— Ой, да! А я тоже что-то почувствовала такое. Он когда к нам первый раз пришёл. Слушай, а ты его… не боишься?
   — Почему я его стану бояться?! — удивилась Даша. — А ты что же — боишься?!
   — Немножко, — Дина вздохнула, посмотрела на Дашу, поправила подушку, устраиваясь. — Зато с ним никого другого бояться не надо. Это я тоже сразу увидела, моментально, вообще.
   — Да. Гур действительно… может. Может быть добрым, таким… родным. Как самый близкий тебе человек. А может… У него бывают такие глаза! Динка. Как же я ненавижу, когда у него такие глаза. Мне хочется на весь мир накричать: ну, как же вы смеете?! Он такой, такой — а вы?! Это же из-за вас у него такие глаза! Будто пушки у линкора: как бабахнет сейчас… Он и с ней, с любимой своей, не может поэтому быть — из-за них всех… Из-за нас. Ужас. Я не могу — у меня сразу слёзы наворачиваются…
   — Глаза… Дашуня… Глаза. Ты тоже видела, да? Я тебе признаюсь, только ты меня не выдавай, хорошо? Я подслушивала, когда он с Борухом и с татэ разговаривал. Ну, не нарочно, случайно так получилось. Борух ему про Ферзя рассказывал, а он отвернулся, и я… я глаза его увидела. Дашуня! — Дина вдруг села на кровати, закуталась в одеяло и передёрнула плечами, как от озноба. — Дашуня… Глаза у него! Серебряные. Страшные такие! Он Ферзя убьёт. И не только Ферзя. Ферзь для него… И… За тебя, за меня, за нас — за всех…
   — Да, — спокойно кивнула Даша. — Я видела. Он говорит: людей нельзя обижать, а тени должны знать своё место. Убьёт? А Ферзь — это кто? Тот самый бандит, которому папка накостылял за контрабанду?
   — Ты что, ничего не знаешь?!
   — Почему — ничего? Только Гур не говорил, что его так зовут — Ферзь. Просто — бандит, и всё.
   — Вот видишь, — Дина вздохнула и в ужасе головой покачала. — Он его приговорил уже. Даже имя зачеркнул.
   — Зачем ему его убивать? Он его в НКВД сдаст, когда соберёт все доказательства.
   — Ничего ты, Дашуня, не знаешь, — опять покачала головой Дина. — Ну, и правильно.
   — Почему правильно? А ты знаешь?
   — Нет. Я догадываюсь. Не знаю, конечно. Они же не говорят ничего. Мужчины… Ну, что нам с ними делать, скажи?!
   — Любить, — Даша посмотрела на Дину и улыбнулась. — Мы должны их любить, Динка. Сильно-пресильно. Так, чтобы им не было больно никогда-никогда. Чтобы их души от нашей любви… Чтобы они светились. Понимаешь? Тогда все мерзавцы и негодяи — они разбегаться просто начнут. Их даже убивать станет незачем. Вот. Понимаешь?!
   Они так и заснули под утро, обнявшись. Как сёстры.

Сталиноморск. 15 сентября 1940

   «Сменщик» Коновалова, небольшого роста, молодой, ясноглазый лейтенант ГУГБ с правильной фамилией Шугаев — Гурьев не уставал удивляться, насколько точными иногда бывают фамилии — прибыл, вместе с двумя «чистильщиками» Городецкого и водителем, поздно вечером. Гурьев встречал их на улице — в доме весь «гарнизон бронепоезда» просто не помещался:
   — Как добрались, товарищ Шугаев? — он бросил мимолётный взгляд на номера сталиноморской серии запылённого новенького «Бьюика».
   — Отлично, Яков Кириллович, — кивнул Шугаев. — На дирижабле, с машиной под гондолой. Просто отлично. Техника… С такой техникой горы свернуть можно, Яков Кириллович, — добавил он, не удержавшись, и засмущался своего порыва.
   — Советское — значит отличное, — назидательно произнёс Гурьев, не иронизируя ни капли. Ему очень хотелось, чтобы так было на самом деле. И будет, подумал он, будет. Обязательно. Он улыбнулся: — Первый раз таким транспортом?
   — Так точно, — Шугаев явно рвался в бой.
   — Связью обеспечены?
   — Так точно, Яков Кириллович. Товарищ Сагайдачный две «Касатки» выдал, одну — для Вас. Разрешите приступать?
   — Приступайте, — Гурьев вручил Шугаеву папку с материалами Кошёлкина. — Коновалова снимайте тихонечко, нам шума не нужно. Вот совершенно.
   — Так точно, Яков Кириллович. Вы не беспокойтесь, меня сам товарищ Городецкий инструктировал, я полностью в курсе.
   — Ну, добро. Ни пуха, ни пера, как говорится.
   — Есть ни пуха, ни пера, Яков Кириллович, — Шугаев козырнул, чётко развернулся и нырнул в машину.
   Гурьев кивнул водителю и проводил взглядом отъезжающий автомобиль. Это было что-то вроде пароля: что угодно, только не «к чёрту». По этому «паролю» безошибочно узнавали своих. Ладно, решил он, взглянув на часы. Пора. Пора.

Сталиноморск, ГУ НКВД. 15/16 сентября 1940

   После проведённого старым сыщиком расследования по всем правилам, «чистильщикам» и Шугаеву оставалось только тихо и бесшумно рассадить фигурантов по камерам. Гурьев вышел из шифровальной, поднялся в кабинет Коновалова. В здании было полно людей: ночь оказалась богатой на события. Взяли всех, в общем, технично, штатно — хотя без стрельбы и не обошлось. Двое легко раненых бойцов, один сломал ногу, когда лез дуром через забор — вот и все потери. А с «той» стороны… «Чистильшики» поработали на славу — и сейчас здесь же, в кабинете, перекусывали на скорую руку и чистили оружие. Коновалов сидел в углу, повесив голову, — в наручниках, прикованный к стулу и в батарее отопления. Казалось, что он спит. Гурьев шагнул к нему, поднял его лицо вверх, взяв за подбородок. Посмотрел в как будто остановившиеся глаза:
   — Откуда такие дураки, как ты, Коновалов, берутся? Учишь вас, учишь: думай! Думай! Нет. Нечем, что ли? Как у Вас продвигается, товарищ Шугаев?
   — В цвет, Яков Кириллович, — кивнул, неотрывно строча автоматическим пером по бумаге, лейтенант. — Признался уже во всём, гад.
   — Не гад — дурак, — поправил Шугаева Гурьев. — Дурак, и уши холодные. И запомните, Шугаев, крепко запомните: настоящих гадов — совсем немного. Настоящий гад — редкая, золотая добыча. В основном наша беда — дураки. Дураки — и дороги. Ясно, товарищ Шугаев?
   — Так точно, Яков Кириллович, — Шугаев поднял на Гурьева удивлённый взгляд. — Ясно.
   — Отлично. Вот в этом направлении и работайте. Несоответствие занимаемой должности, непрофессионализм, отсутствие оперативного опыта, и так далее. Политику не трогайте, это нам не надо. Не надо. Дурак — это плохо, это ужасно, но дурак и враг, вредитель — звери разные. Вот совершенно. Всё от бедности нашей, от неразвитости, сохатости и сермяжности. Дадите мне потом протокол на подпись, я завизирую. И благодарю за службу — всем участникам операции напишите представления, я передам в Москву по своему каналу.
   — Есть! Эх, жаль, главного шпиона живым не взяли… Такое дело бы… Но — всё равно. Уникальный товарищ просто этот ваш Алексей Порфирьевич. Даже неинтересно. После него…
   — Других не держим. Будут ещё у Вас дела, Анатолий, — усмехнулся Гурьев. — Будут — ещё надоест. Коновалов! Ты слышал, что тебе вместо вышки за шпионаж — пинок под зад с условным сроком светит? А?
   — Так точно, — пробухтел Коновалов и посмотрел на Гурьева ещё более ошалелым, чем прежде, взглядом.
   — Цени, дурень. Сотрудничай. Пой. А Вы, Анатолий, валите всё на жмура. Тем более, что в данном конкретном случае всё это — правда. — Гурьев представил себе, сколько народу потянет за собой сейчас Коновалов — а всё почему?! Дефицит. Группа «А». Война впереди, чулки и помадки — после! Ему сделалось муторно от этой картинки. — И никаких задержаний лишних, мне тут сейчас только шороху не хватает для полного счастья. Потихонечку, потихонечку, вызываете фигурантов, беседуете — время у Вас будет, глядишь, клубочек-то и размотается. Аккуратнее.
   — Добрый Вы, Яков Кириллович, — с неудовольствием сказал Шугаев. — Их, гадов, учить надо!
   — Учить, а не стрелять. Учить. Вы же сами только что это сказали, Анатолий. Застреленного не научишь, а люди — не кошки, быстро не родятся. А ромбы и шпалы свои успеете получить — на наш век настоящих врагов хватит. И я не добрый — я справедливый. Востряков, Ложкин! Чего хмыкаете?! — Гурьев посмотрел на «чистильщиков». — Не «хмы», а так и есть.
   — Так кто ж спорит, Яков Кириллыч, — с готовностью отозвался Востряков. — Это молодёжь куролесит, а мы — службу несём. Правильно, Тимофей?
   — Правильно, правильно, — Ложкин залихватски поставил на место обойму пистолета.
   — Всё, я дома, если что. Анатолий, позвоните Людмиле, успокойте, скажите, что всё штатно прошло. Волнуется же. Не звонили ведь ещё?
   — Никак нет, — Шугаев захлопал на Гурьева пушистыми ресницами. — Сейчас позвоню, Яков Кириллович.
   — Нехорошо, Анатолий, — укоризненно поджал губы Гурьев. — Работа — это очень правильно, здорово, мужчина без работы — не мужчина, не человек. Как и без семьи. Всё, занимайтесь.
   — Вот, — с придыханием проговорил Шугаев, когда Гурьев вышел из кабинета. — Даже жену знает, как зовут. Вот — человек! — И посмотрел на Коновалова: — Понял, гад, какие люди из-за тебя ночей не спят?! У-у-у… Была б моя воля… Как он этого… С «вальтером» который, — я и ахнуть не успел, — а он… Я-то думаю: чего это он с тросточкой, как пижон?! А это… Р-раз! Р-раз! С оттяжечкой! От плеча — пополам… Да-а-а!
   — Он ещё и не так умеет, — поддел Ложкин.
   — У-у, — опять с ненавистью посмотрел Шугаев на своего предшественника. И повторил: — Была б моя воля…
   Его воля — не твоя, подумал Востряков, протирая ветошью ствол оружия. Не твоя — его. И увидел Бог, что это хорошо.
* * *
   — Дарья звонила, — пробурчал заспанный Шульгин, когда он вошёл. — Раз сто. Как там всё? В цвет?
   — Выучил, — усмехнулся Гурьев.
   — С тобой и не то ещё выучишь, — отпарировал Денис.
   Раздался низкий звук зуммера «Касатки». Гурьев снял трубку:
   — Слушаю, Гурьев.
   — Гур! — он услышал, как девушка громко вздохнула, переводя дух. Слышимость в «Касатке» была отличной. — Гур. Слава Богу. Ты… не ранен?!
   — Да тьфу на тебя, — рассердился почти натурально Гурьев. — Какие ещё ранения?! Тоже мне, Верден, штурм Перекопа. Ложись-ка ты спать, дивушко. Я завтра заеду. Мне, видишь ли, тоже иногда поспать требуется. Все вопросы задашь мне завтра. Договорились?
   — Нет. Ты не договариваешься — ты приказываешь, — грустно сказала девушка. — А я — слушаюсь и повинуюсь.
   Пока, подумал Гурьев. Это — только пока.
   — Но главное — ты жив. Всё остальное можно потом. Спокойной ночи, Гур. Я тебя очень люблю. И Арон Самойлович с Брайной Исааковной тебе привет передают. И Дина. Спокойной ночи.
   — Спокойной ночи, дивушко.

Сталиноморск. 16 сентября 1940

   Гурьев разрешил себе поспать на час больше — подъём не в пять, как обычно, а в шесть. Окончательно проснувшись, позвонил Широковой:
   — Сегодня заканчивается твой больничный, Танечка, — с некоторой доли издевки сказал он в мембрану микрофона. — Приходи на работу, всё, в общем, закончилось. Новая метла, что вместо Коновалова, ещё по тебе пройдётся крупным наждаком, но ты не волнуйся — добрый волшебник товарищ Гурьев держит руку на пульсе событий.
   — Яшенька…
   — Всё-всё, слюни и сопли — это потом, при случае. Давай, займись делом. Я в школе до трёх сегодня. Целую ручки, — он повесил трубку, не дожидаясь окончания Татьяниных излияний.
   Едва он переступил порог Ароновых хоромин, Даша кинулась ему на шею:
   — Гур! Гур…
   — Ну, ну, — он тихонечко отстранил девушку, покачал головой, улыбаясь. — Не надо из меня героя делать. Не надо. Всё, в общем, нормально.
   — А Ферзь? — тихо спросила Даша.
   — Какой ещё Ферзь?!
   — Гур. Я знаю. Что с ним?
   — Он там, где ему следует быть, — спокойно и бестрепетно глядя в глаза девушке, ответил Гурьев, вспоминая, как знакомо дрогнули в ладонях рукояти Близнецов. — И это всё, что тебе следует знать. Пожалуйста, дивушко. Пожалуйста.
   — Ты убил его. Приговорил — и убил, — ответила Даша. — Я знаю. А ты знаешь, что чувствует человек, когда из-за него погибают люди? Ведь ты знаешь это, Гур. Правда?
   — Знаю, дивушко. Если тебе станет от этого легче, знай: я убил его в бою. Не безоружного. И то, что я убил, давно, очень давно, не было человеком. Тебе не о чем переживать — это правда. Я никогда не лгал тебе — не лгу и сейчас.
   — Не лгал — но и всей правды не говорил.
   — Никто не знает всей правды.
   — Никто, — согласилась Даша, опуская голову. — Никто. Это же ужас, Гур. Ты. И ещё — столько людей. Вокруг меня. Из-за меня. Что же будет, Гур?! Как же я смогу вам всем это вернуть?! Отплатить?! Разве я смогу?!
   А ведь это — только начало, подумал он. Только начало. И проговорил, беря в ладони Дашино лицо:
   — Я тебя научу, дивушко. Обещаю.
* * *
   Около часу дня в школе появился недоспавший, но деятельный и озабоченный, Шугаев. Маслаков, увидев, как тянется перед Гурьевым человек в форме лейтенанта госбезопасности, похоже, осознал, что конец света в одной, отдельно взятой, местности, уже наступил, — выражение морды на заднице, во всяком случае, было именно таким. Что же касается всех остальных — их, вероятно, и появление наркома товарища Меркулова с докладом не слишком-то удивило бы. Гур Великолепный — что ещё к этому добавишь?!
   — Вы напрасно так бегаете, Анатолий, — мягко укорил Гурьев лейтенанта. — Вы учитесь связью пользоваться. Позвонили бы — я бы зашёл.
   — Да Вы что, Яков Кириллович, — запротестовал уполномоченный. — Да мне Вас и тут беспокоить неловко! И вообще, на машине же я…
   — Вот в школе меня как раз и не нужно беспокоить, — улыбнулся Гурьев, возвращая лейтенанту папку с просмотренными и подписанными протоколами. — Дети уже меня и так на руках носят, а после столь явно обозначенного пиетета доблестных органов к моей персоне совсем с катушек съедут. Так что если какие вопросы — звоните, телефон знаете.
   — Я Вас ещё что спросить хотел, Яков Кириллович, — сказал Шугаев, прикрывая ладонью растягиваемый зевотой рот. — Извиняюсь. Не выспался… Насчёт гражданки Широковой с кем можно переговорить? Она же тут работала?
   — Что значит — работала? — Гурьев, чувствуя, как поднимается адреналиновая волна, воткнул в лейтенанта взгляд, от которого у Шугаева волосы зашевелились на голове. — Что с ней?!
   — Так… У подъезда… Часов девяти около…
   Кто, кто ещё, в бешенстве подумал Гурьев. Я уже предупреждал — не сметь касаться моих женщин. Я предупреждал — или нет?! Я ничего не почувствовал. Ничего. Я ничего не чувствую. Не чувствовал к ней — поэтому?! Поэтому. Я виноват. Я.
   — Подробности.
   — Так мне буквально перед отъездом к Вам доложили же. Коновалов фамилию назвал, я потому и сопоставил… Ножевое ранение в шею, Яков Кириллович, — успокаиваясь, договорил Шугаев. — Летальный исход — без вариантов. А Вы…
   — Свинцов, — Гурьев зажмурился на миг. — Свинцов. Ферзь. Из преисподней достал, нежить. М-м, — он схватился за щёку, как от внезапной зубной боли. — Поднимайте людей, Анатолий. Всех, всех, милицию, моряков тоже, автобусная станция, вокзал, пристань, — не мне Вас учить. Быстро, быстро.
   Шугаев подорвался было бежать исполнять — к машине, но Гурьев остановил его — как арканом:
   — «Касатка» в кабинете физкультуры, — тихий, тихий как всегда, голос. — Учитесь работать со связью, Анатолий. Невозможно быть сразу везде. Идите за мной.
* * *
   Завадской ничего — пока — не сказали. Даша сидела напротив Гурьева на шульгинском диванчике, комкая в пальцах совершенно сухой платок, — осунувшаяся, с заострившимся носиком, только на скулах румянец пятнами горит, и — ни слезинки не проронила, глаза сухие, чёрные.
   — Дивушко, — мучаясь от невозможности найти нужные, единственные слова, проговорил Гурьев. — Ну, перестань. Перестань. Пожалуйста.
   — Из-за меня. Всё — из-за меня! Никогда, никогда не прощу. Никогда.
   — Даша. Ну, хватит же. Хватит.
   — Это всё из-за меня. Из-за меня. Это я, я во всём виновата. Я должна была умереть, Гур. А ты — ты меня спас, — а скольких не спас, пока меня спасал?! Гур, Гур, что же это такое?!
   — Это цена, — он заслонился ладонью, не давая Даше встретить его взгляд. — Его поймают. Я обещаю.
   — Что? Что это изменит?! Даже если ты его накажешь… Убьёшь?! Ничего. Ничего, Гур. Совсем ничего… Я не смогу расплатиться. За всё — вот за это?! Не смогу, не смогу…
   Сможешь, подумал Гурьев. Сможешь, дивушко. Кажется, я уже знаю, как.
   — Тань… Татьяна… Савельевна. Как же так?! Я на неё… злилась. Я… Гур. Ей там… холодно?
   — Я не знаю, Даша. Не у кого спросить. Никто ещё не возвращался с той стороны. По-моему, там вообще ничего нет. Ничего — совсем.
   — А ты… не чувствуешь?
   — Нет.
   — А можно… Пусть её оденут… Потеплее. Я знаю, я знаю. Ужасно глупо. Можно?
   — Всё, что велишь, дивушко.
   — Велю? Как это — велю?!
   — Потом. Потом. Не сейчас. Что мне с ним делать?
   — С кем?!
   — С этим. Ты знаешь.
   — Гур? Ты что?! Как я могу?!
   Царь — это суд, подумал Гурьев. Вот сейчас мы и проверим. Прямо сейчас.
   — Представь, что можешь. Представь, что тебе даровано свыше такое право. Тебе — и никому больше.
   — Ты… Это… По-настоящему?
   — Да. Я жду твоего решения.
   — И сделаешь, как я скажу?!
   — Да. В точности, как повелишь.
   Даша, опустив голову, долго молчала. Потом Гурьев услышал её голос:
   — Я хочу посмотреть ему в глаза. Если я увижу в них смерть — он умрёт. Если нет — пусть… не знаю. Есть же… закон?
   Нет закона без царя, усмехнулся про себя Гурьев. Нет царя — нет закона. Нет суда. Ничего нет. Хаос, произвол, смерть. Нельзя больше это терпеть. Положить конец этому. Как можно скорее.
   — Закона нет, дивушко, — тихо произнёс он. — Есть ты, он и мой меч, готовый исполнить твою волю. Всё. Больше — ничего.
   — А я не могу… отказаться?
   — Нет. Право — это обязанность. И обязанность — это право.
   — Хорошо.
   Гурьев с изумлением увидел, как Даша вдруг успокоилась. Сразу, почти мгновенно. И в ту же секунду зазвонил телефон.
   — Слушаю, Гурьев.
   — Взяли, Яков Кириллович, взяли! — голос Шугаева звенел торжеством и азартом погони. — Взяли, прямо с поличным, можно сказать. Ну и подонок же, ну и подонок! Такой… аж прикоснуться противно!
   Надо было убить его ещё там, на пляже, подумал Гурьев. Интересно, почему я этого не сделал? Черти всё путают. Всё и всех. Даже меня.
   — А Вы и не прикасайтесь особенно, Анатолий, — спокойно посоветовал Гурьев. — Используйте спецкабель — и не прикасайтесь. Я сейчас буду.
   — Так, Яков Кириллович…
   — Пятнадцать минут, Анатолий. Пятнадцать минут, — он повесил трубку и поднялся: — Идём, дивушко. Пора.
* * *
   — Я думаю, лучше в камере его поспрашивать, — решил Гурьев, выслушав доклад о задержании. — Выводить, заводить — сплошная головная боль. Вас товарищ Городецкий инструктировал по поводу возможных необычных явлений?
   — Ну, в общем… В общих чертах. — Шугаев подтянулся. — А что… это самое?!
   — Страшно?
   — Так… Это ж… Поверить же невозможно. Такое…
   — Органам госбезопасности ещё и не с таким приходилось сталкиваться, — только человек, съевший с Гурьевым не один пуд соли, был способен более или менее точно определить долю иронии, содержащуюся в его словах. — Привыкайте, Анатолий.
   — А Вы точно уверены, Яков Кириллович?!
   — Пока не знаю. Возможно, потому что уж очень похоже.
   — А это… Эта девушка — это та самая, из-за которой?..
   — Анатолий, Вы всё узнаете. В своё время.
   — Ух, какая… Извиняюсь, Яков Кириллович, — ещё выше подтянулся Шугаев и покраснел. — Извиняюсь.
   — Не «извиняюсь» — это Вы как будто сами себя извиняете, Анатолий. По-русски правильно будет «извините» или «прошу прощения». Грамотная и спокойная речь руководителя благотворно влияет на подчинённых и дисциплинирует куда лучше, чем крик и мат. Рекомендую принять как инструкцию, — улыбнулся Гурьев. — Ну? Выше нос. Всё у нас получится.
* * *
   Прикрученный к шконке мягким кабелем из синтетического волокна со жгутом серебряных нитей внутри, с остриём жутко мерцающего в электрическом свете клинка одного из Близнецов у горла, Свинцов трясся мелкой дрожью, тараща на девушку белые от ужаса и ненависти глаза, — картинка была ещё та.
   — Я хочу знать только одно, — проговорила девушка. — Я хочу понять. Зачем? Ведь того, кто приказал, уже нет. Совсем нет. Тебе не нужно было этого делать. И ты это знал. Почему ты выбрал такое? Почему?
   — Уйди, ссс… — Гурьев нажал мечом на горло Свинцова, не давая ругательству вырваться наружу, и тот захлебнулся им, как рвотой. — Ууййдиии.
   — Уходи, дивушко, — спокойно сказал Гурьев. — Уходи, в самом деле. Всё же ясно. Видишь? Всё. Он не ответит. Это не может ничего сказать. Оно только водит и путает. Водит, водит — и путает, путает. Иди. Анатолий, проводите Дарью Михайловну, я скоро буду.
   — Есть, — громко сглотнув, хрипло ответил Шугаев и зачем-то взял под козырёк. — Идёмте, гражда… Товарищ Чердынцева. Сюда попрошу.
   Что, нежить, охота пуще неволи, подумал Гурьев. Всё, всё. Взяли Татьяну взамен — что-нибудь, что угодно, лишь бы сожрать. Вместо Даши. Вместо Нади. Жрать — это всё, что вы умеете, всё, на что вы способны. Вы и ваши слуги. И это — не последняя цена, которую мы вам заплатили. Будет ещё. Будет ещё.
   Он «выключил» Свинцова и, вынув оружие, накинул на ствол глушитель. На жутковатом жаргоне профессионалов-чистильщиков это называлось — «принудительная вентиляция головного мозга». Они даже в протоколы такое умудрялись вписывать, за что Герасименко ругал их ругательски. Похоть человеческая к приумножению сущностей неистребима, усмехнулся Гурьев. Вот и слова — простого, ясного и короткого слова «убить» — мы всеми силами избегаем. Гасить. Актировать. Ставить к стенке. В штаб к Духонину. В запевалы. И мы до сих пор не знаем — приходит это в человека извне или сидит в каждом, ожидая своего часа, запускаясь, стартуя, как опухоль. Наверное, всё же внутри. У каждого — внутри. И гонятся за бесами — незачем. Над собой надо работать. Себя укреплять, строить. Химия, чёрт бы её побрал. Проклятая химия.
* * *
   Кошёлкин убивался так, словно родную дочь потерял:
   — Я ж его в первый список вставил. Я ж вставил, Яков Кириллович?!
   — Вставил, дядь Лёш. Всё ты правильно сделал. Ну, не бывает так никогда — чтобы всё идеально, понимаешь? Не бывает.
   — Надо было мне с вами. Надо, надо было. Что смотришь?! Сопляки, бракоделы!
   — Я созвонился, завтра в школу корреспондент придёт, — тихо произнёс Гурьев. — Будет большая статья и некролог на первой полосе в «Сталиноморской правде». Слышишь, Денис? Про Татьяну — только правду. Прекрасная, нежная, отзывчивая, любила детей, а дети — её. Самая лучшая. Портрет в полстены, почётный караул. Пионерский салют. Понятно? Что и было — кровью смыло. Вот так, Денис.
   Шульгин посмотрел на него, покачал головой:
   — Бронепоезд.
   Именно, подумал Гурьев, именно. Бронепоезд. Можно человека ржавым гвоздём оцарапать, он и умрёт через три дня от заражения крови. А можно так красиво расшлёпать, что триста тридцать лет и три года его доблестной смертью поколения героев будут вдохновляться на подвиги. И для каждого дела свой инструмент надобен. И я надобен. И вы все.
   — Так и есть, — он спокойно кивнул. — А что — для тебя это новость?
   Бронепоезд, подумал Кошёлкин, поднимая на Гурьева взгляд. Это точно — бронепоезд. Это правильно. Так и надо. Раз есть смерть — пусть тоже работает, тварь. А то — зажралась вон, сволочь, в последнее время. Пускай послужит. Пускай. И опустил в ладони лицо, проговорил глухо:
   — Эх, сынки… Сынки.

Сталиноморск. 19 сентября 1940

   Татьяну хоронили всем городом, — в школе отменили занятия, дети пришли — все. Гроб на лафете, флотский оркестр, рёв гудков… Городецкий прислал телеграмму — начальник телеграфа сам прибежал, аж руки трясутся: правительственная, Молотов подписал, Калинин. На кладбище гроб внесли на руках. Гурьев не брался — слишком высокий, мешал бы только. В могилу опускали вчетвером — он, Шульгин, Шугаев, Востряков. Даша держала, прижав обеими руками к груди, Близнецов. Речи Гурьев говорить запретил: дела и память — это главное, а болтать — не надо. Не надо. Детей не собралась родить — не вина это, а беда. Просто беда. А память — а память всё-таки будет. Винтовочный залп раскатисто ахнул, вскинув небо над головами людей — выше, ещё выше.
   — Она никого не успела по-настоящему полюбить, — прошептала Даша, отдавая Гурьеву Близнецов. — Поэтому всё так случилось. А я должна, обязательно должна!
   Он ничего не ответил — кивнул, только подумал: ты всё успеешь, дивушко, всё успеешь. Я позабочусь.
   На тризне в школе Гурьев сел рядом с Широковым, налил водки ему и себе, и, когда выпили, сказал — тихо и жёстко:
   — Напрасно ты её не любил, Василий. Напрасно. Может, вины твоей в том и нет, а — напрасно. Если бы ты её любил — всё бы было иначе. Понимаешь?
   — Понимаю, Яков Кириллович, — Широков сжался, покачал головой. — Вы… Я понимаю, у Вас тут дела государственной важности. Но Вы… на всё время нашли… И на нас нашли. Как же так? Вы, вообще-то, кто?
   — Наставник, — ответил Гурьев. — Наставник — имя моё и служба моя. Здесь и сейчас.

Сталиноморск. Сентябрь 1940

   День выдался на редкость холодный — шторм, дождь — не дождь, муть какая-то в воздухе, водяная взвесь, как будто декабрь, а не разгар бабьего лета. Неделю назад, когда хоронили Татьяну, погода была такой, что мысли о чём-нибудь нехорошем просто не помещались в голове. А сейчас… У самого дома Близнецы вдруг сильно завибрировали в руке — очень коротко, но всё же. Очень странно. Ещё страннее выглядела Нина Петровна, почему-то ожидающая снаружи. Что-то случилось, — почему она на меня так смотрит, подумал Гурьев, изображая на лице радость встречи с глубоко симпатичным ему человеком.