Страница:
— Яков Кириллович, — заговорила Макарова торопливо, взволнованно, едва он успел распахнуть калитку, — к Вам тут какой-то… человек приходил. Очень… скользкий какой-то. Всё рвался Вас в доме подождать, но я не пустила. Какой-то он уж слишком настырный был… Извините, если я что-то не так сделала. Вы ведь говорили, чтобы никого посторонних без Вашего ведома не впускать?
Я не жду гостей, подумал Гурьев. И никто из скользких знакомцев не может, не должен здесь появиться. Если только… На свет примчался. На свет. И на боль. Мотылёк ночной.
— Конечно. А почему Вы засомневались вдруг?
— Он… записку показал. От Вас.
— Да? — удивился Гурьев. — А записочку-то он отдал? Или только в своих руках показывал?
— Потому и не пустила, — поджала губы Нина Петровна. — Вы ведь не писали никаких записок, Яков Кириллович? Если бы что срочное, то — позвонили бы, наверное?
— Нина Петровна, Вы — просто чудо, — проникновенно сказал Гурьев. — Совершенно правильно всё Вы сделали. Совершенно. Разумеется, никаких записок я никому не раздавал и не собираюсь. Для того я и существует голосовая телефонная связь. А как он выглядел?
— Скользкий, — подумав, убеждённо заявила Нина Петровна. — До такой степени скользкий, — я даже подумала, что не может у Вас быть таких знакомых. Скользкий, сальный какой-то… — Хозяйка передёрнула плечами.
— Правильно сделали, что не пустили, Нина Петровна. У меня, имеются всякие знакомые, конечно, в том числе и весьма скользкие — уж такой я типус, Нина Петровна. Но знакомые — знакомыми, а в дом никого пускать не надо. Не надо. В следующий раз, когда кто-нибудь — неважно, скользкий или шершавый — проявит такие подозрительные желания, шлите его полем-лесом, да так жёстко, как только сможете. Договорились?
— Ну, конечно, Яков Кириллович, — с облегчением проговорила хозяйка и улыбнулась. — Конечно. Ужинать будете? Ой…
Одновременно с возгласом хозяйки Близнецы так задрожали в руке, — Гурьев невольно сжал пальцы, плотнее охватывая ножны-рукоять. Он бросил через плечо взгляд. Да. Ошибки быть не могло.
— Идите в дом, Нина Петровна, — тихо, улыбаясь, произнёс Гурьев, боковым зрением отслеживая незваного гостя, приближающегося к ограде палисадника. — Молиться умеете?
Хозяйка, глядя на него расширенными от удивления и ужаса глазами, быстро кивнула.
— Хорошо, — почти не разжимая губ, продолжил Гурьев. — Идите. Пожалуйста. И не ждите меня. Я буду поздно. Очень поздно.
Убедившись, что Нина Петровна прониклась и будет делать именно то, что он ей велел, Гурьев спланировал с крыльца и одним прыжком преодолел расстояние до ограды.
Человек, которого хозяйка назвала сальным, на самом деле оказался не просто сальным — возникало ощущение, что он целиком сделан из куска тёплого, прогорклого сала. Близнецы прямо рвались из рук. Отщёлкнув предохранитель, Гурьев освободил и раздвинул клинки примерно на дюйм. Человек остановился и обезоруживающе-укоризненно развёл руками:
— Ну, Яков Кириллович. Это же несерьёзно. Что Вы, в самом деле?
Не говоря ни слова, Гурьев вышел за калитку и двинулся вниз по улице, в направлении берега. Человек — человечек — немного постояв, пожал плечами и двинулся следом. Семеня маленькими ножками, он почти догнал Гурьева:
— Ну, Яков Кириллович. Ну, в самом деле, подождите же. Нам необходимо срочно поговорить!
Поговори с тобой, подумал Гурьев. Поговори с тобой. Видели мы тех, кто с вашей братией разговаривал. Разговаривали — а потом отчего-то стрелялись серебряными пулями и на шашки из стали номер три с серебряной нитью в клинке бросались. Увести, увести подальше. Что ж ты тут делаешь, нежить?!
— Яков Кириллович. Яков Кириллович. Ну, я же за Вами не успеваю. Разве так можно? Это же невежливо!
Гурьев двигался молча — он не собирался вступать ни в разговоры, ни в пререкания. Ему требовалось просто подальше увести это… Это. А потом — выпустить Близнецов. Больше ничего. Человечек чуть — на полшага — опять приотстал:
— Напрасно Вы так, Яков Кириллович. На Вашем месте я бы рискнул. А вдруг нам есть, что Вам предложить?
Вам нечего предложить, подумал Гурьев. Никому, никогда. У вас ничего нет. Всё, что вы можете — это путать. Путать и петлять. И жрать. Это всё, на что вы способны. Но — помилуй Бог — и этого иногда предостаточно. Даже много. Чересчур.
— Яков Кириллович. Ну, это уже даже смешно делается, честное слово. Я ведь насилу вас нашёл. Думаете, просто в наше время в нашей стране найти такого человека, как Вы? Ну, погодите. Вы же взрослый, сильный мужчина. Вы что, боитесь?
Гурьев чуть усмехнулся — такие дешёвые трюки на него не действовали, и он даже не подумал никак реагировать на провокацию.
— Знаете, это невозможно — разговаривать с человеком, не видя его лица и не слыша ответов. Я был бы Вам очень признателен, если бы Вы остановились, — в голосе человечка вдруг явственно прозвучала угроза, никак не вязавшаяся с его затрапезным обликом.
Ещё один приёмчик, усмехнулся Гурьев. А модуляции театральные — даже если этот клоп кому в реальной жизни угрожать смеет или пытался.
— Неужели Вы хотите меня убить?! — удивился человечек, уже вприпрыжку припуская за Гурьевым. — И куда же Вы спрячете труп? Столкнёте в воду? Ах, как романтично! Впрочем, Вам уже должно быть, действительно, всё равно — одним трупом больше, одним меньше. Но ведь Вашей дорогой девочке не нравится, когда Вы убиваете безоружных людей. Очень не нравится. Никто из советских людей не верит в бесов, даже если каждый день видит их воочию. Да Вы и сами не верите. То верите, то не верите. То чувствуете, то не чувствуете. Кажется, Вы хотели что-то спрятать, если не ошибаюсь? Или Вы хотели что-то найти? Может быть, у нас есть, что Вы ищете? Давайте поговорим!
Мели, Емеля, твоя неделя, подумал Гурьев. Давай, давай. Ни слова от меня не услышишь — по крайней мере до тех пор, пока не заговоришь о деле. Если доживёшь.
— Всё, я дальше не иду, — твёрдо заявил человечек и вправду остановился. — Можете бегать от меня, сколько вздумается. Встретимся, когда Вы окажетесь более подготовленным к разговору.
И это мы видели, подумал Гурьев. И это тоже. Неужели нет у них ничего нового в арсенале? До чего же примитивная форма жизни. Настоящие паразиты — больше ничего. Посмотрим, такой ли уж ты принципиальный, темносторонний ты наш.
Видимо, человечку всё-таки непременно требовалось что-то сообщить Гурьеву — потому что он, покачавшись на месте, словно раздираемый несколькими разнонаправленными силами, в результате качнулся-таки вперёд и продолжил свой бег:
— Ладно, ладно, не хотите разговаривать — как хотите. Выслушать Вам всё равно придётся. Слушайте. Поймите — у вас ничего не получится. Ничего вообще. Вы решили, что нашли способ всё исправить? Что теперь всё будет так, как вы задумали? Да ничего подобного. Ничего подобного. В этой стране невозможно ничего исправить. Всё совершенно испорчено. Безнадёжно испорчено. Неужели вы не понимаете, не видите этого? Вы думаете, если вам удаётся находить там или сям каких-то незначительных, пусть и не слишком испорченных людей, вам что-то удастся вообще?! Это иллюзия, Яков Кириллович. Это заблуждение, опасное, опасное заблуждение. Весь ваш труд, всё, что вы сделали, будет уничтожено — одним махом, одним ударом. Война унесёт миллионы жизней, превратит в руины половину страны, вам ничего не поможет — ни ваши научные центры, ни эти ваши дети, ни даже ваше оружие. Вы просто не успеете. Ничего не успеете. Не успеете, потому что решено: эта страна обречена. Обречена, понимаете?! Она нам мешает, она нам не нужна, поэтому мы её уничтожим. Вместе с вами, или без вас, уцелеете лично вы, ваши друзья, ваши женщины, — это ничего не решает в принципе. Здесь уже слишком многое разрушено. Самое главное разрушено. Если нет Бога, если нет Царя — значит, всё можно, абсолютно всё: предавать, убивать, мучить, оскорблять, насиловать, — всё, всё! Вы думаете это просто вернуть? Просто объявить — с завтрашнего дня, с понедельника, с первого января — станет по-другому? По-вашему? О, как же вы ошибаетесь! Как же ошибаетесь! Ничего не выйдет, ничего. Сотни, тысячи палачей и палачей палачей, охранников и охранников охранников — куда вы денете их? Вы слушаете меня, Яков Кириллович? Слушаете, конечно же, слушаете!
Я не слушаю тебя, нежить, подумал Гурьев. Я слышу — да, я слышу, что ты говоришь, но не слушаю тебя. Потому что ты всё опять перепутал. Как всегда. Как всегда. Потому что это единственное, на что вы способны.
Человечек, между тем, не успокаивался, и речь его для бегущего была необыкновенно плавной и сдержанно-яростной:
— Я не понимаю, не понимаю, чего вы добиваетесь. Какое вам дело до этих людей, до этой земли? Это ведь просто земля, просто песок и камни, просто вода и деревья, вы же сами когда-то говорили об этом! Вы же великий человек, Яков Кириллович. У вас есть всё, о чём только можно мечтать. Вы умнейший человек, вы молоды, здоровы, сильны, полны идей и энергии, — зачем же вы бьётесь с ветряными мельницами?! Для чего?! Да стоит вам только пожелать — и вы получите власть, признание, поклонение, за вами пойдут, как за богом, — это же так просто! А в этой стране у вас ничего не получится. В этой стране никогда ни у кого ничего не получается до конца! С тех самых пор, как… Ну, подумайте же, подумайте — в любой стране, в любой из великих держав, вас будут носить на руках, вы получите титулы, ордена, должности, всё, что хотите! Не может быть, чтобы вы этого не хотели. Этого хотят все! Все! Таковы люди, таков человек, и вы — не исключение! И Вы тоже, тоже хотите — просто вы задавили это в себе, загнали глубоко внутрь, — для чего?! Ради какого-то мифического долга перед этой страной?! Что дала вам эта страна?! Ваш отец погиб, даже не успев стать вам настоящим отцом, ваша мать погибла нелепо и страшно, защищая то, что не могло, не должно было ей принадлежать, ваш учитель жизни тоже погиб, сражаясь с какими-то жалкими ничтожествами, — что, что вас так держит здесь, у этих берёзок, у этих осинок?! Зачем вам колотиться здесь, разгребая эту грязь, эту нищету, эти глупость и подлость на каждом шагу — ради чего?! Неужели вы так наивны, что не понимаете — мы просто подводили вас, подставляли вам всё, потому что будет невообразимо приятно видеть, как всё это, выстроенное и подготовленное с такими усилиями, рухнет?! Мы просто показываем вам, на что вы можете рассчитывать, если действительно захотите сделать что-нибудь настоящее. Вы же не мазохист, правда? Только скажите слово, одно слово — и всё это закончится, и вы получите то, чего на самом деле заслуживаете! Почему вы молчите?!
— Я не молчу, — Гурьев остановился и развернулся — так стремительно, что человечек едва не налетел на него, взвизгнул и отскочил, заслоняясь ручками, хотя Гурьев не обнажал клинков и вообще не делал ни одного угрожающего жеста. — Я говорю — исчезни. И тебе лучше поторопиться. Иначе — я развалю это тельце пополам от макушки до задницы, и тебе придётся поискать новое вместилище. А это непросто, несмотря на твои способности. Даже в этой стране. Сгинь.
— Я предупредил. Предупредил, предупредил, предупредил, — прошипел человечек и, нелепо кренясь, как подбитый корабль, боком-боком, быстро-быстро, заскользил прочь. И действительно — исчез, как будто вправду сгинул, как сквозь землю провалился. И Близнецы перестал дрожать в руках. Вот и всё, подумал Гурьев. Вот и всё. Море. Я хочу к морю.
Он сидел прямо на земле, расставив колени, уперев меч в песок и положив рукоять Правого на плечо. Ветер, холодный, пронизывающий ветер, швыряющий чёрные волны, одну за другой, на берег, разметал его волосы, и лицо было мокрым от летевшей со всех сторон — спереди, сверху, с боков — воды. Он смотрел прямо перед собой, — туда, где низкое серое небо, сливаясь с чёрной водой и белыми барашками волн, становилось горизонтом — туманным и таким близким, словно огромная Земля сделалась меньше в размерах, съёжившись до этого крошечного островка мокрого песка у сердитого моря. Он смотрел и ничего не видел, не слышал — Даша поняла это, подойдя совсем близко, так близко, что он уже обязан был ощутить её присутствие. Зябко поёжившись, подтянув на плечах серенькое пальтишко и решительно заправив выбившиеся пряди под синий беретик, она шагнула вперёд и встала прямо перед ним:
— Гур. Что случилось?!
Он вздрогнул и поднял на неё свой немыслимый взгляд, которого она никогда не боялась. И улыбнулся, — у неё сердце сжалось, когда она почувствовала, чего ему стоит эта улыбка — весёлая и даже беспечная, как всегда:
— Ничего. Просто мне нужно было подумать кое о чём. Одному. Ничего, дивушко. Всё хорошо.
— Нет, — тихо сказала девушка, глядя ему в глаза. — Нет. Что произошло?
— Ты одна пришла? — с беспокойством спросил Гурьев. — Почему? Кто тебе сказал, что я здесь?
— Никто. Я не одна, мы с ребятами тебя по всему городу ищем. И в крепости, и везде. Мне Нина Петровна сказала, что к тебе какой-то бес приходил. Так и сказала: бес. Что происходит, Гур?!
— Бесы всегда всё путают, дивушко, — Гурьев продолжал улыбаться. — Они ничего не умеют, не могут, не знают — только путают. Это нужно помнить. Обязательно помнить, даже если кажется, что бесы говорят правду. Даже если очень сильно кажется. Понимаешь, дивушко?
— Что с тобой, Гур?! Гур, миленький, что с тобой?!
— Ничего. Я же говорю — всё хорошо. Уже всё хорошо. Правда.
— Я… Я же ничего не знаю, Гур, — едва удерживаясь, чтобы не разрыдаться, проговорила Даша. — Я ничего не знаю же, не понимаю вообще ничего… Я чувствую — что-то происходит. Что-то важное. Очень важное. Прямо здесь. Прямо сейчас. С тобой. Со мной. Со всеми нами. Это из-за того, что ты делаешь? Вообще делаешь, да? Из-за Сталина — тоже?
— Сталин?! — Гурьев нахмурился. — Дивушко, да что с тобой? При чём тут Сталин?!
— Я знаю, — упрямо сказала Даша. — То есть, не знаю, но чувствую. Ты — и Сталин. Ты его заставил. Сумел. Ты заставил его делать что-то правильное. Страшное — но правильное. Вы оба, вдвоём. Всё нужно вернуть на место. Всё вернуть, чтобы было, как нужно, так, как должно быть. И ты его заставил. Не обманул, не перехитрил, не убедил — но как-то заставил. И получается — не так получается, иначе, иногда — совсем иначе, но получается. Я же чувствую, Гур. Я чувствую, — это так. Скажи, это так?! Скажи!
— Да. — И, произнеся это, он ощутил, что ему стало легче. Совсем немного, буквально чуть-чуть, еле заметно — но стало легче.
— Я хочу, чтобы ты знал, Гур, — Даша вдруг выпрямилась, вскинула голову, и Гурьеву показалось, что ветер утих, отступив перед силой, что таилась до поры в этой девочке. — Ты — мой друг. Мой настоящий, верный, преданный друг. Самый-самый. И я — я прощаю тебя за всё. За всё, что ты сделал и за всё, что предстоит тебе сделать. За плохое и страшное, за верное и нужное — за всё, Гур, за всё, за всё сразу и навсегда. И за себя, и за тех, у кого ты никогда не сможешь, не захочешь, не успеешь попросить прощения. За всех и за всё, Гур. Навсегда. И Сталина — тоже прощаю. За всё. Ведь я же — ты сам говорил, тогда, в тот самый день, когда погибла Татьяна, — ведь я имею такое право?
— Имеешь, — глядя на девушку снизу вверх, еле слышно произнёс Гурьев. — Имеешь, дивушко. И то, что ты сказала сейчас — это и есть доказательство твоих прав. Права прощать — и простить. Да. Вот именно так. Всё останется с нами — и смерть, и несправедливость, и всё остальное — все ошибки, все неудачи, все промахи и обиды, но… Но без прощения — всё это не имеет смысла. Человеку очень страшно умирать, сознавая, что его никто не простил. Любому человеку — даже Сталину. Потому что даже Сталина можно простить. Нужно ли — я не знаю. Но тебе виднее, дивушко. Раз ты простила — значит, тебе и в самом деле виднее. Обещаю тебе — я скажу ему об этом. Не раньше, чем он заслужит это услышать, но прежде, чем ему предстоит умереть. Обещаю. Спасибо тебе. Ты знаешь, что ты очень красивая? Ты самая красивая девушка на свете, Даша.
— После Рэйчел, — Даша снова убрала под берет непослушную прядь волос и улыбнулась.
— После Рэйчел, — кивнул Гурьев и стремительно поднялся. — Конечно. После Рэйчел.
Сталиноморск. Октябрь 1940
Память сердца. Июль 1918. Гардемарин и Принцесса
Я не жду гостей, подумал Гурьев. И никто из скользких знакомцев не может, не должен здесь появиться. Если только… На свет примчался. На свет. И на боль. Мотылёк ночной.
— Конечно. А почему Вы засомневались вдруг?
— Он… записку показал. От Вас.
— Да? — удивился Гурьев. — А записочку-то он отдал? Или только в своих руках показывал?
— Потому и не пустила, — поджала губы Нина Петровна. — Вы ведь не писали никаких записок, Яков Кириллович? Если бы что срочное, то — позвонили бы, наверное?
— Нина Петровна, Вы — просто чудо, — проникновенно сказал Гурьев. — Совершенно правильно всё Вы сделали. Совершенно. Разумеется, никаких записок я никому не раздавал и не собираюсь. Для того я и существует голосовая телефонная связь. А как он выглядел?
— Скользкий, — подумав, убеждённо заявила Нина Петровна. — До такой степени скользкий, — я даже подумала, что не может у Вас быть таких знакомых. Скользкий, сальный какой-то… — Хозяйка передёрнула плечами.
— Правильно сделали, что не пустили, Нина Петровна. У меня, имеются всякие знакомые, конечно, в том числе и весьма скользкие — уж такой я типус, Нина Петровна. Но знакомые — знакомыми, а в дом никого пускать не надо. Не надо. В следующий раз, когда кто-нибудь — неважно, скользкий или шершавый — проявит такие подозрительные желания, шлите его полем-лесом, да так жёстко, как только сможете. Договорились?
— Ну, конечно, Яков Кириллович, — с облегчением проговорила хозяйка и улыбнулась. — Конечно. Ужинать будете? Ой…
Одновременно с возгласом хозяйки Близнецы так задрожали в руке, — Гурьев невольно сжал пальцы, плотнее охватывая ножны-рукоять. Он бросил через плечо взгляд. Да. Ошибки быть не могло.
— Идите в дом, Нина Петровна, — тихо, улыбаясь, произнёс Гурьев, боковым зрением отслеживая незваного гостя, приближающегося к ограде палисадника. — Молиться умеете?
Хозяйка, глядя на него расширенными от удивления и ужаса глазами, быстро кивнула.
— Хорошо, — почти не разжимая губ, продолжил Гурьев. — Идите. Пожалуйста. И не ждите меня. Я буду поздно. Очень поздно.
Убедившись, что Нина Петровна прониклась и будет делать именно то, что он ей велел, Гурьев спланировал с крыльца и одним прыжком преодолел расстояние до ограды.
Человек, которого хозяйка назвала сальным, на самом деле оказался не просто сальным — возникало ощущение, что он целиком сделан из куска тёплого, прогорклого сала. Близнецы прямо рвались из рук. Отщёлкнув предохранитель, Гурьев освободил и раздвинул клинки примерно на дюйм. Человек остановился и обезоруживающе-укоризненно развёл руками:
— Ну, Яков Кириллович. Это же несерьёзно. Что Вы, в самом деле?
Не говоря ни слова, Гурьев вышел за калитку и двинулся вниз по улице, в направлении берега. Человек — человечек — немного постояв, пожал плечами и двинулся следом. Семеня маленькими ножками, он почти догнал Гурьева:
— Ну, Яков Кириллович. Ну, в самом деле, подождите же. Нам необходимо срочно поговорить!
Поговори с тобой, подумал Гурьев. Поговори с тобой. Видели мы тех, кто с вашей братией разговаривал. Разговаривали — а потом отчего-то стрелялись серебряными пулями и на шашки из стали номер три с серебряной нитью в клинке бросались. Увести, увести подальше. Что ж ты тут делаешь, нежить?!
— Яков Кириллович. Яков Кириллович. Ну, я же за Вами не успеваю. Разве так можно? Это же невежливо!
Гурьев двигался молча — он не собирался вступать ни в разговоры, ни в пререкания. Ему требовалось просто подальше увести это… Это. А потом — выпустить Близнецов. Больше ничего. Человечек чуть — на полшага — опять приотстал:
— Напрасно Вы так, Яков Кириллович. На Вашем месте я бы рискнул. А вдруг нам есть, что Вам предложить?
Вам нечего предложить, подумал Гурьев. Никому, никогда. У вас ничего нет. Всё, что вы можете — это путать. Путать и петлять. И жрать. Это всё, на что вы способны. Но — помилуй Бог — и этого иногда предостаточно. Даже много. Чересчур.
— Яков Кириллович. Ну, это уже даже смешно делается, честное слово. Я ведь насилу вас нашёл. Думаете, просто в наше время в нашей стране найти такого человека, как Вы? Ну, погодите. Вы же взрослый, сильный мужчина. Вы что, боитесь?
Гурьев чуть усмехнулся — такие дешёвые трюки на него не действовали, и он даже не подумал никак реагировать на провокацию.
— Знаете, это невозможно — разговаривать с человеком, не видя его лица и не слыша ответов. Я был бы Вам очень признателен, если бы Вы остановились, — в голосе человечка вдруг явственно прозвучала угроза, никак не вязавшаяся с его затрапезным обликом.
Ещё один приёмчик, усмехнулся Гурьев. А модуляции театральные — даже если этот клоп кому в реальной жизни угрожать смеет или пытался.
— Неужели Вы хотите меня убить?! — удивился человечек, уже вприпрыжку припуская за Гурьевым. — И куда же Вы спрячете труп? Столкнёте в воду? Ах, как романтично! Впрочем, Вам уже должно быть, действительно, всё равно — одним трупом больше, одним меньше. Но ведь Вашей дорогой девочке не нравится, когда Вы убиваете безоружных людей. Очень не нравится. Никто из советских людей не верит в бесов, даже если каждый день видит их воочию. Да Вы и сами не верите. То верите, то не верите. То чувствуете, то не чувствуете. Кажется, Вы хотели что-то спрятать, если не ошибаюсь? Или Вы хотели что-то найти? Может быть, у нас есть, что Вы ищете? Давайте поговорим!
Мели, Емеля, твоя неделя, подумал Гурьев. Давай, давай. Ни слова от меня не услышишь — по крайней мере до тех пор, пока не заговоришь о деле. Если доживёшь.
— Всё, я дальше не иду, — твёрдо заявил человечек и вправду остановился. — Можете бегать от меня, сколько вздумается. Встретимся, когда Вы окажетесь более подготовленным к разговору.
И это мы видели, подумал Гурьев. И это тоже. Неужели нет у них ничего нового в арсенале? До чего же примитивная форма жизни. Настоящие паразиты — больше ничего. Посмотрим, такой ли уж ты принципиальный, темносторонний ты наш.
Видимо, человечку всё-таки непременно требовалось что-то сообщить Гурьеву — потому что он, покачавшись на месте, словно раздираемый несколькими разнонаправленными силами, в результате качнулся-таки вперёд и продолжил свой бег:
— Ладно, ладно, не хотите разговаривать — как хотите. Выслушать Вам всё равно придётся. Слушайте. Поймите — у вас ничего не получится. Ничего вообще. Вы решили, что нашли способ всё исправить? Что теперь всё будет так, как вы задумали? Да ничего подобного. Ничего подобного. В этой стране невозможно ничего исправить. Всё совершенно испорчено. Безнадёжно испорчено. Неужели вы не понимаете, не видите этого? Вы думаете, если вам удаётся находить там или сям каких-то незначительных, пусть и не слишком испорченных людей, вам что-то удастся вообще?! Это иллюзия, Яков Кириллович. Это заблуждение, опасное, опасное заблуждение. Весь ваш труд, всё, что вы сделали, будет уничтожено — одним махом, одним ударом. Война унесёт миллионы жизней, превратит в руины половину страны, вам ничего не поможет — ни ваши научные центры, ни эти ваши дети, ни даже ваше оружие. Вы просто не успеете. Ничего не успеете. Не успеете, потому что решено: эта страна обречена. Обречена, понимаете?! Она нам мешает, она нам не нужна, поэтому мы её уничтожим. Вместе с вами, или без вас, уцелеете лично вы, ваши друзья, ваши женщины, — это ничего не решает в принципе. Здесь уже слишком многое разрушено. Самое главное разрушено. Если нет Бога, если нет Царя — значит, всё можно, абсолютно всё: предавать, убивать, мучить, оскорблять, насиловать, — всё, всё! Вы думаете это просто вернуть? Просто объявить — с завтрашнего дня, с понедельника, с первого января — станет по-другому? По-вашему? О, как же вы ошибаетесь! Как же ошибаетесь! Ничего не выйдет, ничего. Сотни, тысячи палачей и палачей палачей, охранников и охранников охранников — куда вы денете их? Вы слушаете меня, Яков Кириллович? Слушаете, конечно же, слушаете!
Я не слушаю тебя, нежить, подумал Гурьев. Я слышу — да, я слышу, что ты говоришь, но не слушаю тебя. Потому что ты всё опять перепутал. Как всегда. Как всегда. Потому что это единственное, на что вы способны.
Человечек, между тем, не успокаивался, и речь его для бегущего была необыкновенно плавной и сдержанно-яростной:
— Я не понимаю, не понимаю, чего вы добиваетесь. Какое вам дело до этих людей, до этой земли? Это ведь просто земля, просто песок и камни, просто вода и деревья, вы же сами когда-то говорили об этом! Вы же великий человек, Яков Кириллович. У вас есть всё, о чём только можно мечтать. Вы умнейший человек, вы молоды, здоровы, сильны, полны идей и энергии, — зачем же вы бьётесь с ветряными мельницами?! Для чего?! Да стоит вам только пожелать — и вы получите власть, признание, поклонение, за вами пойдут, как за богом, — это же так просто! А в этой стране у вас ничего не получится. В этой стране никогда ни у кого ничего не получается до конца! С тех самых пор, как… Ну, подумайте же, подумайте — в любой стране, в любой из великих держав, вас будут носить на руках, вы получите титулы, ордена, должности, всё, что хотите! Не может быть, чтобы вы этого не хотели. Этого хотят все! Все! Таковы люди, таков человек, и вы — не исключение! И Вы тоже, тоже хотите — просто вы задавили это в себе, загнали глубоко внутрь, — для чего?! Ради какого-то мифического долга перед этой страной?! Что дала вам эта страна?! Ваш отец погиб, даже не успев стать вам настоящим отцом, ваша мать погибла нелепо и страшно, защищая то, что не могло, не должно было ей принадлежать, ваш учитель жизни тоже погиб, сражаясь с какими-то жалкими ничтожествами, — что, что вас так держит здесь, у этих берёзок, у этих осинок?! Зачем вам колотиться здесь, разгребая эту грязь, эту нищету, эти глупость и подлость на каждом шагу — ради чего?! Неужели вы так наивны, что не понимаете — мы просто подводили вас, подставляли вам всё, потому что будет невообразимо приятно видеть, как всё это, выстроенное и подготовленное с такими усилиями, рухнет?! Мы просто показываем вам, на что вы можете рассчитывать, если действительно захотите сделать что-нибудь настоящее. Вы же не мазохист, правда? Только скажите слово, одно слово — и всё это закончится, и вы получите то, чего на самом деле заслуживаете! Почему вы молчите?!
— Я не молчу, — Гурьев остановился и развернулся — так стремительно, что человечек едва не налетел на него, взвизгнул и отскочил, заслоняясь ручками, хотя Гурьев не обнажал клинков и вообще не делал ни одного угрожающего жеста. — Я говорю — исчезни. И тебе лучше поторопиться. Иначе — я развалю это тельце пополам от макушки до задницы, и тебе придётся поискать новое вместилище. А это непросто, несмотря на твои способности. Даже в этой стране. Сгинь.
— Я предупредил. Предупредил, предупредил, предупредил, — прошипел человечек и, нелепо кренясь, как подбитый корабль, боком-боком, быстро-быстро, заскользил прочь. И действительно — исчез, как будто вправду сгинул, как сквозь землю провалился. И Близнецы перестал дрожать в руках. Вот и всё, подумал Гурьев. Вот и всё. Море. Я хочу к морю.
Он сидел прямо на земле, расставив колени, уперев меч в песок и положив рукоять Правого на плечо. Ветер, холодный, пронизывающий ветер, швыряющий чёрные волны, одну за другой, на берег, разметал его волосы, и лицо было мокрым от летевшей со всех сторон — спереди, сверху, с боков — воды. Он смотрел прямо перед собой, — туда, где низкое серое небо, сливаясь с чёрной водой и белыми барашками волн, становилось горизонтом — туманным и таким близким, словно огромная Земля сделалась меньше в размерах, съёжившись до этого крошечного островка мокрого песка у сердитого моря. Он смотрел и ничего не видел, не слышал — Даша поняла это, подойдя совсем близко, так близко, что он уже обязан был ощутить её присутствие. Зябко поёжившись, подтянув на плечах серенькое пальтишко и решительно заправив выбившиеся пряди под синий беретик, она шагнула вперёд и встала прямо перед ним:
— Гур. Что случилось?!
Он вздрогнул и поднял на неё свой немыслимый взгляд, которого она никогда не боялась. И улыбнулся, — у неё сердце сжалось, когда она почувствовала, чего ему стоит эта улыбка — весёлая и даже беспечная, как всегда:
— Ничего. Просто мне нужно было подумать кое о чём. Одному. Ничего, дивушко. Всё хорошо.
— Нет, — тихо сказала девушка, глядя ему в глаза. — Нет. Что произошло?
— Ты одна пришла? — с беспокойством спросил Гурьев. — Почему? Кто тебе сказал, что я здесь?
— Никто. Я не одна, мы с ребятами тебя по всему городу ищем. И в крепости, и везде. Мне Нина Петровна сказала, что к тебе какой-то бес приходил. Так и сказала: бес. Что происходит, Гур?!
— Бесы всегда всё путают, дивушко, — Гурьев продолжал улыбаться. — Они ничего не умеют, не могут, не знают — только путают. Это нужно помнить. Обязательно помнить, даже если кажется, что бесы говорят правду. Даже если очень сильно кажется. Понимаешь, дивушко?
— Что с тобой, Гур?! Гур, миленький, что с тобой?!
— Ничего. Я же говорю — всё хорошо. Уже всё хорошо. Правда.
— Я… Я же ничего не знаю, Гур, — едва удерживаясь, чтобы не разрыдаться, проговорила Даша. — Я ничего не знаю же, не понимаю вообще ничего… Я чувствую — что-то происходит. Что-то важное. Очень важное. Прямо здесь. Прямо сейчас. С тобой. Со мной. Со всеми нами. Это из-за того, что ты делаешь? Вообще делаешь, да? Из-за Сталина — тоже?
— Сталин?! — Гурьев нахмурился. — Дивушко, да что с тобой? При чём тут Сталин?!
— Я знаю, — упрямо сказала Даша. — То есть, не знаю, но чувствую. Ты — и Сталин. Ты его заставил. Сумел. Ты заставил его делать что-то правильное. Страшное — но правильное. Вы оба, вдвоём. Всё нужно вернуть на место. Всё вернуть, чтобы было, как нужно, так, как должно быть. И ты его заставил. Не обманул, не перехитрил, не убедил — но как-то заставил. И получается — не так получается, иначе, иногда — совсем иначе, но получается. Я же чувствую, Гур. Я чувствую, — это так. Скажи, это так?! Скажи!
— Да. — И, произнеся это, он ощутил, что ему стало легче. Совсем немного, буквально чуть-чуть, еле заметно — но стало легче.
— Я хочу, чтобы ты знал, Гур, — Даша вдруг выпрямилась, вскинула голову, и Гурьеву показалось, что ветер утих, отступив перед силой, что таилась до поры в этой девочке. — Ты — мой друг. Мой настоящий, верный, преданный друг. Самый-самый. И я — я прощаю тебя за всё. За всё, что ты сделал и за всё, что предстоит тебе сделать. За плохое и страшное, за верное и нужное — за всё, Гур, за всё, за всё сразу и навсегда. И за себя, и за тех, у кого ты никогда не сможешь, не захочешь, не успеешь попросить прощения. За всех и за всё, Гур. Навсегда. И Сталина — тоже прощаю. За всё. Ведь я же — ты сам говорил, тогда, в тот самый день, когда погибла Татьяна, — ведь я имею такое право?
— Имеешь, — глядя на девушку снизу вверх, еле слышно произнёс Гурьев. — Имеешь, дивушко. И то, что ты сказала сейчас — это и есть доказательство твоих прав. Права прощать — и простить. Да. Вот именно так. Всё останется с нами — и смерть, и несправедливость, и всё остальное — все ошибки, все неудачи, все промахи и обиды, но… Но без прощения — всё это не имеет смысла. Человеку очень страшно умирать, сознавая, что его никто не простил. Любому человеку — даже Сталину. Потому что даже Сталина можно простить. Нужно ли — я не знаю. Но тебе виднее, дивушко. Раз ты простила — значит, тебе и в самом деле виднее. Обещаю тебе — я скажу ему об этом. Не раньше, чем он заслужит это услышать, но прежде, чем ему предстоит умереть. Обещаю. Спасибо тебе. Ты знаешь, что ты очень красивая? Ты самая красивая девушка на свете, Даша.
— После Рэйчел, — Даша снова убрала под берет непослушную прядь волос и улыбнулась.
— После Рэйчел, — кивнул Гурьев и стремительно поднялся. — Конечно. После Рэйчел.
Сталиноморск. Октябрь 1940
Причальная башня для дирижаблей, законченная почти три недели назад, редко пустовала. Над городом теперь постоянно проплывали по две, а то и по три серебристых «сигары» за день — тяжёлое строительное оборудование, кирпич, цемент, масса всего остального — необходимого и не очень. Люди привыкли уже — хотя поначалу надолго застывали на месте, провожая глазами воздухоплавательные аппараты. Человек — удивительное существо: ко всему привыкает.
Выглянув в окно, Гурьев увидел нервно прохаживающегося во дворе школы высокого и ладного моряка в форме с капитан-лей-тенантскими нашивками на рукавах виц-мундира. А, улыбнулся Гурьев, моряк, с печки бряк — явился, не запылился. Капитан курил папиросу, затягиваясь едва ли не каждые пять секунд. Какой славный, порадовался Гурьев. Какой славный.
Он вышел на крыльцо:
— Здравствуйте, капитан-лейтенант Чердынцев.
— Здравствуйте, Яков Кириллович, — Чердынцев шагнул ему навстречу, пожал протянутую руку, проговорил каким-то стиснутым голосом: — Я… Спасибо за всё.
— Что, нашептали уже? — Гурьев смотрел спокойно, даже тени насмешки в глазах невозможно было увидеть. — И что нашептали?
— Да Вы что, Яков Кириллович, — уставился на него Чердынцев. — Такое тут… Я только на берег сошёл — сразу к Вам. А Даша где?
— Даша в порядке, увидитесь скоро. Давай поднимайся, каплей, будем на «ты» и остаканим, как говорится, такое дело. Возражений нет?
— Да какие же могут быть возражения.
— Вот, — кивнул Гурьев. — Это я люблю, это — по-нашему. Давай, давай, заходи. Тут нам никто не помешает.
Они вошли в кабинет заведующей — Гурьев, ввиду болезни Завадской, хозяйничал тут уже третий день. Кажется, никто даже и не думал, что в этом может быть что-нибудь странное. Гурьев усадил Чердынцева, пододвинул ему пепельницу, позвонил в кафе, велел доставить обед в школу. Чердынцев ошалело взирал на эти антисоветские несообразности — даже папироса погасла:
— Ты кто же будешь таков, Яков Кириллович?!
— А тебе не сказали?
— Так не знает никто!
— И это правильно, — кивнул Гурьев. — Погоди, сейчас еду принесут. Голодного солдата накормить полагается, а потом только — пытать да расспрашивать. А пока суд да дело… Скажи мне честно, Михаил Аверьянович: какой твой командирский потолок? Знаешь его?
— Знаю, — подобрался Чердынцев. — Я — знаю. А при чём тут?!.
— То есть как это при чём?! Ты когда записку свою передавал в наркомат — на что-то же надеялся?
— Нет, — спокойно ответил Чердынцев. — Я ни на что не надеялся. Я даже не надеялся, что меня с флота не попрут. Но держать в себе это не мог. И вообще — я делал, что должен. Откуда ты знаешь о моей записке? Тебе… Дарья сказала?!
Вот так, понял Гурьев. Вот так. Не бывает таких совпадений. Не бывает вообще.
— Дурак ты, каплей, — он вздохнул. — Дурак — и уши холодные. Да как я мог спросить её о таком?! Ты думаешь, я не догадался, что ты слово с неё взял?! Ты, — Гурьев зажмурился и помотал головой. — Ты не просто дурак, каплей. Ладно. Проехали, как говорится.
Ты не просто дурак, каплей, подумал Гурьев. Ты даже понять не можешь, как ты рисковал. И чем. То есть кем. Из-за бумажек каких-то. Бумажек, которые опережают время лет на двадцать, наверное. Под носом у агентуры зарубежной разведки. Черновики, Михаил Аверьянович. Черновики, будь они неладны. Знаешь ты, дурак, что можно сделать с такой девушкой из-за бумажек?! Знаешь?! Если бы… Нет. Нет. Всё. Это кончилось. Кончилось — и больше не повторится.
— Как это — проехали?! Если она не сказала — тогда откуда?!
— Конечно, она ничего не сказала. А я не спросил, потому что я, в отличие от тебя, не дурак. Да, ты умный, стратег, а дурак. И скоро ты поймёшь, почему я даже не заикнулся о твоей записке до сих пор. Черновики завтра сдашь мне под роспись.
— Во как, — сердито проговорил Чердынцев. — Во как.
— Надеюсь, ты на себя сердишься? — вкрадчиво осведомился Гурьев. — Конечно, мечты твои во всей красе советское правительство воплотить не в состоянии, но! Кое-что сможем. Кое-что. Вот так, без пяти минут контр-адмирал Чердынцев.
— Не понимаю, — потряс головой Чердынцев. — Не понимаю!
— Поймёшь, — пообещал Гурьев. — Скоро, совсем уже скоро. А вот и наша выпивка с закуской, — он поднял глаза на входящего заведующего своим любимым греческим кафе.
— Вот, Яков Кириллович, — любовно расставив свои творения, сказал заведующий. — Как Вы любите. Кушайте на здоровье. Позвоните, я потом Косту пришлю, посуду забрать.
— Спасибо, Амвросий Георгиевич, — Гурьев протянул ему деньги. — Вы просто метеорит. Спасибо.
— Ну, вообще, — дёрнул головой Чердынцев, когда грек покинул кабинет. — Ну, ты буржуй, Яков Кириллович, буржуй — с ума сойти!
— Я не буржуй, Михаил Аверьянович, — усмехнулся Гурьев. — Я себя уважаю. И людей, соответственно, тоже. Которые себя уважают — тех особенно. Давай-ка, разливай, коньячок у Стильянидиса знатный.
— Ну, может, ты и прав, — Чердынцев налил, поднял рюмку, посмотрел янтарную жидкость на свет. — Скорее всего, даже. Прав. Водку не пьёшь, что ли?
— Нам водка сейчас не пойдёт, — убеждённо сказал Гурьев. — Нам сейчас с тобой непременно нужен коньяк, каплей. Вот этот, мягкий такой. И не из широкобёдрых бокалов, как этикетом предписано, а вот так, рюмками и залпом. Давай, каплей. Помянем всех, кто не с нами.
Они выпили, не чокаясь. Чердынцев, сжевав лимон, к еде не притронулся пока:
— Ну, говори, Яков Кириллович. Говори, чего я тебе должен. Я же понимаю — я тебе не просто должен.
— Ты, Михаил Аверьянович, службу несёшь, Родину защищаешь, — тихо проговорил Гурьев. — А Родина — поэтому — самое дорогое, что у тебя есть, защитить, если что, обязана. Это правильно, и только так — правильно. Родине и отслужишь. А я — просто оказался в нужном месте в нужное время.
— Вот ты какой, — опустил голову Чердынцев.
— Да, я такой, — согласился Гурьев. — Такой — и ещё всякий разный бываю, в зависимости от степени важности поставленных задач. Давай ещё. За дочь твою, капитан-лейтенант Чердынцев. За твою самую главную и большую жизненную удачу.
— Вот так.
— Вот так.
Они ещё раз опрокинули рюмки — и Чердынцев, поставив на стол свою и взявшись разливать по третьему разу, спросил:
— И что? Совсем я тебе ничего не должен?
— Должен, — не стал ломаться Гурьев. — Обязательно. И я свой должок получу, можешь не сомневаться.
— Какой же?
— Историю. Для начала.
— Историю?! Какую… историю?!
— Ты знаешь, каплей, — Гурьев смотрел так, что Чердынцев понял: он знает. А если не знает, то узнает.
Здесь и сейчас.
Выглянув в окно, Гурьев увидел нервно прохаживающегося во дворе школы высокого и ладного моряка в форме с капитан-лей-тенантскими нашивками на рукавах виц-мундира. А, улыбнулся Гурьев, моряк, с печки бряк — явился, не запылился. Капитан курил папиросу, затягиваясь едва ли не каждые пять секунд. Какой славный, порадовался Гурьев. Какой славный.
Он вышел на крыльцо:
— Здравствуйте, капитан-лейтенант Чердынцев.
— Здравствуйте, Яков Кириллович, — Чердынцев шагнул ему навстречу, пожал протянутую руку, проговорил каким-то стиснутым голосом: — Я… Спасибо за всё.
— Что, нашептали уже? — Гурьев смотрел спокойно, даже тени насмешки в глазах невозможно было увидеть. — И что нашептали?
— Да Вы что, Яков Кириллович, — уставился на него Чердынцев. — Такое тут… Я только на берег сошёл — сразу к Вам. А Даша где?
— Даша в порядке, увидитесь скоро. Давай поднимайся, каплей, будем на «ты» и остаканим, как говорится, такое дело. Возражений нет?
— Да какие же могут быть возражения.
— Вот, — кивнул Гурьев. — Это я люблю, это — по-нашему. Давай, давай, заходи. Тут нам никто не помешает.
Они вошли в кабинет заведующей — Гурьев, ввиду болезни Завадской, хозяйничал тут уже третий день. Кажется, никто даже и не думал, что в этом может быть что-нибудь странное. Гурьев усадил Чердынцева, пододвинул ему пепельницу, позвонил в кафе, велел доставить обед в школу. Чердынцев ошалело взирал на эти антисоветские несообразности — даже папироса погасла:
— Ты кто же будешь таков, Яков Кириллович?!
— А тебе не сказали?
— Так не знает никто!
— И это правильно, — кивнул Гурьев. — Погоди, сейчас еду принесут. Голодного солдата накормить полагается, а потом только — пытать да расспрашивать. А пока суд да дело… Скажи мне честно, Михаил Аверьянович: какой твой командирский потолок? Знаешь его?
— Знаю, — подобрался Чердынцев. — Я — знаю. А при чём тут?!.
— То есть как это при чём?! Ты когда записку свою передавал в наркомат — на что-то же надеялся?
— Нет, — спокойно ответил Чердынцев. — Я ни на что не надеялся. Я даже не надеялся, что меня с флота не попрут. Но держать в себе это не мог. И вообще — я делал, что должен. Откуда ты знаешь о моей записке? Тебе… Дарья сказала?!
Вот так, понял Гурьев. Вот так. Не бывает таких совпадений. Не бывает вообще.
— Дурак ты, каплей, — он вздохнул. — Дурак — и уши холодные. Да как я мог спросить её о таком?! Ты думаешь, я не догадался, что ты слово с неё взял?! Ты, — Гурьев зажмурился и помотал головой. — Ты не просто дурак, каплей. Ладно. Проехали, как говорится.
Ты не просто дурак, каплей, подумал Гурьев. Ты даже понять не можешь, как ты рисковал. И чем. То есть кем. Из-за бумажек каких-то. Бумажек, которые опережают время лет на двадцать, наверное. Под носом у агентуры зарубежной разведки. Черновики, Михаил Аверьянович. Черновики, будь они неладны. Знаешь ты, дурак, что можно сделать с такой девушкой из-за бумажек?! Знаешь?! Если бы… Нет. Нет. Всё. Это кончилось. Кончилось — и больше не повторится.
— Как это — проехали?! Если она не сказала — тогда откуда?!
— Конечно, она ничего не сказала. А я не спросил, потому что я, в отличие от тебя, не дурак. Да, ты умный, стратег, а дурак. И скоро ты поймёшь, почему я даже не заикнулся о твоей записке до сих пор. Черновики завтра сдашь мне под роспись.
— Во как, — сердито проговорил Чердынцев. — Во как.
— Надеюсь, ты на себя сердишься? — вкрадчиво осведомился Гурьев. — Конечно, мечты твои во всей красе советское правительство воплотить не в состоянии, но! Кое-что сможем. Кое-что. Вот так, без пяти минут контр-адмирал Чердынцев.
— Не понимаю, — потряс головой Чердынцев. — Не понимаю!
— Поймёшь, — пообещал Гурьев. — Скоро, совсем уже скоро. А вот и наша выпивка с закуской, — он поднял глаза на входящего заведующего своим любимым греческим кафе.
— Вот, Яков Кириллович, — любовно расставив свои творения, сказал заведующий. — Как Вы любите. Кушайте на здоровье. Позвоните, я потом Косту пришлю, посуду забрать.
— Спасибо, Амвросий Георгиевич, — Гурьев протянул ему деньги. — Вы просто метеорит. Спасибо.
— Ну, вообще, — дёрнул головой Чердынцев, когда грек покинул кабинет. — Ну, ты буржуй, Яков Кириллович, буржуй — с ума сойти!
— Я не буржуй, Михаил Аверьянович, — усмехнулся Гурьев. — Я себя уважаю. И людей, соответственно, тоже. Которые себя уважают — тех особенно. Давай-ка, разливай, коньячок у Стильянидиса знатный.
— Ну, может, ты и прав, — Чердынцев налил, поднял рюмку, посмотрел янтарную жидкость на свет. — Скорее всего, даже. Прав. Водку не пьёшь, что ли?
— Нам водка сейчас не пойдёт, — убеждённо сказал Гурьев. — Нам сейчас с тобой непременно нужен коньяк, каплей. Вот этот, мягкий такой. И не из широкобёдрых бокалов, как этикетом предписано, а вот так, рюмками и залпом. Давай, каплей. Помянем всех, кто не с нами.
Они выпили, не чокаясь. Чердынцев, сжевав лимон, к еде не притронулся пока:
— Ну, говори, Яков Кириллович. Говори, чего я тебе должен. Я же понимаю — я тебе не просто должен.
— Ты, Михаил Аверьянович, службу несёшь, Родину защищаешь, — тихо проговорил Гурьев. — А Родина — поэтому — самое дорогое, что у тебя есть, защитить, если что, обязана. Это правильно, и только так — правильно. Родине и отслужишь. А я — просто оказался в нужном месте в нужное время.
— Вот ты какой, — опустил голову Чердынцев.
— Да, я такой, — согласился Гурьев. — Такой — и ещё всякий разный бываю, в зависимости от степени важности поставленных задач. Давай ещё. За дочь твою, капитан-лейтенант Чердынцев. За твою самую главную и большую жизненную удачу.
— Вот так.
— Вот так.
Они ещё раз опрокинули рюмки — и Чердынцев, поставив на стол свою и взявшись разливать по третьему разу, спросил:
— И что? Совсем я тебе ничего не должен?
— Должен, — не стал ломаться Гурьев. — Обязательно. И я свой должок получу, можешь не сомневаться.
— Какой же?
— Историю. Для начала.
— Историю?! Какую… историю?!
— Ты знаешь, каплей, — Гурьев смотрел так, что Чердынцев понял: он знает. А если не знает, то узнает.
Здесь и сейчас.
Память сердца. Июль 1918. Гардемарин и Принцесса
Боль. Это было единственное и самое главное ощущение, накрывшее её с головой. Боль. Везде, во всём теле, и самая сильная — в плече. Почувствовав боль, она вспомнила. Вспомнила всё. Боль как будто сразу же ушла, и на её место вступил ужас. Ужас, который полностью вытеснил собой её сознание. Только на самом краю пропасти, уже почти опрокидываясь в безумие, она поняла, что нельзя закричать. Нельзя.
Первый раз после страшной, отнимающей разум канонады в подвале, она пришла в себя в грузовике. И снова почти мгновенно провалилась в беспамятство. Она не чувствовала, как потные, сопящие, воняющие перегаром, перекисшим потом и чем-то ещё, столь же невообразимо мерзким, люди волокли её в грузовик. Не чувствовала, как тащили её и остальных на полотне, кое-как натянутом на оглобли, как, шипя, толкаясь и матерясь, ворочали тела, её, и сестёр, и mamб, рвали окровавленную одежду, пытаясь добраться до корсета. Она не слышала выстрелов, не чувствовала толчков и ударов, не поняла, как и когда это закончилось. Закончилось?!
Она пришла в себя от холода. Сразу же её начал колотить озноб. Потом пришли звуки — надсадный механический вой, — мотор, догадалась она, их везут куда-то, — скрип кузова, кажется, голоса. Тьма по-прежнему не позволяла увидеть много. Ей подумалось, что и тьма может явиться знаком милосердия… Осторожно пошевелившись, чтобы немного освободиться, она приподнялась на локте. Медленно — и только сейчас — до неё дошло, наконец, что она жива. Жива. О, Господи. Не может быть!
Потом снова пришла боль. Вместе с ужасом. Она огляделась. По-прежнему толком ничего не было видно. Лишь там, где маячила закраина автомобильного кузова, пробивалось нечто, отличавшееся от темноты внутри, хотя и никак невозможное называться светом. Одежда. То, что было на ней, уже нельзя было назвать одеждой. Это давно перестало быть одеждой. Кровавые, размокшие лохмотья. Она застонала, и тут же захлебнулась своим стоном, — нельзя, ни в коем случае нельзя! Рядом лежал ещё кто-то. Лучик, подумала она. Братик.
— Лучик…
Стараясь не думать о боли, она подтянулась к лежащему совсем рядом телу и попыталась его растормошить. Никакого ответа. И тут же поняла, что это не имеет смысла, — тело было мёртвым, неподатливым, как колода. Она с неимоверным трудом, но всё-таки перевернула тело брата. Голова его беспомощно мотнулась, и она увидела его глаза. Тьма больше не защищала её — или ей только показалось, что она увидела его глаза?
Первый раз после страшной, отнимающей разум канонады в подвале, она пришла в себя в грузовике. И снова почти мгновенно провалилась в беспамятство. Она не чувствовала, как потные, сопящие, воняющие перегаром, перекисшим потом и чем-то ещё, столь же невообразимо мерзким, люди волокли её в грузовик. Не чувствовала, как тащили её и остальных на полотне, кое-как натянутом на оглобли, как, шипя, толкаясь и матерясь, ворочали тела, её, и сестёр, и mamб, рвали окровавленную одежду, пытаясь добраться до корсета. Она не слышала выстрелов, не чувствовала толчков и ударов, не поняла, как и когда это закончилось. Закончилось?!
Она пришла в себя от холода. Сразу же её начал колотить озноб. Потом пришли звуки — надсадный механический вой, — мотор, догадалась она, их везут куда-то, — скрип кузова, кажется, голоса. Тьма по-прежнему не позволяла увидеть много. Ей подумалось, что и тьма может явиться знаком милосердия… Осторожно пошевелившись, чтобы немного освободиться, она приподнялась на локте. Медленно — и только сейчас — до неё дошло, наконец, что она жива. Жива. О, Господи. Не может быть!
Потом снова пришла боль. Вместе с ужасом. Она огляделась. По-прежнему толком ничего не было видно. Лишь там, где маячила закраина автомобильного кузова, пробивалось нечто, отличавшееся от темноты внутри, хотя и никак невозможное называться светом. Одежда. То, что было на ней, уже нельзя было назвать одеждой. Это давно перестало быть одеждой. Кровавые, размокшие лохмотья. Она застонала, и тут же захлебнулась своим стоном, — нельзя, ни в коем случае нельзя! Рядом лежал ещё кто-то. Лучик, подумала она. Братик.
— Лучик…
Стараясь не думать о боли, она подтянулась к лежащему совсем рядом телу и попыталась его растормошить. Никакого ответа. И тут же поняла, что это не имеет смысла, — тело было мёртвым, неподатливым, как колода. Она с неимоверным трудом, но всё-таки перевернула тело брата. Голова его беспомощно мотнулась, и она увидела его глаза. Тьма больше не защищала её — или ей только показалось, что она увидела его глаза?