— Это действительно странно, — согласился Полозов. — Василий Аркадьевич полагает, что кольцо может служить ключом к ещё более интригующим загадкам. Описаний — подробных описаний — кольца не существует, только разрозненные упоминания и свидетельство о том, что его изготовил сам Челлини.
   — Челлини?! Да Господь с вами, Константин Иванович. Если это — в самом деле подлинная работа Челлини, то…
   — Цена такой вещи, вероятно, миллионы, — тихо проговорил, качая головой, Полозов. — И дело совсем не в тайне, а именно что в деньгах.
   — Важно и то, и другое, — подал голос молчавший доселе Мишима. — Тот, кто нападал, получил деньги. А заказчик — кольцо и доступ к тайне.
   — Вы сказали — ключ, Константин Иванович? — Гурьев медленно поворачивал перед глазами рисунок кольца. — Ключ — в каком значении? Буквальном или переносном?
   — Не знаю, — смутился моряк. — Я, признаться, как-то и не удосужился уточнить.
   — Уточним завтра, — подытожил Мишима. — У нас впереди — торжественный вечер, и следует должным образом подготовиться.

Москва. Май 1928

   После утренней «летучки» в отделе Гурьев и Мишима отправились с визитом в музей. Здесь их ждало разочарование — Артемьева на месте не оказалось.
   — Он вообще не приходил на службу? — уточнил Мишима.
   — Отчего же, — пожала плечами вахтёрша. — Приходил, и даже поздороваться успел. Только его вызвали сразу, он и уехал.
   — Кто вызвал?
   — А вы-то сами не знаете, — вздохнула женщина. — Сотрудник какой-то, из органов, они, знаете ли, не очень-то докладывают!
   — Давно?
   — Может, час какой, полтора… Он его ждал уже, у меня сначала справился, есть ли такой Артемьев и где.
   — А документ предъявлял какой-нибудь? — Мишима прямо-таки излучал доброжелательность и спокойствие. Но Гурьев уже и без того догадался — дело плохо.
   — Конечно, мандат, — кивнула вахтёрша, — не такой, как у вас, другой, я не очень его и рассматривала. По всему видно, что из органов, чего там рассматривать!
   — Спасибо, — едва заметно поклонился Мишима. — Большое спасибо. Мы зайдём в другой раз.
   — Ну, и где теперь искать этого Артемьева? — зло спросил Гурьев, когда они с Мишимой очутились на улице. — Они всё время на шаг впереди, сэнсэй. Почему?
   — Нельзя было отправлять Полозова одного, — Мишима быстро, как умел только он, шагал в сторону Петровки. Гурьев искусство такой ходьбы уже освоил достаточно прилично, но всё же ему было ещё далеко до идеала. — Они его выследили. И Варяг прав — это чекисты.
 
* * *
 
   — Драгун и Сотник, в музей за адресом и потом домой к Артемьеву. Не вздумайте прохлопать кого-нибудь. Я на Лубянку.
   — Я обзвоню домзаки, — Вавилов сунул папиросу в пепельницу, поднялся и направился в «кабинет».
   — Гур, дуй домой, перехвати Минёра.
   — Нет нужды, — спокойно произнёс Мишима. — Он в безопасности, сведения от него уже ушли.
   — Тогда зачем им Артемьев?! — удивился Гурьев.
   — Они хотят знать точно, что он успел рассказать.
   — Всё равно, мне так спокойнее, — Гурьев тоже поднялся. — Учитель?
   — Я с тобой.
   — Кто это, кто?! — прошипел Городецкий, доставая из кобуры под мышкой револьвер, откидывая барабан и проверяя патроны. — Кто, м-мать?! Узнаю — пристрелю, как бешеную собаку!
   Мишима чуть скосил глаза на Городецкого, но промолчал, разумеется, — хотя Гурьев отлично видел, что учитель горячностью Варяга недоволен. Громко поставив барабан на место, Городецкий вернул ствол обратно в кобуру:
   — Всё. Я полетел. Пожелайте мне доброй охоты.
   Охота оказалось не очень-то доброй. Никаких следов Артемьева ни на Лубянке, ни в других местах не обнаружилось.
   — Что происходит? — тихо спросил Вавилов, когда все сотрудники, Мишима, Гурьев и Полозов расселись в кабинете. — У кого какие соображения?
   — У меня, — Мишима чуть поклонился Вавилову. — Я думаю, всё совершенно ясно, и расследование необходимо прекратить.
   — Что?!
   — Погоди, Варяг, — остановил Городецкого Вавилов. — Продолжайте, Николай Петрович.
   — Прекратить расследование необходимо, — повторил Мишима, нисколько не повышая голоса, чем поневоле заставил слушателей внимать себе куда более пристально, чем те поначалу собирались. — Можно понять, что кольцо представляет для того, кто напал на нас с целью завладеть им, очень большой интерес и значение. Нет сомнения, эти люди не остановятся ни перед чем, чтобы помешать следствию. Пропадают люди. Нападавшие мертвы. Никаких признаков того, что кольцо может появиться в обычных местах, где появляется добыча обычных преступников, нет. Я думаю, кольца уже нет в Москве и нет в России. Мне горько говорить об этом, но я убеждён, что это так. Мы не должны рисковать жизнями людей, которые находятся на нашем попечении, поэтому мы сейчас сделаем вид, что сдались и смирились. Нужно быть честными — прежде всего перед самими собой — и признать: нас опережают на многие часы, если не дни. Невозможно обогнать время.
   Гурьев понимал, что в словах учителя содержатся сразу две правды: объективная правда происходящего и личная правда Мишимы, принявшего решение отомстить и делающего всё, чтобы никто из присутствующих не смог ему помешать — и при этом избавить их от ответственности за его решение.
   — Вы — сыщики, и я не должен учить вас делать вашу работу, — продолжил Мишима. — Вы знаете не хуже меня — бывают времена, когда нужно отступить, чтобы усыпить бдительность врага и внушить ему чувство безнаказанности. Тогда у нас, возможно, появится шанс довести дело до конца.
   — Есть в Ваших словах доля истины, Николай Петрович, есть, — вздохнув, признался Вавилов. — Что скажешь, Варяг?
   — Я не согласен.
   — Да понимаю я, что ты не согласен, — Вавилов посмотрел на Городецкого, на Гурьева, на Полозова — и полез за папиросой. — А вот я — согласен. Активность по делу прекратить, бумаги сдать под роспись мне лично, удостоверения временных сотрудников — на стол. Всё. О дальнейших действиях будет сообщено особо. Варяг, пиши постановление о прекращении расследования, я подпишу, сдадим в следственную часть завтра утром, пускай подавятся. Мы сейчас с конторой воевать не можем. Не тот расклад.
   — Батя!
   — Я сказал — всё. Это всё, Варяг, — Вавилов тяжело уставился на Городецкого.
   Полозов, Мишима и Гурьев вышли на крыльцо здания на Петровке, когда их догнал окрик Городецкого. Они остановились и повернулись к Варягу, который быстро направлялся к ним. Мишима, кивнув Гурьеву, подхватил моряка и увлёк его за собой.
   — В общем, так, Гур, — Городецкий закурил, сердито щёлкнул крышкой зажигалки, убирая её в карман. — Извиняться и расшаркиваться не стану, ты человек достаточно взрослый, понимаешь, какой мразью я себя чувствую.
   — Варяг, перестань, — мягко проговорил Гурьев. — Я действительно понимаю, — он посмотрел на медленно удалявшихся Полозова и Мишиму. — Не стоит. Давай, мы наши остальные договоренности продолжим выполнять, а с этим делом — ну, придётся пока подождать. И не надо, действительно, всяких высокопарностей.
   — Мстить будешь? — тихо спросил Городецкий, прокалывая Гурьева насквозь слюдяными сколами глаз.
   — Нет, — с легким сердцем ответил Гурьев. Он не врал — его мысли действительно были далеки от мстительных планов.
   — Ну, и на том спасибо. Паспорта и визы занесу сегодня вечером.
   — Спасибо, Варяг, — Гурьев пожал Городецкому руку с искренней признательностью, которую испытывал, несмотря на явный провал обещанного расследования. — Я действительно понимаю, что у тебя есть потолок, и этот потолок — не Фёдор Петрович.
   — А у тебя — нет потолка? — сердито проговорил Городецкий, с трудом сдерживая клокочущую в нём ярость.
   — У всех есть, — согласился Гурьев. — Только у всех — разный. Не будем больше об этом. Получится поговорить — поговорим. А нет — значит, нет.
   — Ладно. Бывай и до вечера, — дёрнув плечами, Городецкий стремительно развернулся и скрылся за тяжёлыми дверьми.

Москва. Май 1928

   Французские и польские визы в паспорта Полозова и Пташниковых Гурьев проставил за день — это, с его связями, не составило никакого труда.
   — Прощаться будем дома, — сказал Гурьев, отдавая родителям Ирины паспорта. — Обстановка такая, — не хочу, чтобы нас вместе видели на вокзале, мало ли что.
   — Спасибо Вам, Яша, — стиснуто проговорил Пташников. — Я…
   — Не нужно, Павел Васильевич, — бестрепетно улыбнулся Гурьев. — Вы для меня вовсе не чужие люди, я к вам… привязался. Даст Бог, как говорится, свидимся ещё — мир тесен и шарообразен. Деньги Вы обменяли, как я Вам говорил?
   — Не все, Яша. Вы понимаете…
   — Понимаю, — Гурьев кивнул. — Давайте, сколько есть, вам передадут их после таможни.
   — Это… не опасно?
   — Вы хотели спросить — надёжно ли? — Гурьев наклонил голову к левому плечу. — Как в банке у Ротшильда. Не волнуйтесь, всё улажено. Вот ваши билеты, — он выложил плацкарты и купейные талоны на стол. — Поезд завтра в половине седьмого с Виндавского.
   — Как — завтра?! — охнула мать Ирины.
   — Завтра, — безжалостно и тихо сказал Гурьев. — Завтра. Весь этот хлам… оставьте, не стоит и одной Вашей слезинки, Елена Дмитриевна. Вы знаете и сами, что так правильно, только боитесь. Не нужно. И давайте прощаться, что ли.
   Они обнялись и расцеловались. У обоих Пташниковых глаза были на мокром месте. Ничего, молодцы, держатся, подумал Гурьев. Сказать, не сказать? Скажу.
   — Лихом не поминайте, ладно? — он метнул желваки по щекам. — Я понимаю, что совершенно не оправдал ожиданий и надежд, которые вы, скорее всего, на меня возлагали. Сегодня обстоятельства сильнее меня, но так будет не всегда. Обещаю. Иришу берегите, она у вас чудо. Прощайте.

Граница Польша — СССР. Май 1928

   Поезд отошёл от станции Столбцы. Пташниковы и Полозов чинно сидели в купе, перебрасываясь ничего не значащими вежливыми замечаниями. Ирина сидела рядом с матерью, бледная, осунувшаяся, но с совершенно сухими глазами. Гурьев прощался с ней без свидетелей, и никто — ни родители, ни Полозов — не могли даже представить себе, где, когда и как это происходило. Константин Иванович, бросая на «жену» украдкой короткие взгляды, мучался от желания высказать слова утешения и поддержки, что вертелись у него на языке, но понимал, что это — последнее из того, чем стоило сейчас заниматься. Стук в дверь прервал его невесёлые размышления.
   — Да? Войдите! — преувеличенно бодро отозвался отец Ирины.
   В купе протиснулся незнакомый кондуктор — того, что проверял у пассажиров документы при посадке, Полозов запомнил очень хорошо:
   — Доброго здоровьичка, господа, — он немного заискивающе поклонился и улыбнулся, хотя глаза оставались жёсткими, оценивающими. Полозов напрягся. — Кто здесь будет доктор Пташников, Павел Васильевич?
   — Я, — Пташников привстал.
   — Вот, велено Вам передать, — кондуктор протянул ему перехваченный бечёвкой увесистый пакет и, поднеся два пальца правой руки к форменной фуражке, ещё раз поклонился. — Счастливого пути, значит, судари и сударыни.
   Кондуктор аккуратно затворил за собой дверь, и шаги его в коридоре вагона заглохли, поглощённые грохотом колёс на стыках, — но никто из присутствующих не решался прикоснуться к пакету, словно в нём находилась бомба. Наконец, Ирина выдавила из себя:
   — Константин Иванович. Откройте, ради всего святого.
   Полозов, обрадованный возможностью хоть что-нибудь предпринять, достал перочинный ножик, разрезал бечёвку и развернул бумагу. И, рухнув обратно на сиденье, весь покрылся красными пятнами, уставясь на пачки фунтов и франков в банковских упаковках. Он даже представить себе не мог, сколько тут может быть денег. И что денег вообще бывает столько. То есть, конечно, теоретически — да, но… Да тут на целый таксопарк наберётся, понял моряк.
   — Вот шельмец, — Полозов ошарашенно помотал головой и посмотрел на бледных, как полотно, доктора Пташникова и его супругу. И, осознав, какими аргументами мог воспользоваться сын его погибшего командира для того, чтобы убедить кондуктора пронести через таможню, пограничников и дефензиву[116], а потом — передать пакет, содержимое которого ни у кого не могло вызвать и тени сомнения, покраснел, как варёный рак. — Ах, шельмец!
   И, встретившись взглядом с «женой», понял — она всё знает. Вот теперь Полозов сделался просто лиловым.

Москва. Май 1928

   Гурьев сидел на крыше и смотрел на зарево, поднимающееся над домом на Садово-Самотёчной улице. По лицу его катились слёзы. Звенели пожарные колокола, и слышались автомобильные гудки и завывания сирен. Варяг стоял рядом, и на его лицо было просто страшно смотреть.
   — Ты знал? — глухо спросил Городецкий.
   — Знал.
   — Почему?! Почему, чёрт тебя подери?!?
   — Это гири, Варяг. Долг признательности и чести. Когда-то мой дед подарил ему новую жизнь — просто так. Поэтому. Он самурай, и он не мог поступить иначе. И он ничего не сказал мне — ни где, ни когда. Не кори себя. Ни ты, ни я — мы не в силах были предотвратить это. Это — как гнев богов Ямато, Варяг. Никто был не в силах ему помешать. Там могла оказаться хоть дивизия ГПУ — и он прошёл бы через неё, как горячий нож сквозь масло, оставив за собой только трупы. Ты даже не представляешь себе, на что способен Нисиро-о-сэнсэй Мишима-но Ками из клана Сацумото. И это хорошо. Это правильно.
   — А ты?! На что ты способен?!
   — Надеюсь, я когда-нибудь смогу оказаться достойным его памяти, — с горечью проговорил Гурьев. — Иди, Варяг. Тебя ждут там. Самое время тебе появиться и стать героем.
   — Он и это спланировал?
   — Да. Это его гири перед тобой — за то, что ты открыл ему душу. Он знал, что ты будешь в бешенстве, но позже, потом — ты всё поймёшь. И поймёшь, что только так следовало ему поступить. Надеюсь, что ты поймёшь. Надеюсь, он в тебе не ошибся.
   — Тебе нужно уехать, — лицо Городецкого немного смягчилось. — И быстро. Тебя придётся искать.
   — Легко, — Гурьев кивнул, зажмурился, помотал головой, отгоняя слёзы. — Легко, Варяг. Меня уже нет.
   — Куда ты поедешь? К Ирине?
   — Нет. Мне пора в Нихон.
   — Куда?!
   — В Японию. Я обещал сэнсэю, что поеду туда учиться.
   — Ты мне нужен. Ты нужен мне, как воздух, Гур.
   — Я знаю. Я вернусь. Когда накоплю силы — вернусь. Обещаю тебе, что не будет поздно. Как раз вовремя.
   — Откуда ты знаешь, что вовремя, — Городецкий усмехнулся. — И что может быть вовремя в России?!
   — Сохрани мои вещи, — словно не услышав этого стона, Гурьев протянул Варягу квитанцию камеры хранения на Рязанском вокзале. — Там книги, кое-что личное. Пистолет отца. Никто ничего не знает, сэнсэй научил меня не оставлять никаких следов. И ещё — вот это.
   Гурьев вложил в ладонь Городецкого сорокавосьмилучевую звезду ордена Святой Екатерины:
   — Это орден Государыни Императрицы, который Её Величество подарила маме в семнадцатом, перед самым Своим арестом. Не хочу тащить это с собой неведомо куда. Пусть у тебя пока полежит.
   — Ты, — выдохнул Городецкий, осторожно принимая драгоценный знак. — Ты. Да что ж ты за человек?! Вся ваша семейка… Откуда вы только взялись?!
   — Мы такие же русские, как и ты, — Гурьев в упор посмотрел на него. — Совершенно такие же. Только другие, но это нормально.
   — Как мы свяжемся? — Городецкий уже совершенно овладел собой, вопросы звучали отрывисто, по-деловому.
   — Напишешь мне до востребования в Харбин или Токио. А там, дальше — увидим.
   — Я найду твоё кольцо.
   — Я сам его найду.
   — Ладно. Пересидишь пока у Бати, я завтра придумаю, как отправить тебя без эксцессов. В Харбин, значит?
   — Варяг, я сам.
   — Это не совет и не просьба. Это приказ, — Городецкий зло ощерился. — Пока ещё я старший по званию. А там, дальше — действительно, увидим. А теперь расскажи, что я увижу там, — он указал подбородком в сторону пожара. — Надо же мне подготовиться.
   — Ты увидишь то, что и я хотел бы увидеть, — произнёс Гурьев. — Обугленные головёшки — всё, что осталось от тех, кто приказал убить мою мать из-за побрякушки.
   — А если там оказались те, кто в этом не виноват?
   — Значит, такова их карма, — пожал плечами Гурьев. — Только это чепуха. Все виноваты во всём. Советую тебе запомнить это, Варяг.
   — Я запомню.

Москва. Май 1928

   Газета «Вечерняя Москва», раздел «Криминальная хроника и происшествия» (фрагмент)
 
   Москва, 18 мая. Вчера столица была потрясена известием о страшном пожаре, происшедшем в здании на Садово-Самотечной улице, известном как «Коричневый дом», где проживал известный американский предприниматель и промышленник А. Гаммер и его многочисленные домочадцы. По свидетельству очевидцев, пожар вспыхнул в то время, когда в доме находились гости и из окон лилась весёлая музыка. Казалось, ничто не предвещало ужасной трагедии. Как нам рассказал пожелавший остаться неизвестным сотрудник криминальной милиции столицы, зрелище и запах обгорелых человеческих останков по всему дому, выгоревшему совершено дотла, заставило ужаснуться даже видавших виды агентов уголовного розыска, прибывших на место происшествия. Как утверждает этот же источник, никто из жителей и гостей Коричневого дома не сумел выбраться из огня, и под горящими развалинами сейчас ведётся поиск хотя бы каких-нибудь улик, способных пролить свет на тайну этой ужасной трагедии. «…»
 
   Газета «Правда», первая полоса (фрагмент)
 
   Москва, 18 мая. Центральный Комитет В.К.П.(б.) и В.Ц.И.К. С.С.С.Р. с прискорбием извещают о скоропостижной кончине после тяжёлой непродолжительной болезни выдающегося деятеля международного рабочего и коммунистического движения А.И.Микояна… Похороны А.И.Микояна по просьбе родственников состоятся без церемонии прощания с телом. После кремации урна с прахом А.И. Микояна будет захоронена в стенах Московского Кремля. «…»

Москва — Харбин. Май 1928

   Замысел Городецкого сработал безупречно. Конечно, он, как никто, знал психологию, или, лучше сказать, основной психотип своих коллег по цеху и «товарищей» вообще, был отчаянно-нагло бесстрашен, обладая при авантюристическом складе характера душой настоящего воина, — уж в этом-то Гурьев успел убедиться на собственном опыте. И задавался вопросом невольно, — а если без Городецкого? Сумел бы он сам? Снятие за десять минут до отхода состава проводника в классном вагоне и «внедрение» на его место Гурьева выглядели — да и были, по форме своей, — классической чекистской операцией, к которым команды поездов «Москва-Харбин» давно и безнадёжно привыкли. Наверняка, приставлен за кем-то из нкидовцев [117] или иностранцев присматривать… А Гурьев, сыгравший, — не без труда, но весьма убедительно, — своего в доску рубаху-парня, только улыбался загадочно-беспечно, так, что ни у кого сомнений не оставалось: причастен «высших тайн». И подливал он тоже щедро — истерически-трезвеннический настрой первой советской эпохи уже начал медленно, но верно замещаться привычным пьянством по всякому поводу, а чаще — и вовсе без всякого. Его это всегда поражало, причиняя почти физическую боль, — зрелище того, как человеческая энергия, сила духа и воля растворяются в вине, как людские лица превращаются в хамские перекошенные хари.
   И вот — дорога. Теперь Гурьев был один, ясно ощущая это одиночество. Никого. Сначала не стало отца. Потом деда. Ушли в Пустоту — один за другой — Нисиро-о-сэнсэй и мама. Уехали Ирина и Полозов. Городецкий остался в Москве. Один.
   Это было удивительное путешествие — невзирая на обстоятельства, что послужили причиной в него отправиться. Прежде Гурьев никогда не уезжал так далеко от дома, от Москвы, которую привык уже считать родным для себя городом, во всяком случае, занимающим в душе и в жизни куда больше места, чем некогда Питер. И эта мелькающая за окном вагона череда пейзажей действовала на него умиротворяюще и целебно. Ему казалось, что клубок тупой боли в груди поселился там после маминой гибели навсегда, но… Наверное, Городецкий всё-таки прав, подумал Гурьев. Наверное. Только что означают слова Сан Саныча — «приказываю, как пока ещё старший по званию»? Как понимать это — «пока»?
   Да, так далеко он и в самом деле ещё никогда не путешествовал. Он и представить себе не мог, что такое это — настоящее «далеко». Как же понять свою страну, не проехав её от края до края — хотя бы раз в жизни?! Вот о чём говорил Мишима. Только сейчас Гурьев начинал по-настоящему проникаться его словами. И этим пространством. Не постигать, нет. Куда там — такое постигнуть! Завораживающе-однообразное покачивание вагона, ровный перестук колёс на стыках, смена дней и ночей — почти две недели в пути. Невозможно передать — только пережить самому. Россия.
   Советскую половину границы он пересёк без всяких неприятностей. Китайский пограничник тоже не причинил никакого особенного беспокойства. Разумеется, ни сколько-нибудь значительных сумм в советской валюте, ни оружия у него при себе не было. Конечно, обыскивать его никто не собирался, да и вряд ли это удалось бы желающим, но — бережёного Бог бережёт. Тайничок, оборудованный за долгие дни дороги от Москвы во время ночных смен, избавлял Гурьева от необходимости трепетать перед властями, опасаясь за свои капиталы. Две увесистые «колбаски» по сто полуимпериалов царской чеканки в каждой и одна, поменьше, с пятью десятками полновесных червонцев. Зачахнуть от безденежья затруднительно.
   До Харбина он добрался без приключений, где и покинул поездную бригаду, просто исчезнув без всякого следа.

Харбин. Июнь 1928

   В Харбине он играл лишь затем, чтобы не утратить навыки. Не особо таясь и не пытаясь завести никаких прочных связей, Гурьев провёл в городе около месяца. Он снял чистую, опрятную комнату за весьма скромную плату, много читал, брал уроки верховой езды и почти ликвидировал лакуны в своём владении этой наукой — совершенно уверенно держался в седле при любом аллюре, хотя приступать к более сложным упражнениям по выездке и джигитовке не спешил. Гурьев превосходно помнил то щемящее чувство восторга, которое он испытал, впервые увидев отца верхом… Запах кожи, конского пота, травы и чего-то ещё, всё вместе составлявшее прекрасный, неповторимый запах детства.
   Чёткого плана действий у Гурьева по-прежнему не было. Некоторое время он предполагал пересидеть в Манчжурии, затем — раздобыть какие-нибудь приличные документы и отправиться дальше, в Японию. Нисиро очень хотел, чтобы я туда поехал, подумал Гурьев. Что это за мистика, интересно? Ему нужно было в Японию. Просто необходимо было туда попасть, и надолго откладывать это путешествие не имело никакого смысла. Ирина? Странно, но расставание с Ириной не причинило ему боли. Гурьев понимал, что мамина гибель что-то переключила в нём, пережгла что-то, — что-то важное. И в это короткое замыкание угодило неведомым образом его чувство к Ирине. Гурьев думал о ней, но совсем иначе, чем прежде. Тепло, — но иначе. Пташниковы и Полозов уже в Париже, наверное. И — слава Богу. У неё всё будет в полном порядке. Обязательно. А я? Нет, это смешно, обрывал он себя сердито. Всё кончилось. Кончилось? Нет. Начинается. Что?!
   Он прогуливался по Новоторговой, когда взгляд его рассеянно скользнул по вывеске «Менделевич и сын. Скобяные и охотничьи товары». Гурьев улыбнулся и зашёл внутрь. Встретил его, похоже, сам Менделевич. Существовал ли этот самый «и сын», или приставка образовалась для солидности, подумал Гурьев. И если есть этот «и сын», то где он сейчас? Не дерёт ли глотку на каком-нибудь партийном или комсомольском собрании? Сколько их таких, вьюношей с чахоточным румянцем, отречёмся от старого мира. Новый мир тоже от вас отречётся, и совсем скоро. Так всегда случается.
   Его приличный костюм и ещё более приличный идиш произвели на Менделевича весьма благоприятное впечатление. Гвозди и молотки столь изысканного юношу заинтересовать не могли, поэтому, не затрудняясь излишними вопросами, Моисей Ицкович препроводил Гурьева к охотничьей витрине. Перейдя к полке с ножами, Гурьев сделал стойку: несколько похожих клинков с рукоятками из оленьего рога имели характерный цвет и рисунок булатной стали. Это было настолько необычно, что Гурьев сей момент определился с дальнейшими занятиями на ближайшее время.
   Гурьев взял один из ножей. Баланс был хорош, да и всё остальное — внушало уважение. Он крутанул нож в пальцах несколько задумчиво и спохватился лишь тогда, когда увидел, как прянул от этого движения бедный Моисей Ицкович. Впрочем, большого труда успокоить купца Гурьеву не составило. Он быстро выяснил и то, что его на самом деле интересовало: кто, собственно говоря, настоящий автор сего чуда и когда появится снова, если появится. Тыншейского кузнеца Тешкова Менделевич ждал со дня на день. Ну, складывается как-то всё, подумал Гурьев. План у него в голове возник практически мгновенно.
   — А оно вам надо?! — совершенно искренне изумился Менделевич. — Будь у меня возможность, я сегодня же уехал бы. Да хоть в Америку!