воде. Возвращение к истокам… Кто сказал, что человек произошёл от обезьяны? Чепуха. Если и от обезьяны, то, без сомнения, морского базирования. А, скорее всего, вообще от какого-нибудь Большого Отца-Тюленя. Гурьев усмехнулся, ещё раз нырнул и, вынырнув, медленно поплыл на спине.
   То, что Гурьев увидел на берегу, проплыв метров сто пятьдесят, ему страшно не понравилось, — прежде всего потому, что требовало немедленного вмешательства. Девушка в кольце восьми здорово разогретых парней из разряда мелкой городской шпаны. Шпана чувствовала себя вполне привольно — вокруг, кроме девушки и наблюдающего с моря Гурьева, не было ни души. Только вода и скалы. Гурьева они видеть не могли — пока. Очень смешно, подумал Гурьев. Обхохочешься.
   Некоторые детали Гурьева насторожили, — и сильно. Исходя из конфигурации прибрежного ландшафта и диспозиции сторон, случайная встреча — «ба, какие люди, и без охраны!» — полностью исключалась. Девушку, безусловно, «выпасли», — чем чёрт не шутит, возможно, и задолго до наблюдаемого эксцесса. Кроме того. Шпане полагалось — в соответствии с классикой жанра — радостно гоготать и отпускать сальные реплики. В действительности шпана сжимала кольцо вокруг девушки молча. Ну, не молча, конечно же, но необычайно тихо. Кроме того, их было как-то подозрительно много. И всё это вместе… Некоторые не умеют ни смотреть, ни видеть. Кое-кто смотрит, но не видит. Смотреть и видеть умеют немногие. Гурьев относился именно к последним.
   Собственно, у него было не так много времени на размышления: верхней детали «купальника» на девушке уже не было, на бедре алел длинный, даже с такого расстояния хорошо различимый, порез, и вообще всё было плохо-плохо, — ситуация держалась просто на честном слове, причём Гурьев под этим словом свою подпись не поставил бы ни за какие коврижки. А расстояние, хотя и не бог весть какое значительное, требовалось всё же проплыть. Сорок — срок две секунды, подумал Гурьев. Количество нуждающихся в спасении возрастает просто в логарифмической прогрессии. Интересно, что это означает, — что я на месте или наоборот? И Гурьев рванул к берегу, как торпеда.
   Он вылетел из воды и взглянул на хронометр — тридцать восемь секунд. И три терции. Мировой рекорд, усмехнулся Гурьев. Ну да, ну да. Это службишка — не служба.
   — Эй, — тихо произнёс Гурьев, глядя куда-то мимо и вверх. — Всё.
   Оружейного металла, отчётливо лязгнувшего в этих двух коротеньких словах — даже, скорее, междометиях — в общем, хватило. Семеро из участников представления отреагировали, как выражался в таких случаях любимый адъютант кавторанг Осоргин, «штатно»: позеленели и начали пятиться, озираясь, ясно давая понять, что их тут не стояло и вообще они так, погулять вышли. Зато восьмой, — восьмой был тем, что называется на оперативном жаргоне «головная боль». Настоящая. О, встревожился Гурьев, осторожно и незаметно втягивая ноздрями воздух. И ведь он не такой уж и пьяный. Это была очередная странность. Странностей Гурьев не любил. Не выносил просто. Терпеть не мог. Ненавидел. Не пьяный, а «выпимши». То есть принял, конечно, но только для храбрости. Для куража. И девчушку порезал, и стоял так, — грамотно. Девушка к морю не могла мимо него пройти. Никак. Остальные — мелочь, не стоят беспокойства, а это что за птица?! Парень был какой-то удивительно сальный, мерзко-сальный — поганый, один только вид его вызывал отчётливое ощущение тошноты. О, подумал Гурьев, о. Чем дальше, тем меньше нравится мне всё это.
   Гурьев был знаком с разными категориями наблатыкавшейся мрази и умел с ними обращаться. Подобная публика имела мало общего с настоящими блатными, которые, отведав однажды мягкость тюремных нар и божественный вкус баланды, вряд ли стали бы вот так, запросто, примерять на себя статью. Мразь же могла из праздного любопытства выпустить человеку кишки, чтобы посмотреть, как они устроены.
   — Чё, на бога берёшь?! — парень был мускулистый, недавно стриженый под полубокс, в несвежей тельняшке и широченных, ничуть не более свежих штанищах по последней «пацанской» моде. Он картинно сложил пред собой ножик-«выкидуху» и снова нажал на кнопку. Открываясь, подпружиненный клинок звонко и зловеще ударился об ограничитель. — Битый фраер приканал, робя. Впрягается, бля. Щя я тя макну, бля!
   Гурьев включил взгляд — тот самый взгляд, от которого люди впадали, мягко говоря, в сильное беспокойство и выказывали различные степени утраты психологического равновесия. В общем, по ситуации. В зависимости от накала.
   Напоровшись на этот взгляд, кореша тоже не заставили себя долго упрашивать. Развернувшись, будто по команде, они припустили что было мочи в сторону большого пляжа, нелепо подскакивая и разбрасывая тучи брызг. Дождавшись, когда кобла скрылась из виду, Гурьев перевёл взгляд на оставшегося парня, который, быстро и недоумённо оглянувшись, снова уставился на Гурьева своим непонятно застывшим, но отнюдь не пьяно-заторможенным взглядом. Он, похоже, вовсе не торопился следовать примеру своей свиты. Или с самого начала не очень на них рассчитывал, или они здесь совсем не для того собрались, чтобы девушку полапать и выпустить. Плохо-плохо, подумал Гурьев. Плохо-плохо. Начинать своё пребывание в тихом городе Сурожске с акции Гурьеву не хотелось. Но ничего иного как-то не вытанцовывалось. Плохо. Плохо!
   Парень конечно же, тоже задёргался, побледнел — но не побежал. Было ясно — он кого-то боится, и боится пока больше, чем его, Гурьева. Опять конфликт ужасов. Сшибка. Парень медленно отступал, водя ножом перед собой: плавно слева направо и резко — в обратную сторону, с интервалом в три-четыре секунды перехватывая нож то одной рукой, то другой. Это уже здорово походило на достаточно примитивную, но всё же — школу. И не понравилось Гурьеву гораздо сильнее, чем всё предыдущее.
   Нет, промелькнуло у Гурьева в голове, нет, ну, это же просто ни в какие ворота не лезет. Я приехал покопаться в земле, поиграть в учителя и принять кораблик, который сварганила для меня одна из лучших дочерей американской революции миссис Эйприл Оливер Рассел. Что вообще тут в этом курортном раю происходит?!
   В состоянии боевого транса Гурьев ничуть не походил на берсерка: напротив, сознание его расширялось, впитывая информацию об окружающем, он словно бы видел всё происходящее с высоты — в том числе и самого себя. В этом состоянии он сохранял способность полноценно и отстранённо мыслить, хладнокровно рассчитывая и предугадывая действия противника по различным, в том числе далеко не каждому специалисту заметным, знакомым и понятным вазомоторным реакциям. При этом Гурьев и выглядел на редкость мирно: никаких угрожающих стоек, гортанных криков, колючих прищуров и прочей чепухи с ахинеей, которую так любят изображать дилетанты и боксёры-разрядники. И результат был скучен и однообразен, как справка из райсобеса: всегда один удар. Первый — и последний. Привычка такая — ничего не повторять по два раза. Никому. Точка. И момент постановки этой точки оказывалось возможным отследить только с помощью очень-очень дорогой и очень-очень специальной аппаратуры.
   Всё случилось, как всегда, тихо, мгновенно и незрелищно. Голова парня запрокинулась, и он медленно осел на песок, превратившись в нелепую кучку тряпья. Гурьев перехватил выпавший нож в воздухе, легко разобравшись в нехитрой конструкции, сложил и длинно-стремительным движением зашвырнул далеко в море. Отслеживая застывшую позу девушки и отмечая где-то на периферии сознания — девушка определённо заслуживает его вмешательства и даже неизбежно следующих за таковым неудобств, — он присел перед парнем и прижал палец к его шее, нащупывая пульс. Его частота и наполнение Гурьева вполне удовлетворили. Он выпрямился и произнёс — спокойным, ласковым, настоящим учительским голосом:
   — Деточка, подбери полотенечко и прикройся. Я сейчас возьму тебя за ручку, и мы спокойно пойдём отсюда куда подальше. Возражений нет?
   Девушка, с явным трудом выходя из оцепенения, медленно кивнула, не отрывая взгляда от кучки мятых тряпок на песке. Видя, что она и не думает выполнять его просьбу-приказание, Гурьев, переместившись в нужном направлении, сам поднял полотенце и набросил его на плечи девушке. Она выпрямилась, вздохнула и бесстрашно заглянула ему в глаза. И Гурьев — «сделал стойку».
   Нет, дело было совершенно не в том, что полотенце ничего не скрывало, а вовсе даже подчёркивало. И не в том, что девушка оказалась безоговорочно, несанкционированно и абсолютно бессовестно хороша. Безупречна. И не в том, что вместо мертвенной бледности на лице её полыхал гневный румянец, что могло Гурьева, в общем-то, только радовать. Не в этом было дело, не в этом. Во всей её фигуре, позе, выражении и чертах лица сквозило нечто, не имеющее ни характеристики, ни названия, нечто неуловимое — и при этом безошибочно угадываемое. Это же надо, подумал Гурьев. И как при такой говённой жизни, на таких говённых продуктах выросло такое чудо?! В сильном расцвете шестнадцати лет. Красивая. Ах ты, Господи, — да это же всё равно, что назвать чайный клипер просто «парусником»! И тем не менее — не в этом было дело. В другом.
   Девушка, опустив руки, серьёзно смотрела на Гурьева. Не только глазами. И глазами, разумеется, тоже — чёрно-синими, как штормовое море. Но — не только, не только.
   Гурьев всегда уделял пристальное внимание форме. И это действовало, — ещё как действовало, — и на мужчин, и на женщин. При росте в метр девяносто два сантиметра он весил чуть-чуть меньше пяти пудов. Пять пудов мышц и сухожилий, каждая клеточка которых была протренирована насквозь, так, что могла явить, по желанию своего владельца, полный диапазон состояний — от свободной текучести воды до гибкости и твёрдости дамасской стали. Не объём, — рельеф. За какое-то мгновение весь спектр эмоций — от испуга к восторгу и снова к благоговейному ужасу — промелькнул в глазах у девушки.