Страница:
— Девушка! На два слова.
— Да, — не оборачиваясь, буркнула девица, поглощённая каким-то невероятно важным буфетным занятием.
— Как Вас зовут, милая?
Таким тоном — и таким голосом — не разговаривают простые смертные пассажиры с простыми смертными буфетчицами. Девушка развернулась и с благоговейным ужасом уставилась на незнакомца, от которого её отделяла хлипкая преграда буфетной стойки. В долю секунды оценив его рост, телосложение и наряд, а также явно не пальцами впопыхах, как у большинства окружающих, организованную причёску, буфетчица, начисто позабыв о драгоценном достоинстве работника советской сферы услуг, резко сменила тон и, не забыв кокетливо передёрнуть плечиком, прошелестела, расцветая гимназическим румянцем:
— Рита…
— Замечательное имя, — Гурьев навис над стойкой и заговорщически подмигнул, продолжая улыбаться. — Ритуля, радость моя, выручайте. Горю, как швед под Полтавой.
— А что случилось? — участливо спросила девушка, мечтая о том, чтобы непонятный пассажир взмолился о помощи, — и тогда, она, Рита, — о, тогда!..
— Да вот, понимаете, сестру с дочкой везу к матери на юг, ну и, как всегда, бледную курицу в газете забыли дома. В суматохе сборов, так сказать. Помогите, солнце моё, ликвидировать прорыв, а?
— Поможем, — важно кивнула Рита и просияла: — А я Вас знаю! Вы ведь киноартист, да? Я вспомнила, я Вас в кино видела, да ведь?
Конечно, подумал Гурьев, я ведь страшно похож на Черкасова[4]. Сегодня — на Черкасова. Сегодня мне хочется быть похожим на Черкасова. Такой я себе выбрал образ на ближайшие пару — тройку недель. Мне так захотелось. Надо же и мне когда-нибудь развлекаться, верно? Впрочем, те времена, когда подобные игры действительно развлекали его, давно и, кажется, безвозвратно миновали. Теперь вынужденное лицедейство — безупречное, разумеется — вызывало у него скуку. Оскомину, — вот, пожалуй, самое подходящее слово. Ну, ничего. К счастью, с Ритой можно было особенно не церемониться:
— Точно, — серьёзно подтвердил Гурьев. — «Броненосец Потёмкин», помните, там коляска прыгает по лестнице?
— Помню!
— Вот я в той коляске и лежал. Страшно было, Вы не поверите.
— Вам бы всё шуточки, — притворно нахмурилась Рита. — Ладно, посидите, я сейчас принесу! Вам сколько порций?
— Две, — улыбка Гурьева сделалась ещё обворожительнее. — Умоляю Вас, бриллиантовая моя, яхонтовая, умоляю, скорей!
Буфетчица ласточкой метнулась в кухонный отсек и через минуту вынесла Гурьеву рамку с тремя судками:
— Вот! И чай ещё там, горячий. Настоящий цейлонский!
В голосе Риты было столько всего… И неподдельная гордость за родной буфет, сумевший угодить таинственному посетителю, похожему сразу на интуриста, артиста и графа Монтекристо; и неодолимое желание, — ну, пожалуйста, пожалуйста, Боже, пусть этот человек, без всякого сомнения, из породы хозяев жизни, посмотрит на неё, буфетчицу Риту Зябликову из подмосковного городка Люберцы, где живут её четверо братьев и сестёр с мамкой, которая в свои сорок с небольшим выглядит, как семидесятилетняя старуха, а отец втихаря совсем уже спился с круга, — пускай он посмотрит на неё так, как она на самом деле заслуживает! Ведь она настоящая, живая женщина, тоскующая по истинной, неподдельной, большой любви, — и разве виновата она в том, что готова обрушить эту тоску на любого, кто хотя бы случайно окажется на директрисе огня?! И жажда штормовых страстей, которые ей не суждено пережить, и жгучая, смертельная зависть к той, которую этот светский лев, морской волк и полуночный ковбой, он же калиф, султан и герой, страстно ласкает сутки напролёт, шепча о своей негасимой любви… И что только не вырывалось ещё из глубин Ритиной души вместе со звуками ее голоса! Гурьев был для бедняжки олимпийцем, сошедшим прямо с небес. Прямо к ней. Прямо здесь. Прямо сейчас.
— С сахаром?
— А как же! И с лимоном!
— Ритуля, Вы — просто чудо, я даже не знаю, нет слов. А фрукты тут у вас есть?
— Конечно, — Рита сработала глазами, сама того не зная, по хрестоматийной схеме — «в угол — на нос — на предмет»: незамысловатое пикирование Гурьева попадало в цель безошибочно, прежде всего, по причине прямоты и крайней доходчивости. Сам он в такие минуты над собой слегка посмеивался, прекрасно понимая, как выглядит вся эта бутафория со стороны для искушённого наблюдателя.
— Даже ананасы! Только дорогие очень.
— Ну, это нас не остановит на нашем праведном пути. Дайте, счастье моё, пару ананасов и яблок с полдюжины, поярче, лично для меня!
Получив пакет, Гурьев протянул девушке три купюры по пять червонцев:
— Сдачи, как говорят у нас на Кавказе, не надо.
— Ой, что Вы, — Рита потупилась, но деньги взяла — алчный огонёк промелькнул у неё в зрачках. — Ой, Вы такой щедрый, мужчина! Может, коньяку хочете? Армянский, четыре звёздочки!
— Не теперь, — торжественно-таинственно прошептал Гурьев и подвигал бровями, как Дуглас Фербенкс[5]. — Мне, к сожалению, пора. Всех благ, Ритуля, — и Гурьев, склонившись, чмокнул буфетчицу в щёчку — непостижимо элегантно для человека, у которого обе руки заняты комплексным обедом и десертом.
Ещё и поклонившись на прощание остолбеневшей Рите, он ретировался.
— Учитель Вы, да?! — губы у неё прыгали, как сумасшедшие. — Учитель, да? Учитель…
— Да, — Гурьев опустился на диван. — Покормите ребёнка и сами поешьте, у Вас лицо зелёное — невозможно смотреть.
Женщина разрыдалась. Гурьев не успокаивал её — молча сидел, выбивая пальцами по столешнице замысловатую дробь и смотрел в окно, — только огромные желваки метались под кожей.
— Мама, не плачь, — девочка подёргала её за рукав. — Мама, я очень кушать хочу… Давай покушаем, мама, мам… Посмотри, какие красивые, это яблоки, да? Мама, а это что такое? — Катя схватила ананас за зелёный хвост.
Женщина перестала всхлипывать и посадила дочку на колени. Гурьев расставил судки, достал нож — несмотря на то, что Гурьев раскрыл нож за спиной под пиджаком и совершенно бесшумно, при виде хищного, матово-чёрного клинка попутчица всё равно вздрогнула — и приступил к разделыванию заморской диковины. Выложив кусочки ананаса на блюдце, Гурьев придвинул лакомство Катюше:
— Ешь. И подружку свою не забудь покормить, она, наверное, ужас какая голодная.
— Ага…
— А как её зовут?
— Машенька, — еле слышно прошептала девочка.
— Ешьте, ешьте, Катенька и Машенька, — Гурьев улыбнулся. — Ехать нам целый день и целую ночь, так что следует хорошенько подкрепиться.
Глядя на негаданных своих попутчиц, Гурьев щурился и катал в ладонях тяжёлый гранёный стакан, мужественно сражаясь с непреодолимым желанием растереть его в порошок.
Закончив с едой, женщина уложила Катю спать. Та не нуждалась в долгих уговорах — уснула тотчас же, крепко прижав к себе куколку. Женщина достала платок, вытерла глаза и несмело улыбнулась Гурьеву:
— Извините меня… Вы… Вы ведь не следователь, правда?
— Нет. А что — похож?
— Не знаю… Не очень. То есть… Нет, нет, совсем не похожи!
— Ну и замечательно, — Гурьев нарочито рассеянно провёл рукой по щекам, будто проверяя, не сильно ли отросла щетина. — Вы успокойтесь. Приедете домой, всё будет нормально. Не станут Вас там искать.
— Откуда Вы знаете?
Гурьев только плечами пожал:
— Знаю. Как Вас зовут?
— Вера.
Гурьев назвал себя и скользнул глазами по стоптанным в прах Вериным туфлям:
— И давно Вы так… скитаетесь?
Что-то было в его тоне, голосе, взгляде такое, что Вера заговорила безо всякого страха. Как это назвать словами, она не знала. Просто почувствовала, как тоненькая золотая паутинка протянулась от Гурьева к ней. Просто поняла: Гурьеву — можно.
— Полтора года. Почти…
— Что?!
— Когда Серёжу — мужа моего — арестовали, мы с Катей к моей подруге жить ушли. Просто она человек очень хороший, понимаете? С работы меня выгнали почти сразу, а из квартиры мы сами ушли. Если б не ушли, нас бы через неделю забрали бы следом, а то и скорее ещё… Да что я вам… Вы же знаете. Вот. Сергей инженер, он в конструкторском бюро Лифшица работал, они Днепрострой проектировали, их всех вместе и забрали, в одну ночь… А в квартире опечатано было всё, деньги, документы, вещи — в чём были, в том и ушли. Пока у Марии жили, я ей по хозяйству помогала, подъезды меня взяли убирать… Правда, когда заплатят, а когда и… Иди, говорят, вражина, а то в милицию сейчас! Я возвращаюсь позавчера с уборки, а Мария стоит в дверях и Катю одетую за руку держит — уходите, говорит, час назад участковый заявлялся, спрашивал, кто такие, почему без прописки? Две ночи на путях ночевали, прятались, чтобы наряд не застукал, а сегодня почему-то у входа на перрон не было контроля, я и решилась — будь что будет, всё одно не дадут жить нам.
— Ясно.
Гурьев коротко кивнул и стиснул зубы. Интересно, в «шарашку» или в расход? Они же не все попадают в «шарашку». Мы не можем взять всех. Почему, чёрт подери, почему не всех?! Ну, ладно, рабский труд на благо Родины, даже если это рытьё канав, дороги в никуда, прииски или дурной, без разбора и смысла, лесоповал, истребляющий не только деревья, но и всё живое вокруг, — это я ещё могу хоть как-то осознать. Не простить, не понять, — но уяснить это ещё как-то возможно. Но стрелять-то зачем?! Это вечное, вечное, неизбывное, не то византийское, не то ордынское, не то из обоих зловонных колодцев сразу — «бей своих, чтоб чужие боялись». И никак не понять им, убогим, что чужие не боятся, когда свои лупят своих же. Они злорадствуют. Мы наш, мы новый. Вот за это, Степан? За это, Сан Саныч?! Ничего нового. Всё старое, как тлен.
— Знаете, я, когда Вас увидела…
— Не надо, Верочка. Я понимаю. Всё в порядке.
— Яков Кириллович… Вы… Как Вы не побоялись с этим… с кондуктором? А если бы он не послушал… или в милицию… — Вера запнулась. — И не страшно Вам?
Гурьев посмотрел на Веру, и едва заметная усмешка тронула уголки его резко очерченных жёстких губ.
— Отчего Вы молчите? — тихо спросила Вера. — Я глупые вопросы задаю, да?
— Это в Вашем положении простительно. А молчу я вовсе не по причине природного хамства, поверьте. Давайте на «ты», хорошо? Я если и старше, то совсем не намного.
— Хорошо.
— Ты на Кузнецком была?
— Это в справочной? Была. У меня передачу даже ни разу не приняли.
Гурьев покачал головой и полез за папиросами. Потом поднялся:
— Отдыхай, Веруша. Тебе выспаться надо как следует. Приляг, я выйду воздухом подышать.
Вот так всегда. Всегда и со всеми. До дна быстротекущих дней, — он стоял в тамбуре, слушая свист ветра, перемежаемый громыханием колёс на стыках. — Где же мне сил на всё это взять?! Лучше б ты был, Господи. Ей-богу, так было бы для всех лучше. И для меня, наверное. Как и для всех остальных. Ну, а поскольку Тебя нет… На нет, как говорится, и суда нет. Только Особое совещание. Так что придётся самим. Самостоятельно. С помощью лома и такой-то матери. Ничего, ничего. Мы исправимся. Мы обязательно исправимся и всех их передавим. Мы исправимся. Исправимся. И справимся.
Гурьев сжал кулаки, закрыл глаза и медленно сел на корточки, прижимаясь к стенке вагона. И долго ещё сидел так.
Симферополь. 28 августа 1940
— Да, — не оборачиваясь, буркнула девица, поглощённая каким-то невероятно важным буфетным занятием.
— Как Вас зовут, милая?
Таким тоном — и таким голосом — не разговаривают простые смертные пассажиры с простыми смертными буфетчицами. Девушка развернулась и с благоговейным ужасом уставилась на незнакомца, от которого её отделяла хлипкая преграда буфетной стойки. В долю секунды оценив его рост, телосложение и наряд, а также явно не пальцами впопыхах, как у большинства окружающих, организованную причёску, буфетчица, начисто позабыв о драгоценном достоинстве работника советской сферы услуг, резко сменила тон и, не забыв кокетливо передёрнуть плечиком, прошелестела, расцветая гимназическим румянцем:
— Рита…
— Замечательное имя, — Гурьев навис над стойкой и заговорщически подмигнул, продолжая улыбаться. — Ритуля, радость моя, выручайте. Горю, как швед под Полтавой.
— А что случилось? — участливо спросила девушка, мечтая о том, чтобы непонятный пассажир взмолился о помощи, — и тогда, она, Рита, — о, тогда!..
— Да вот, понимаете, сестру с дочкой везу к матери на юг, ну и, как всегда, бледную курицу в газете забыли дома. В суматохе сборов, так сказать. Помогите, солнце моё, ликвидировать прорыв, а?
— Поможем, — важно кивнула Рита и просияла: — А я Вас знаю! Вы ведь киноартист, да? Я вспомнила, я Вас в кино видела, да ведь?
Конечно, подумал Гурьев, я ведь страшно похож на Черкасова[4]. Сегодня — на Черкасова. Сегодня мне хочется быть похожим на Черкасова. Такой я себе выбрал образ на ближайшие пару — тройку недель. Мне так захотелось. Надо же и мне когда-нибудь развлекаться, верно? Впрочем, те времена, когда подобные игры действительно развлекали его, давно и, кажется, безвозвратно миновали. Теперь вынужденное лицедейство — безупречное, разумеется — вызывало у него скуку. Оскомину, — вот, пожалуй, самое подходящее слово. Ну, ничего. К счастью, с Ритой можно было особенно не церемониться:
— Точно, — серьёзно подтвердил Гурьев. — «Броненосец Потёмкин», помните, там коляска прыгает по лестнице?
— Помню!
— Вот я в той коляске и лежал. Страшно было, Вы не поверите.
— Вам бы всё шуточки, — притворно нахмурилась Рита. — Ладно, посидите, я сейчас принесу! Вам сколько порций?
— Две, — улыбка Гурьева сделалась ещё обворожительнее. — Умоляю Вас, бриллиантовая моя, яхонтовая, умоляю, скорей!
Буфетчица ласточкой метнулась в кухонный отсек и через минуту вынесла Гурьеву рамку с тремя судками:
— Вот! И чай ещё там, горячий. Настоящий цейлонский!
В голосе Риты было столько всего… И неподдельная гордость за родной буфет, сумевший угодить таинственному посетителю, похожему сразу на интуриста, артиста и графа Монтекристо; и неодолимое желание, — ну, пожалуйста, пожалуйста, Боже, пусть этот человек, без всякого сомнения, из породы хозяев жизни, посмотрит на неё, буфетчицу Риту Зябликову из подмосковного городка Люберцы, где живут её четверо братьев и сестёр с мамкой, которая в свои сорок с небольшим выглядит, как семидесятилетняя старуха, а отец втихаря совсем уже спился с круга, — пускай он посмотрит на неё так, как она на самом деле заслуживает! Ведь она настоящая, живая женщина, тоскующая по истинной, неподдельной, большой любви, — и разве виновата она в том, что готова обрушить эту тоску на любого, кто хотя бы случайно окажется на директрисе огня?! И жажда штормовых страстей, которые ей не суждено пережить, и жгучая, смертельная зависть к той, которую этот светский лев, морской волк и полуночный ковбой, он же калиф, султан и герой, страстно ласкает сутки напролёт, шепча о своей негасимой любви… И что только не вырывалось ещё из глубин Ритиной души вместе со звуками ее голоса! Гурьев был для бедняжки олимпийцем, сошедшим прямо с небес. Прямо к ней. Прямо здесь. Прямо сейчас.
— С сахаром?
— А как же! И с лимоном!
— Ритуля, Вы — просто чудо, я даже не знаю, нет слов. А фрукты тут у вас есть?
— Конечно, — Рита сработала глазами, сама того не зная, по хрестоматийной схеме — «в угол — на нос — на предмет»: незамысловатое пикирование Гурьева попадало в цель безошибочно, прежде всего, по причине прямоты и крайней доходчивости. Сам он в такие минуты над собой слегка посмеивался, прекрасно понимая, как выглядит вся эта бутафория со стороны для искушённого наблюдателя.
— Даже ананасы! Только дорогие очень.
— Ну, это нас не остановит на нашем праведном пути. Дайте, счастье моё, пару ананасов и яблок с полдюжины, поярче, лично для меня!
Получив пакет, Гурьев протянул девушке три купюры по пять червонцев:
— Сдачи, как говорят у нас на Кавказе, не надо.
— Ой, что Вы, — Рита потупилась, но деньги взяла — алчный огонёк промелькнул у неё в зрачках. — Ой, Вы такой щедрый, мужчина! Может, коньяку хочете? Армянский, четыре звёздочки!
— Не теперь, — торжественно-таинственно прошептал Гурьев и подвигал бровями, как Дуглас Фербенкс[5]. — Мне, к сожалению, пора. Всех благ, Ритуля, — и Гурьев, склонившись, чмокнул буфетчицу в щёчку — непостижимо элегантно для человека, у которого обе руки заняты комплексным обедом и десертом.
Ещё и поклонившись на прощание остолбеневшей Рите, он ретировался.
* * *
В купе он вывалил все эти съестные богатства на столик, где уже исходил крутым паром исправно доставленный кондуктором чай. Женщина посмотрела на Гурьева круглыми от изумления глазами:— Учитель Вы, да?! — губы у неё прыгали, как сумасшедшие. — Учитель, да? Учитель…
— Да, — Гурьев опустился на диван. — Покормите ребёнка и сами поешьте, у Вас лицо зелёное — невозможно смотреть.
Женщина разрыдалась. Гурьев не успокаивал её — молча сидел, выбивая пальцами по столешнице замысловатую дробь и смотрел в окно, — только огромные желваки метались под кожей.
— Мама, не плачь, — девочка подёргала её за рукав. — Мама, я очень кушать хочу… Давай покушаем, мама, мам… Посмотри, какие красивые, это яблоки, да? Мама, а это что такое? — Катя схватила ананас за зелёный хвост.
Женщина перестала всхлипывать и посадила дочку на колени. Гурьев расставил судки, достал нож — несмотря на то, что Гурьев раскрыл нож за спиной под пиджаком и совершенно бесшумно, при виде хищного, матово-чёрного клинка попутчица всё равно вздрогнула — и приступил к разделыванию заморской диковины. Выложив кусочки ананаса на блюдце, Гурьев придвинул лакомство Катюше:
— Ешь. И подружку свою не забудь покормить, она, наверное, ужас какая голодная.
— Ага…
— А как её зовут?
— Машенька, — еле слышно прошептала девочка.
— Ешьте, ешьте, Катенька и Машенька, — Гурьев улыбнулся. — Ехать нам целый день и целую ночь, так что следует хорошенько подкрепиться.
Глядя на негаданных своих попутчиц, Гурьев щурился и катал в ладонях тяжёлый гранёный стакан, мужественно сражаясь с непреодолимым желанием растереть его в порошок.
Закончив с едой, женщина уложила Катю спать. Та не нуждалась в долгих уговорах — уснула тотчас же, крепко прижав к себе куколку. Женщина достала платок, вытерла глаза и несмело улыбнулась Гурьеву:
— Извините меня… Вы… Вы ведь не следователь, правда?
— Нет. А что — похож?
— Не знаю… Не очень. То есть… Нет, нет, совсем не похожи!
— Ну и замечательно, — Гурьев нарочито рассеянно провёл рукой по щекам, будто проверяя, не сильно ли отросла щетина. — Вы успокойтесь. Приедете домой, всё будет нормально. Не станут Вас там искать.
— Откуда Вы знаете?
Гурьев только плечами пожал:
— Знаю. Как Вас зовут?
— Вера.
Гурьев назвал себя и скользнул глазами по стоптанным в прах Вериным туфлям:
— И давно Вы так… скитаетесь?
Что-то было в его тоне, голосе, взгляде такое, что Вера заговорила безо всякого страха. Как это назвать словами, она не знала. Просто почувствовала, как тоненькая золотая паутинка протянулась от Гурьева к ней. Просто поняла: Гурьеву — можно.
— Полтора года. Почти…
— Что?!
— Когда Серёжу — мужа моего — арестовали, мы с Катей к моей подруге жить ушли. Просто она человек очень хороший, понимаете? С работы меня выгнали почти сразу, а из квартиры мы сами ушли. Если б не ушли, нас бы через неделю забрали бы следом, а то и скорее ещё… Да что я вам… Вы же знаете. Вот. Сергей инженер, он в конструкторском бюро Лифшица работал, они Днепрострой проектировали, их всех вместе и забрали, в одну ночь… А в квартире опечатано было всё, деньги, документы, вещи — в чём были, в том и ушли. Пока у Марии жили, я ей по хозяйству помогала, подъезды меня взяли убирать… Правда, когда заплатят, а когда и… Иди, говорят, вражина, а то в милицию сейчас! Я возвращаюсь позавчера с уборки, а Мария стоит в дверях и Катю одетую за руку держит — уходите, говорит, час назад участковый заявлялся, спрашивал, кто такие, почему без прописки? Две ночи на путях ночевали, прятались, чтобы наряд не застукал, а сегодня почему-то у входа на перрон не было контроля, я и решилась — будь что будет, всё одно не дадут жить нам.
— Ясно.
Гурьев коротко кивнул и стиснул зубы. Интересно, в «шарашку» или в расход? Они же не все попадают в «шарашку». Мы не можем взять всех. Почему, чёрт подери, почему не всех?! Ну, ладно, рабский труд на благо Родины, даже если это рытьё канав, дороги в никуда, прииски или дурной, без разбора и смысла, лесоповал, истребляющий не только деревья, но и всё живое вокруг, — это я ещё могу хоть как-то осознать. Не простить, не понять, — но уяснить это ещё как-то возможно. Но стрелять-то зачем?! Это вечное, вечное, неизбывное, не то византийское, не то ордынское, не то из обоих зловонных колодцев сразу — «бей своих, чтоб чужие боялись». И никак не понять им, убогим, что чужие не боятся, когда свои лупят своих же. Они злорадствуют. Мы наш, мы новый. Вот за это, Степан? За это, Сан Саныч?! Ничего нового. Всё старое, как тлен.
— Знаете, я, когда Вас увидела…
— Не надо, Верочка. Я понимаю. Всё в порядке.
— Яков Кириллович… Вы… Как Вы не побоялись с этим… с кондуктором? А если бы он не послушал… или в милицию… — Вера запнулась. — И не страшно Вам?
Гурьев посмотрел на Веру, и едва заметная усмешка тронула уголки его резко очерченных жёстких губ.
— Отчего Вы молчите? — тихо спросила Вера. — Я глупые вопросы задаю, да?
— Это в Вашем положении простительно. А молчу я вовсе не по причине природного хамства, поверьте. Давайте на «ты», хорошо? Я если и старше, то совсем не намного.
— Хорошо.
— Ты на Кузнецком была?
— Это в справочной? Была. У меня передачу даже ни разу не приняли.
Гурьев покачал головой и полез за папиросами. Потом поднялся:
— Отдыхай, Веруша. Тебе выспаться надо как следует. Приляг, я выйду воздухом подышать.
Вот так всегда. Всегда и со всеми. До дна быстротекущих дней, — он стоял в тамбуре, слушая свист ветра, перемежаемый громыханием колёс на стыках. — Где же мне сил на всё это взять?! Лучше б ты был, Господи. Ей-богу, так было бы для всех лучше. И для меня, наверное. Как и для всех остальных. Ну, а поскольку Тебя нет… На нет, как говорится, и суда нет. Только Особое совещание. Так что придётся самим. Самостоятельно. С помощью лома и такой-то матери. Ничего, ничего. Мы исправимся. Мы обязательно исправимся и всех их передавим. Мы исправимся. Исправимся. И справимся.
Гурьев сжал кулаки, закрыл глаза и медленно сел на корточки, прижимаясь к стенке вагона. И долго ещё сидел так.
Симферополь. 28 августа 1940
Когда длинная зелёно-голубая змея состава вползла в просыпающийся город, солнце едва показалось из-за горных вершин. Гурьев разбудил Веру.
— Мы выходим здесь.
— Почему?!
— Так нужно, Веруша. Вставай.
Та хотела было поднять девочку, но он не дал:
— Не надо, я её понесу.
— Давай, я тогда твои вещи возьму.
— Это тоже лишнее. Я справлюсь, не волнуйся.
На привокзальной площади он осторожно передал Вере спящую Катю, вернулся в вагон, вытащил на перрон свои вещи. Поманил пальцем носильщика, молча указал на чемодан — довольно внушительный, кстати. А вот тубус взял сам. На привокзальной площади расплатился со служащим, снова передал Вере девочку и, кивком велев не двигаться с места, ушёл куда-то.
Через несколько минут Гурьев возвратился. Увидев его, выходящего из автомобиля, Вера, несмотря на строгое предупреждение ничему не удивляться, прижала ладонь ко рту.
По указанию Городецкого в Симферополе Гурьева встречал шофёр, чтобы отвезти в Сталиноморск — Гурьев хотел проверить, каковы автомобильные дороги на второстепенном направлении. Предполагалось, что база перевалки грузов будет именно в Симферополе: и не в Сталиноморске, и на виду, а значит — хорошо спрятано. Стандартная синяя горкомовская «эмка», и шофёр — разбитной парень в лихо заломленной шестиклинке, явно гордящийся русым чубом из-под козырька. Он посмотрел на Веру с удивлением куда большим, чем она на него — уж очень не вязался её затрапезный вид с холёным московским гостем, явно серьёзным начальством, даром, что на артиста похож. А может, артист и есть. Во дела, подумал шофёр. Интермедия. Привязалось к нему это недавно услышанное в кино слово.
Гурьев усадил Веру с ребёнком на заднее сиденье, уместил свои вещи в багажнике авто — чемодан был изготовлен на заказ таким образом, чтобы помещаться в тесных багажниках отечественных «эмок» и «ГАЗов» — и сел рядом с шофёром.
— А в Сталиноморске куда, товарищ Кириллов? — спросил шофёр.
Услышав, как шофёр назвал Гурьева чужой фамилией, Вера вздрогнула и закусила нижнюю губу едва не до крови.
— Краснофлотская, тридцать два, — откинувшись, Гурьев обернулся и указал подбородком на Катю: — Спит?
— Да. Спасибо.
— Что?
— Спасибо, — повторила Вера и отважно не отвела взгляда, встретив всплеск расплавленного серебра со дна гурьевских глаз.
— Это службишка, не служба, — Гурьев усмехнулся.
И, отвернувшись, за всю дорогу не проронил больше ни слова.
У калитки «эмка» остановилась. Гурьев помог Вере выйти:
— Ну, вот вы и дома.
— А ты сейчас куда?
— В гостиницу.
— Ты не сердись на меня, — тихо попросила Вера. — Я просто забыла уже, что это такое, когда рядом кто-то, — она помолчала и добавила шёпотом: — Как ты.
— Я понимаю, — Гурьев прищурился, глядя поверх её головы. — Я не сержусь, Веруша. Ни капельки. Вот совершенно.
— Может, хоть вещи у нас оставишь? — Вера крепко держала за руку Катю, норовившую вырваться и помчаться навстречу обещанным вкусным пирогам. — Пожить не предлагаю, понятно, откажешься…
— Понятно, откажусь, — Гурьев достал из кармана пиджака плотный конверт. — Здесь три тысячи, — видя, как Вера отшатнулась, он взял женщину за руку и вложил в неё деньги, сказал резко: — Ну же, это не милостыня. Отдашь потом… когда-нибудь. Лишними не будут, а у матери, смею предположить, фамильные бриллианты по полу не раскиданы.
— Яша, — Вера так сжала конверт, что побелели пальцы. — Яша, кто ты?!
Гурьев словно не слышал вопроса:
— Как только я со своими делами закончу — это несколько дней — позанимаюсь твоими бумагами. Сама никуда не ходи и лишнего в городе не светись. И осторожно. Всё, до свидания.
Не дожидаясь ответа, он вернулся в машину и кивнул водителю:
— Поехали.
— Куда?
— Сначала покатай меня по городу. А потом — в «Англетер», — Гурьев усмехнулся. — Или как это у них тут называется. На полчасика я тебя задержу, а после сразу домой поедешь. Давай, распишусь в путёвке.
Гурьев достал «Монблан» с «вечным» пером, и шофёр не удержался от завистливого вздоха, глядя на невозмутимо безупречное гурьевское ухо. И как это у него волосы-то держатся, пронеслось у парня в голове, ветер же, и на бриолин не похоже? Он буркнул «спасибочки», спрятал подписанный бланк и тронул машину с места.
Город был именно таким, каким Гурьев и представлял его себе. Присутствие флота, хорошо оплачиваемого и молодого, жадного — до жизни и вдруг открывшихся удовольствий — флотского комсостава, пусть и не такого многочисленного, как в Севастополе; и вместе с тем — огромное количество курортников, организованных и не очень, — сообщали здешней атмосфере ту самую, почти забытую им уже, невыразимую лёгкость бытия, какую невозможно было встретить в набитой «номенклатурой» и страхом Москве или промозглом, вылизанном волнами чисток и высылок Питере. Как будто и нет ничего. Как будто всё замечательно. Ни очередей, ни серых пальто, ни панбархатных жакетов. Кафе-мороженое, фабрика-кухня, санаторий «Приморский», пансионат «Шахтёр». Ресторан «Астория». Коммерческий, надо же. Немного похоже на Фриско. Эти горы… О-о, подумал он, усмехаясь про себя. Вспомнила баба, как девкой была. Не была ты никогда девкой, дурная баба. Приснилось тебе всё. Есть только вот это. Здесь и сейчас.
Зарегистрировавшись в гостинице и оставив в номере вещи, Гурьев направился представляться.
Где-то ближе к одиннадцати, после обязательного визита, нанесённого заведующему городским отделом народного образования, Гурьев подошёл к Первой школе. Огромное здание бывшей классической гимназии, выстроенное в конце прошлого века, едва просвечивало сквозь густую листву каштанов и лип. Он легко взбежал на высокое крыльцо, отворил тяжёлую дверь и очутился в длинном мрачноватом вестибюле. Было тихо — до начала занятий оставалось три дня.
Гурьев поднялся по широкой парадной лестнице, подошёл к кабинету заведующей, постучал:
— Можно?
— Да-да, входите!
Он шагнул внутрь. За столом у величественного арочного окна сидела миниатюрная, как статуэтка хаката[6], пожилая женщина в чеховском пенсне. Несмотря на рассиявшийся на улице довольно жаркий августовский день, плечи её укрывал толстый оренбургский платок. Она поднялась навстречу Гурьеву, и он увидел, что возраст никак не отразился на её фигуре, по-прежнему изящной, словно у юной курсистки.
— Здравствуйте, — Гурьев чуть наклонил голову и назвался.
— Анна Ивановна Завадская. Я очень рада, — сердечно сказала женщина и протянула Гурьеву руку, с удивлением разглядывая его и только теперь понимая, отчего так странно звучал голос заведующего ГОРОНО, решившего почему-то лично предупредить её по телефону о прибытии нового работника. — Да вы садитесь, голубчик, а то мне и смотреть на вас несподручно, — она улыбнулась и гостеприимно указала Гурьеву на кресло, сама опускаясь в такое же наискосок от того, куда сел он. — Экий вы великан, однако. Я вас себе несколько иначе представляла. Мне уже звонил заведующий.
— Не вписываюсь в образ? — вскинул брови Гурьев, протягивая ей документы.
— Это вовсе даже неплохо, — возразила Завадская, просматривая бумаги, — во всяком случае, мои головорезы станут относиться к вам с должным почтением. — Она прервалась на полуслове, углубившись в чтение.
Читай, читай, голубушка, незаметно вздохнул Гурьев. Всё там правильно и хорошо, вот только с характеристикой декан перестарался. Ну, да исправлять было уже никак не с руки.
Умевший читать по лицам лучше, чем многие по бумаге, Гурьев всё-таки мыслей читать не умел. И — к счастью.
Какой старой я стала, думала Завадская, невидящим взглядом уставившись в бумаги. Оказывается, я совершенно забыла, что на свете бывают такие мужчины. Такие. Такие уверенные. Такие красивые. Такие… большие. Что же он делает здесь, Боже мой?!
Закончив, Завадская сняла пенсне, протёрла его уголком платка и водрузила на место:
— Ну-с, рассказывайте. Какими судьбами к нам?
— Так там же написано, — удивлённо пожал плечами Гурьев, — по распределению.
Завадская укоризненно покачала головой:
— Яков Кириллыч. Я не ребёнок. У Вас… неприятности? Скажите честно. Если нам работать вместе, будет лучше, если Вы всё сразу расскажете. Меня Вам не нужно опасаться, голубчик…
Где-то я пережал, сердито подумал Гурьев. Не может быть такого. Женщины. Он вздохнул.
В следующий миг с ним как будто что-то произошло. Что, Завадская не сумела бы объяснить. Но перемена была, — разительной. Что?!
— Анна Ивановна, — Гурьев подался вперёд и чуть наклонил набок голову. Как птица, почему-то подумала Завадская. Огромная, прекрасная, хищная птица. — Вам учитель литературы нужен?
— Да, — поколебавшись, кивнула Завадская. — Но на романтика Вы, извините, не похожи. Вы уж, пожалуйста, не обижайтесь. У нас ведь рутина, голубчик. Надолго ли Вас хватит? Я предпочитаю иметь дело с постоянными людьми, а не с моряками.
— Моряками? А, понял, — Гурьев улыбнулся, — которые поматросили и бросили?
— Именно.
— Ну, добро, — окончательно развеселился Гурьев.
Внешне, впрочем, это никак не выразилось. Вы прелесть, Анна Ивановна, подумал он, вот только проверяете вы не то и не так. Что ж, спишем это на отсутствие специальной подготовки. Милая, я же приехал, чтобы вам помочь. Нам помочь. Всем. Себе тоже.
— Я приехал, чтобы Вам помочь, — вслух повторил Гурьев. — Меня не нужно учить, что делать, если Петя разбил окно, а Маша испачкала стену чернилами. А что касается провинции, — он, чуть прищурившись, посмотрел на Завадскую, — в большой империи провинция возле тёплого моря — самое благодатное место, равно удалённое и от метелей, и от августейшего внимания. Говоря словами классика, минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь.
В глазах Завадской радость боролась с удивлением и страхом. До чего ж мы не умеем прятать наши эмоции, грустно подумал Гурьев. И я такой же. Несмотря на всю науку.
И радость у Завадской, наконец, пересилила и удивление, и страх:
— Ого… А Вы, оказывается, орешек! Что ж. В таком случае, добро пожаловать!
— Спасибо. Я знал, что мы поймём друг друга, — и Гурьев улыбнулся весело и открыто.
— Яков Кириллович, а почему — на пол-ставки? Я понимаю, что с кадрами ситуация напряжённая, но… Вы ещё где-то будете?
— Буду.
— Вот как, — Завадская разочарованно отвела взгляд.
— У меня есть важное дело здесь, Анна Ивановна, — тихо произнёс Гурьев. — Ужасно важное и крайне срочное. Поэтому я возьму только литературу. Без русского языка.
— Что же за дело, голубчик, Яков Кириллыч?
— Раскопки в крепости. Ну, и кое-что ещё, в общем, важное — и не проговариваемое вслух.
Завадская долго смотрела на Гурьева. Потом устроилась поглубже в кресле и поджала губы:
— Если вас не затруднит…
— В том-то и дело, что затруднит, — Гурьев вздохнул. — Затруднит, и весьма. Я вам скажу только то, что могу пока сказать. То есть практически ничего. Но проект с раскопками — очень ответственный. А заниматься техническим обеспечением проекта поручено мне.
— Кем поручено?!
Перед глазами у Гурьева встало лицо Сталина — изученное за долгие годы до мельчайших деталей, серое от чудовищного напряжения непомерной власти; низкий, прорезанный морщинами лоб, испещрённые глубокими оспинами щёки, нос со склеротическим прожилками выступивших на поверхность сосудов. И жёлтые глаза убийцы, насмешливые, понимающие всё на свете. Ничего ты мне не поручал, шени чериме[7], подумал Гурьев. Я сам себе всё поручил.
— Центральным Комитетом, Анна Ивановна.
— Как?! Кем?!
Гурьев виновато развёл руками.
— А здесь… Но ведь здесь… Здесь ничего нет, — удивлённо приподняв брови, сказала Завадская. — Эту крепость всю перекопали… Вдоль и поперёк. Там ничего нет. Я имею ввиду — ничего государственно важного. Да и не может быть!
— А легенда? О генуэзцах? О мальтийских рыцарях? Вы разве не слышали?
— Слышала, я же выросла здесь, — пожала плечами Завадская. — И переболела этим, как все дети в округе. Но там ничего нет. Это легенда, да и та…
— Давно умерла, хотите сказать? — улыбнулся Гурьев. — Нет, нет. Жива, Анна Ивановна, жива.
— Но… ЦК?! При чём тут ЦК?! Сейчас, когда…
— Именно сейчас.
— Что же там может быть?!
Гурьев пожал плечами — такой бесконечно-безразличный, великолепный жест — и улыбнулся, но промолчал.
— И я совершенно не понимаю, к чему вот такое… инкогнито.
— К тому, Анна Ивановна, что приезд большущего и страшного московского барина — это совершенная глупость, которая ничуть не помогает работе, вносит страшную нервозность и всё, буквально всё, идёт наперекосяк. К тому же — я не барин, а всего-навсего мелкий технический сотрудник аппарата, которому поручено на месте разузнать кое-что, подготовить почву — и сделать это лучше и правильнее, если о моих задачах будете осведомлены только Вы и моё руководство в Москве.
— А Фёдор Афанасьевич…
— А Фёдор Афанасьевич знает, что ему положено, и ни словечком больше.
Завадская снова надолго замолчала. Она даже перестала рассматривать Гурьева, почти отвернулась от него даже, теребя кисти платка… Он ждал. Давай, подумал он, давай, дорогая, вспомни, зачем ты здесь. До пенсии всего ничего, я всё понимаю, но ты же не за пенсией пошла в девяносто шестом на только что открывшиеся Императорские Учительские курсы, совсем не за пенсией, — за чем-то другим? Вспоминай, Анна Ивановна. Вспоминай, хорошая моя.
— Мы выходим здесь.
— Почему?!
— Так нужно, Веруша. Вставай.
Та хотела было поднять девочку, но он не дал:
— Не надо, я её понесу.
— Давай, я тогда твои вещи возьму.
— Это тоже лишнее. Я справлюсь, не волнуйся.
На привокзальной площади он осторожно передал Вере спящую Катю, вернулся в вагон, вытащил на перрон свои вещи. Поманил пальцем носильщика, молча указал на чемодан — довольно внушительный, кстати. А вот тубус взял сам. На привокзальной площади расплатился со служащим, снова передал Вере девочку и, кивком велев не двигаться с места, ушёл куда-то.
Через несколько минут Гурьев возвратился. Увидев его, выходящего из автомобиля, Вера, несмотря на строгое предупреждение ничему не удивляться, прижала ладонь ко рту.
По указанию Городецкого в Симферополе Гурьева встречал шофёр, чтобы отвезти в Сталиноморск — Гурьев хотел проверить, каковы автомобильные дороги на второстепенном направлении. Предполагалось, что база перевалки грузов будет именно в Симферополе: и не в Сталиноморске, и на виду, а значит — хорошо спрятано. Стандартная синяя горкомовская «эмка», и шофёр — разбитной парень в лихо заломленной шестиклинке, явно гордящийся русым чубом из-под козырька. Он посмотрел на Веру с удивлением куда большим, чем она на него — уж очень не вязался её затрапезный вид с холёным московским гостем, явно серьёзным начальством, даром, что на артиста похож. А может, артист и есть. Во дела, подумал шофёр. Интермедия. Привязалось к нему это недавно услышанное в кино слово.
Гурьев усадил Веру с ребёнком на заднее сиденье, уместил свои вещи в багажнике авто — чемодан был изготовлен на заказ таким образом, чтобы помещаться в тесных багажниках отечественных «эмок» и «ГАЗов» — и сел рядом с шофёром.
— А в Сталиноморске куда, товарищ Кириллов? — спросил шофёр.
Услышав, как шофёр назвал Гурьева чужой фамилией, Вера вздрогнула и закусила нижнюю губу едва не до крови.
— Краснофлотская, тридцать два, — откинувшись, Гурьев обернулся и указал подбородком на Катю: — Спит?
— Да. Спасибо.
— Что?
— Спасибо, — повторила Вера и отважно не отвела взгляда, встретив всплеск расплавленного серебра со дна гурьевских глаз.
— Это службишка, не служба, — Гурьев усмехнулся.
И, отвернувшись, за всю дорогу не проронил больше ни слова.
У калитки «эмка» остановилась. Гурьев помог Вере выйти:
— Ну, вот вы и дома.
— А ты сейчас куда?
— В гостиницу.
— Ты не сердись на меня, — тихо попросила Вера. — Я просто забыла уже, что это такое, когда рядом кто-то, — она помолчала и добавила шёпотом: — Как ты.
— Я понимаю, — Гурьев прищурился, глядя поверх её головы. — Я не сержусь, Веруша. Ни капельки. Вот совершенно.
— Может, хоть вещи у нас оставишь? — Вера крепко держала за руку Катю, норовившую вырваться и помчаться навстречу обещанным вкусным пирогам. — Пожить не предлагаю, понятно, откажешься…
— Понятно, откажусь, — Гурьев достал из кармана пиджака плотный конверт. — Здесь три тысячи, — видя, как Вера отшатнулась, он взял женщину за руку и вложил в неё деньги, сказал резко: — Ну же, это не милостыня. Отдашь потом… когда-нибудь. Лишними не будут, а у матери, смею предположить, фамильные бриллианты по полу не раскиданы.
— Яша, — Вера так сжала конверт, что побелели пальцы. — Яша, кто ты?!
Гурьев словно не слышал вопроса:
— Как только я со своими делами закончу — это несколько дней — позанимаюсь твоими бумагами. Сама никуда не ходи и лишнего в городе не светись. И осторожно. Всё, до свидания.
Не дожидаясь ответа, он вернулся в машину и кивнул водителю:
— Поехали.
— Куда?
— Сначала покатай меня по городу. А потом — в «Англетер», — Гурьев усмехнулся. — Или как это у них тут называется. На полчасика я тебя задержу, а после сразу домой поедешь. Давай, распишусь в путёвке.
Гурьев достал «Монблан» с «вечным» пером, и шофёр не удержался от завистливого вздоха, глядя на невозмутимо безупречное гурьевское ухо. И как это у него волосы-то держатся, пронеслось у парня в голове, ветер же, и на бриолин не похоже? Он буркнул «спасибочки», спрятал подписанный бланк и тронул машину с места.
Город был именно таким, каким Гурьев и представлял его себе. Присутствие флота, хорошо оплачиваемого и молодого, жадного — до жизни и вдруг открывшихся удовольствий — флотского комсостава, пусть и не такого многочисленного, как в Севастополе; и вместе с тем — огромное количество курортников, организованных и не очень, — сообщали здешней атмосфере ту самую, почти забытую им уже, невыразимую лёгкость бытия, какую невозможно было встретить в набитой «номенклатурой» и страхом Москве или промозглом, вылизанном волнами чисток и высылок Питере. Как будто и нет ничего. Как будто всё замечательно. Ни очередей, ни серых пальто, ни панбархатных жакетов. Кафе-мороженое, фабрика-кухня, санаторий «Приморский», пансионат «Шахтёр». Ресторан «Астория». Коммерческий, надо же. Немного похоже на Фриско. Эти горы… О-о, подумал он, усмехаясь про себя. Вспомнила баба, как девкой была. Не была ты никогда девкой, дурная баба. Приснилось тебе всё. Есть только вот это. Здесь и сейчас.
Зарегистрировавшись в гостинице и оставив в номере вещи, Гурьев направился представляться.
Где-то ближе к одиннадцати, после обязательного визита, нанесённого заведующему городским отделом народного образования, Гурьев подошёл к Первой школе. Огромное здание бывшей классической гимназии, выстроенное в конце прошлого века, едва просвечивало сквозь густую листву каштанов и лип. Он легко взбежал на высокое крыльцо, отворил тяжёлую дверь и очутился в длинном мрачноватом вестибюле. Было тихо — до начала занятий оставалось три дня.
Гурьев поднялся по широкой парадной лестнице, подошёл к кабинету заведующей, постучал:
— Можно?
— Да-да, входите!
Он шагнул внутрь. За столом у величественного арочного окна сидела миниатюрная, как статуэтка хаката[6], пожилая женщина в чеховском пенсне. Несмотря на рассиявшийся на улице довольно жаркий августовский день, плечи её укрывал толстый оренбургский платок. Она поднялась навстречу Гурьеву, и он увидел, что возраст никак не отразился на её фигуре, по-прежнему изящной, словно у юной курсистки.
— Здравствуйте, — Гурьев чуть наклонил голову и назвался.
— Анна Ивановна Завадская. Я очень рада, — сердечно сказала женщина и протянула Гурьеву руку, с удивлением разглядывая его и только теперь понимая, отчего так странно звучал голос заведующего ГОРОНО, решившего почему-то лично предупредить её по телефону о прибытии нового работника. — Да вы садитесь, голубчик, а то мне и смотреть на вас несподручно, — она улыбнулась и гостеприимно указала Гурьеву на кресло, сама опускаясь в такое же наискосок от того, куда сел он. — Экий вы великан, однако. Я вас себе несколько иначе представляла. Мне уже звонил заведующий.
— Не вписываюсь в образ? — вскинул брови Гурьев, протягивая ей документы.
— Это вовсе даже неплохо, — возразила Завадская, просматривая бумаги, — во всяком случае, мои головорезы станут относиться к вам с должным почтением. — Она прервалась на полуслове, углубившись в чтение.
Читай, читай, голубушка, незаметно вздохнул Гурьев. Всё там правильно и хорошо, вот только с характеристикой декан перестарался. Ну, да исправлять было уже никак не с руки.
Умевший читать по лицам лучше, чем многие по бумаге, Гурьев всё-таки мыслей читать не умел. И — к счастью.
Какой старой я стала, думала Завадская, невидящим взглядом уставившись в бумаги. Оказывается, я совершенно забыла, что на свете бывают такие мужчины. Такие. Такие уверенные. Такие красивые. Такие… большие. Что же он делает здесь, Боже мой?!
Закончив, Завадская сняла пенсне, протёрла его уголком платка и водрузила на место:
— Ну-с, рассказывайте. Какими судьбами к нам?
— Так там же написано, — удивлённо пожал плечами Гурьев, — по распределению.
Завадская укоризненно покачала головой:
— Яков Кириллыч. Я не ребёнок. У Вас… неприятности? Скажите честно. Если нам работать вместе, будет лучше, если Вы всё сразу расскажете. Меня Вам не нужно опасаться, голубчик…
Где-то я пережал, сердито подумал Гурьев. Не может быть такого. Женщины. Он вздохнул.
В следующий миг с ним как будто что-то произошло. Что, Завадская не сумела бы объяснить. Но перемена была, — разительной. Что?!
— Анна Ивановна, — Гурьев подался вперёд и чуть наклонил набок голову. Как птица, почему-то подумала Завадская. Огромная, прекрасная, хищная птица. — Вам учитель литературы нужен?
— Да, — поколебавшись, кивнула Завадская. — Но на романтика Вы, извините, не похожи. Вы уж, пожалуйста, не обижайтесь. У нас ведь рутина, голубчик. Надолго ли Вас хватит? Я предпочитаю иметь дело с постоянными людьми, а не с моряками.
— Моряками? А, понял, — Гурьев улыбнулся, — которые поматросили и бросили?
— Именно.
— Ну, добро, — окончательно развеселился Гурьев.
Внешне, впрочем, это никак не выразилось. Вы прелесть, Анна Ивановна, подумал он, вот только проверяете вы не то и не так. Что ж, спишем это на отсутствие специальной подготовки. Милая, я же приехал, чтобы вам помочь. Нам помочь. Всем. Себе тоже.
— Я приехал, чтобы Вам помочь, — вслух повторил Гурьев. — Меня не нужно учить, что делать, если Петя разбил окно, а Маша испачкала стену чернилами. А что касается провинции, — он, чуть прищурившись, посмотрел на Завадскую, — в большой империи провинция возле тёплого моря — самое благодатное место, равно удалённое и от метелей, и от августейшего внимания. Говоря словами классика, минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь.
В глазах Завадской радость боролась с удивлением и страхом. До чего ж мы не умеем прятать наши эмоции, грустно подумал Гурьев. И я такой же. Несмотря на всю науку.
И радость у Завадской, наконец, пересилила и удивление, и страх:
— Ого… А Вы, оказывается, орешек! Что ж. В таком случае, добро пожаловать!
— Спасибо. Я знал, что мы поймём друг друга, — и Гурьев улыбнулся весело и открыто.
— Яков Кириллович, а почему — на пол-ставки? Я понимаю, что с кадрами ситуация напряжённая, но… Вы ещё где-то будете?
— Буду.
— Вот как, — Завадская разочарованно отвела взгляд.
— У меня есть важное дело здесь, Анна Ивановна, — тихо произнёс Гурьев. — Ужасно важное и крайне срочное. Поэтому я возьму только литературу. Без русского языка.
— Что же за дело, голубчик, Яков Кириллыч?
— Раскопки в крепости. Ну, и кое-что ещё, в общем, важное — и не проговариваемое вслух.
Завадская долго смотрела на Гурьева. Потом устроилась поглубже в кресле и поджала губы:
— Если вас не затруднит…
— В том-то и дело, что затруднит, — Гурьев вздохнул. — Затруднит, и весьма. Я вам скажу только то, что могу пока сказать. То есть практически ничего. Но проект с раскопками — очень ответственный. А заниматься техническим обеспечением проекта поручено мне.
— Кем поручено?!
Перед глазами у Гурьева встало лицо Сталина — изученное за долгие годы до мельчайших деталей, серое от чудовищного напряжения непомерной власти; низкий, прорезанный морщинами лоб, испещрённые глубокими оспинами щёки, нос со склеротическим прожилками выступивших на поверхность сосудов. И жёлтые глаза убийцы, насмешливые, понимающие всё на свете. Ничего ты мне не поручал, шени чериме[7], подумал Гурьев. Я сам себе всё поручил.
— Центральным Комитетом, Анна Ивановна.
— Как?! Кем?!
Гурьев виновато развёл руками.
— А здесь… Но ведь здесь… Здесь ничего нет, — удивлённо приподняв брови, сказала Завадская. — Эту крепость всю перекопали… Вдоль и поперёк. Там ничего нет. Я имею ввиду — ничего государственно важного. Да и не может быть!
— А легенда? О генуэзцах? О мальтийских рыцарях? Вы разве не слышали?
— Слышала, я же выросла здесь, — пожала плечами Завадская. — И переболела этим, как все дети в округе. Но там ничего нет. Это легенда, да и та…
— Давно умерла, хотите сказать? — улыбнулся Гурьев. — Нет, нет. Жива, Анна Ивановна, жива.
— Но… ЦК?! При чём тут ЦК?! Сейчас, когда…
— Именно сейчас.
— Что же там может быть?!
Гурьев пожал плечами — такой бесконечно-безразличный, великолепный жест — и улыбнулся, но промолчал.
— И я совершенно не понимаю, к чему вот такое… инкогнито.
— К тому, Анна Ивановна, что приезд большущего и страшного московского барина — это совершенная глупость, которая ничуть не помогает работе, вносит страшную нервозность и всё, буквально всё, идёт наперекосяк. К тому же — я не барин, а всего-навсего мелкий технический сотрудник аппарата, которому поручено на месте разузнать кое-что, подготовить почву — и сделать это лучше и правильнее, если о моих задачах будете осведомлены только Вы и моё руководство в Москве.
— А Фёдор Афанасьевич…
— А Фёдор Афанасьевич знает, что ему положено, и ни словечком больше.
Завадская снова надолго замолчала. Она даже перестала рассматривать Гурьева, почти отвернулась от него даже, теребя кисти платка… Он ждал. Давай, подумал он, давай, дорогая, вспомни, зачем ты здесь. До пенсии всего ничего, я всё понимаю, но ты же не за пенсией пошла в девяносто шестом на только что открывшиеся Императорские Учительские курсы, совсем не за пенсией, — за чем-то другим? Вспоминай, Анна Ивановна. Вспоминай, хорошая моя.