— Ну, Америка тоже не резиновая, реб Мойше, — улыбнулся Гурьев. — А мне, бродяге без ремесла, куда ещё, как не в подмастерья подаваться.
   — Ну, дело, конечно, Ваше, — не стал углубляться в дискуссию Менделевич. — Только места тут, чуть в сторону от железки, дикие и опасные. И хунхузы всякие, и семёновцы, и прочие «овцы». Это в Харбине относительно спокойно, да и то… Того и гляди, война между большевиками и китайцами начнётся. Тогда уже точно житья не будет, особенно евреям!
   — Будем переживать неприятности по мере их возникновения, — Гурьев наклонил голову набок. — А вообще, реб Мойше, так Вам скажу. Добрая драка лучше худого мира. Особенно с тем, кто мир использует, чтобы с силами собраться да вам же, мирному и незлобивому, в глотку вцепиться. Так что поживём — увидим.
   — Как знаете, как знаете, — повторил Менделевич. — Если уж Вам так хочется. Только мне кажется, что Вы больше по торговой части способности имеете, чем по ремесленной.
   — Да? — Гурьев чуть изменил позу и выражение лица. — А так?
   Менделевич с минуту его разглядывал, а потом на его физиономии отобразилось такое удивление, что Гурьев не нашёл нужным скрыть улыбку.
   — Как Вы это делаете?! — Менделевич снял пенсне, зачем-то повертел его в руке и надел снова. — Просто Качалов[118], да и только!
   — Василий Иванович — гений, — серьёзно проговорил Гурьев. — Вот способы проникновения в суть образа у нас с ним, конечно, совершенно разные.
   — Что?! — Менделевич уставился на Гурьева совсем дикарём. — Ох, реб Янкель!
   — Ладно, ладно, — сжалился над ним Гурьев. — Нож этот я у Вас куплю, и даже торговаться не стану, — он выложил на прилавок золотой «полуимпериал» с профилем Николая Второго. — Берите, не стесняйтесь. Быстрее на билет в Америку насобираете.
 
* * *
 
   Заросший до самых глаз бородищей Тешков казался стариком, хотя в действительности едва перевалило кузнецу за сорок. На редкость удачный торг с владельцем скобяной лавки привёл его в отличное расположение духа. Выделив из образовавшегося барыша некоторую сумму, Тешков отправился отмечать удачную сделку в трактир. Гурьев, переодевшись в платье попроще, сопровождал его по противоположной стороне улицы.
   Нет, ни пьяницей, ни выпивохой кузнец отнюдь не был. Да и рассказывать направо-налево, сколь невероятной удачей закончился его нынешний визит в Харбин, он не собирался. Проблема заключалась в том, что это явственно читалось по лицу Степана Акимовича. А таковым искусством чтения, пускай и не особенно хорошо, но вполне сносно, в этом городе на настоящем историческом этапе владел не один лишь Гурьев. Решив понаблюдать, он в своих ожиданиях не обманулся.
   Грабителей было четверо, и никакого организованного сопротивления своим действиям они не предполагали встретить. Конечно, свалить Тешкова было задачей не из лёгких, однако вооружённые револьверами и ножами лихоимцы наверняка своего добились бы, если бы не Гурьев.
   — Те-те-те, — погрозил он пальцем последнему из нападавших, сохранявшему некие остатки сознания. Трое его дружков уже отдыхали на мостовой, не успев даже толком понять, что и откуда на них обрушилось. — Когда к точке бифуркации прикладывается воздействие фактора неопределённости, происходит резкое изменение направления общего вектора континуума. Плохо учили Вас в гимназии, молодой человек.
   «Молодой человек» икнул, закатил глаза и мешком осел наземь — болевой шок от вывернутой из сустава кисти дал о себе знать. А теперь, если ты возжаждешь мщения, усмехнулся про себя Гурьев, искать меня ты станешь совсем не там, где я буду находиться. И это радует. Убивать их он не стал по весьма прозаической причине, — не хотелось ему становиться сейчас объектом для приложения полицейского рвения. Хоть и времена лихие, а все же. Одно дело — драка в подворотне, и совсем другое — четыре трупа. И ещё, если честно — менее всего улыбалось Гурьеву предстать в глазах Тешкова бестрепетным душегубом. А с совестью давно у Гурьева никаких разногласий по вопросам такого рода не имелось. Он взглянул на пошатывающегося от избытка впечатлений кузнеца. Подобрав револьверы и, опустив — на всякий случай — один в карман, а другой — размозжив расчетливо-резким ударом рукояти о брусчатку, враз сделавшим оружие ни к чему не пригодным, вкрадчиво осведомился:
   — Идти можете, Степан Акимыч?
   Кузнеца аж подбросило:
   — Ты… Ты кто таков?!
   — Палочка-выручалочка, — расплылся в широченнейшей улыбке Гурьев. — Так что?
   — Могу-у-у…
   — Ну, тогда вперёд.
   По дороге Гурьев вкратце посвятил кузнеца в историю своего с ним заочного знакомства и спросил:
   — В ученики возьмёте, дядько Степан?
   Задумался Тешков, и задумался тяжко, исподлобья разглядывая своего странного спасителя. Кость у парня хоть и крепкая, однако же не мужицкая, это понял Степан Акимович сразу. Но силён ведь, чертёнок! Если ещё и способный к кузнечному делу окажется… А жиганов-то раскидал — прям загляденье, подумал Тешков. Ну, кости есть, а мясо нарастёт. Старший сын Тешкова уже два года болтался в отряде у «белоказачьего», как его называли в советских газетках, атамана Шлыкова, а с младшего по малолетству толку в кузнице было немного. Бедствовать Тешковы не бедствовали, но и богатеями не были. А работать приходится — ох. Подмастерье не помешает. Платить вот разве?
   — Вот наукой и расплатитесь, дядько Степан. А? — Гурьев как будто мысли его читал, чем снова резкий прищур кузнеца заработал.
   — Руки покажь, — хмуро проворчал кузнец.
   Гурьев, улыбаясь, с готовностью протянул Тешкову обе кисти. Тот быстро и привычно обмял их пальцами, ощупал. Руки у парня тоже были не похожи ни на что, виденное кузнецом раньше. Не рабочие руки, конечно. Но… Костяшки словно ороговевшими щитками покрыты, пятка и ребро ладони твёрдые, а сама ладонь — как у гребца, крепкая. Запястье широкое, на господскую кость никак не личит. Что за канитель такая, подумал Тешков. Он хмыкнул:
   — А ручки-то у тебя, парень, — того. На что тебе кузнецова наука?
   — Хочу такую саблю выковать, которой реку пополам разрубить можно, — мечтательно воздев очи горе, произнёс Гурьев. — И чтоб булатная была.
   Тешков только хмыкнул:
   — А не боишься?
   — Работы? Не-а, — беспечно тряхнул головой Гурьев. — А чего мне ещё боятся-то? Или кого?
   — Ну, вроде как за мной должок, — буркнул кузнец. — По рукам, что ли?
   — По рукам, — Гурьев пожал ладонь кузнеца, и, задержав её в своей, спросил: — Когда отправляемся?
   — Ну… — задумался Тешков, что-то в уме прикидывая.
   — Мне помощь ваша потребуется, Степан Акимович.
   — Это в каком смысле? — насторожился кузнец.
   — Коня купить.
   — Коня-а-а?!? — изумился Тешков. — А конь-то тебе на кой ляд?!
   — А денег куры не клюют, Степан Акимыч.
   Тьфу ты, сплюнул мысленно Тешков, пацан — он пацан и есть. Хоть и такой. Ну, отчего ж не помочь. Можно и помочь, конечно.
   — Можно и помочь, — проворчал Тешков вслух. — Только добрый конь немалых денег стоит. Ты не лыбься, не лыбся-то, почём зря, слушай, что старшие говорят!
   — Непременно, дядько Степан, — посерьёзнев, кивнул Гурьев.
   Тешков полагал — святая простота! — что коня им следует покупать на базаре. Вместо этого Гурьев поволок его на конный завод в Абрамовке, принадлежащий всё тому же Чудову, который «правил» половиной Харбина. Здесь у кузнеца просто глаза разбежались. Но спешить Тешков не собирался. Раз уж в Абрамовку приехали, так и возвращаться без доброго коника грех. Они долго ходили от конюшни к конюшне, сопровождаемые одним из приказчиков. Наконец, Тешков разглядел, что Гурьев, рассматривая лошадей, не торопится выбирать. Кузнец отозвал его в сторону, шепнул недовольно:
   — Что тебе? Не глянется никакой, что ль? Чего рыскаешь-то?
   — Да вот, дядько Степан, — Гурьев помялся. — Это ж тележные бугаи какие-то. Не глянется.
   — Тю-ю-ю, — присвистнул Тешков. — На службу разве собрался-то? Что ж, строевского коня захотел?
   — А хоть бы и строевского, — Гурьев упрямо наклонил голову набок.
   — И зачем?
   — А вы рассудите, дядько Степан. На водовозе верхом — какой всадник? Это раз. Много ли в станице породистых жеребцов на развод? Это два. С добрым конём меня и станичный атаман охотнее возьмёт. А прокормить — прокормим, Степан Акимович, и застояться не дадим. А?
   Кузнец задумчиво разгладил бороду — сначала правой ладонью, потом и левой. Была в словах будущего подмастерья лукавая сметка, такая, что возрасту парня никак не годилась в пару. Ох, и не простой ты хлопец, в который раз подумал Тешков. И, кивнув согласно, развернулся к приказчику — совсем другим разговором:
   — Ну? Настоящих-то коней покажешь, или так и будем до вечера тут киселя хлебать?
   — Помилуйте, господа! — деланно изумился приказчик и, вытаращив глаза, обескураженно развёл руками. — Это самые…
   — А будешь ерепениться, так мы сей минут разворачиваем, — ласково продолжил Тешков.
   Приказчик булькнул и расплылся в улыбке:
   — Ну, вот. Сразу видно настоящего клиента!
   — А если сразу видно, чего голову по сю пору морочил?! — свирепо рявкнул Тешков. — Хорош болтать, веди давай!
   Этого коня Тешков увидел сразу. Аж сердце подпрыгнуло. Он шагнул к загону:
   — Эт-то дело!
   Конь и вправду был чудо как хорош. Буланый[119], тёмного оттенка, трёхлеток, с сухой лёгкой головой, плотным, мускулистым телом, длинной шеей и узкой глубокой грудью, высокий в холке и явно соскучившийся по настоящему всаднику. Вот бы подружиться нам ещё, с лёгким оттенком беспокойства подумал Гурьев. А когда я уеду, в хороших руках останется. Будем надеяться, что я не все уроки сэнсэя, касающиеся животных, позабыл. Ну, с Богом, как говорится. Он посмотрел на кузнеца, на закусившего губу приказчика, забывшего о маске продавца воздуха, и кивнул:
   — Называйте цену, Павел Григорьевич.
   — Э-э-э…
   Поняв, что не ослышался, Тешков задохнулся от негодования:
   — Да ты что, любезный, с глузды съехал, никак?!
   — Спокойно, Степан Акимович, — улыбнулся Гурьев. — Это мы сейчас урегулируем. А позвольте, дражайший Павел Григорьевич, на воздух вас пригласить.
   Тон и тембр голоса, каким было это произнесено, заставили кузнеца застыть в неподвижности, а приказчика беспрекословно последовать за Гурьевым. Да кто ж ты таков, паря, в смятении подумал Тешков. В тихом омуте?!
   Через полчаса все формальности были улажены. Купленную здесь же сбрую Тешков проверил самолично, ворча и хмурясь, выговаривая Гурьеву за «барские замашки» не торговаться, как обычаем положено. Гурьев слушал его вполуха, любуясь великолепным животным. Конь, схрупав у него с руки горбушку круто посоленного ржаного хлеба, кажется, против нового знакомства ничего не имел.
   — А ты верхом-то ездить умеешь? — подозрительно спросил Гурьева Тешков, седлая коня. — А?
   — Не переживайте, дядько Степан, — Гурьев похлопал жеребца по крупу, поддёрнул, проверяя, подпругу и взлетел в седло. Конь мотнул головой и покосился влажным выпуклым фиолетовым глазом на кузнеца, пожевал тонкими губами. Тешков одобрительно хмыкнул.
   Гурьев основательно подготовился к отъезду в станицу. К передней луке седла справа прилепился карабин «Арисака» с откидным несъёмным штыком, могущим при известной сноровке послужить и сошкой, разные необходимые мелочи в подсумках, вьюк с бельём и одеждой, фляги с водой и походный паёк — кузнец едва рот не раскрыл, когда всё это богатство увидел. Было ещё кое-что, им незамеченное — отличный немецкий артиллерийский бинокль, глушитель для карабина и оптический прицел для него же, заблаговременно заказанный и вовремя полученный «люгер» восьмой модели с двумя запасными обоймами и кобурой отличной кожи — всё новенькое, прямиком со склада. Денег Гурьев на экипировку не пожалел. А чего их жалеть-то?
   Упаковки с патронами для «Арисаки» и «люгера», кажется, возражений у кузнеца не вызвали, хотя по виду Тешкова было ясно, что готовность Гурьева воевать с парочкой полевых армий отнюдь не приводит его в благостное расположение духа. А вот огромный и тяжёлый чемодан, который Гурьев нагрузил в подводу, всё-таки заставил казака задать вопрос:
   — Там что, кирпичи, что ль?!
   — Книжки, дядько Степан, — улыбнулся Гурьев. — Зимой вечера-то — ого какие длинные. Иль не так?
   Таких книг и в таком количестве, как в Харбине, Гурьев даже в Москве не видел. И удержать его от покупок никакая сила не могла. Всё время, что прошло до встречи с Тешковым, Гурьев провёл на книжных развалах, собирая библиотечку, в том числе по металлургическому делу. Так что чемодан получился на редкость увесистым.
   — Вот не пойму всё же толком, — хмыкнул Тешков, любуясь великолепным, чистейших кровей и небывалой стати животным. — С конём-то. Ну, винтарь — ладно, тайга, она и есть — тайга. А коня-то — кто ж ходить-то за ним будет?! Этот конь — добрый, казацкий, настоящий строевской жеребец, он ить деликатного обращения требует.
   — Видите, дядько Степан, сколько мне ещё узнать предстоит, — просиял Гурьев. — А вы говорите, делать нечего.
   — Ну, — крякнул кузнец, — силён ты, парень! Казаком тебе всё одно не стать.
   — Да я и не рвусь, — пожал плечами Гурьев. — Но, уж коли не свезло мне казаком родиться, так хоть под вашей рукой, дядько Степан, чему путёвому выучусь.
   Эта грубая лесть, как ни странно, подействовала.
   Дорогой Гурьев чередовал верховую езду с пересадками в подводу к кузнецу — и попрактиковался, и коня не утомил. Разговаривали они дорогой не так чтобы уж очень — Гурьев старался не надоедать вопросами, хотя его и распирало от любопытства, похоже вёл себя и кузнец. Впрочем, всё, что хотел, Тешков себе, в общем-то, уяснил, — и что Яков сирота, и что с самой Москвы сюда добрался. И то, что есть у хлопца резоны не шибко перед каждым встречным-поперечным душу нараспашку держать, тоже понял Тешков без подсказки.
   До Тынши они добрались за два дня без особенных приключений — только раз пролетел аэроплан с красными звёздами на крыльях, — не совсем над ними, чуть в стороне. Проводив крылатого разведчика долгим взглядом, Тешков смачно плюнул и шёпотом выругался, а Гурьев улыбнулся.
   Войдя в избу, Гурьев поздоровался, но на образа, в отличие от хозяина, креститься не стал — притворяться так глубоко в его планы отнюдь не входило. Хозяева, похоже, эту странность отметили, но виду не подали. Курень у Тешковых был просторный, нашёлся угол и Гурьеву. Тешковы девчонки, несмотря на то, что вроде как не по возрасту ещё было им на парней заглядываться, делали это вполне беззастенчиво — пока отец на них не цыкнул. Разговелись, чем Бог послал, хозяйка затопила баню. Тешков так отходил гостя веником, что Гурьева с непривычки даже слеза прошибла. Он тоже в долгу не остался, но кузнец, кряхтя, только подзуживал: «Наддай, Яшка, ещё! Ох! Эх… Хорошо!» Из бани вышли расслабленные, умиротворённые, за едой маханули по стопочке. Этим вечером разговаривали мало — мужчины порядком устали, и спать легли пораньше.
   Наутро кузнец показал Гурьеву своё хозяйство, инструменты, а потом, как будто бы и невзначай, спросил:
   — Чем тебе образа-то наши не угодили? Ты кержак, что ли, Яшка? Или хлыст какой? Чего без креста-то?
   — А что крест, дядько Степан, — Гурьев вздохнул. — Вон, шлыковцы-то, — небось, крестятся на каждую маковку церковную за три версты. А сына у вас со двора свели, ровно татарва или большевики какие. Не война ведь, что толку теперь кулаками махать, коли драка кончена?
   — Ты в политику не лезь, парень, — насупился Тешков. — Не нашего ума дело.
   — Нашего, дядько Степан, — тихо проговорил Гурьев. — Теперь всё — нашего ума дело. Потому как все остальные словно с этого самого ума посходили. Но это — попозже, когда осмотримся. А с крестом… Крест, дядько Степан, он ведь и внутри может быть. Не обязательно снаружи.

Тынша. Август — сентябрь 1928

   Весть о том, что Тешков себе парня из самого Харбина приволок и в кузне пристроил, по станице разлетелась мгновенно. Народ со всех четырёх дюжин дворов — в первую голову, конечно, бабы да девки, как самые любопытные и нетерпеливые — ходил на тешковского работника поглазеть. Под каким-нибудь благовидным предлогом, конечно же, — а хоть бы и ухват поправить. Кузнец только усмехался в бороду.
   Парень ему нравился. В работу Гурьев вцепился, как клещ, да и не одно лишь это. Тешков был, без сомнения, не только мастером, но и художником своего дела, правда, времени проявлять свою художественную натуру находилось у него не так чтобы уж очень много, — жизнь и быт одного на полдюжины станиц кузнеца мало изыскам способствует. Да и теоретическая подготовка Степана Акимовича, мягко говоря, оставляла желать много лучшего. Вот тут Гурьев со своими книжками и недетской хваткой оказался весьма впору и кстати. И учил его Тешков, как родного.
   — Ты железо не бей, не крути понапрасну-то. Оно этого не любит. Железо доброту понимает и уважение. Ты его уважь, терпение имей, значит, оно тебе и откликнется, покажет, значит, рисунком-то, какое ему обращение требуется. Уяснил, или как?
   Чудной он, конечно, думал Тешков, однако работящий, и всё на лету схватывает. Голова светлая, нечего сказать. Чудной, чудной, однако. Горилку не пьёт, табаком не балуется, за девками не волочится, сядет в уголке, да сидит истуканом — час да другой. Опять же, фасон какой взял — в лохани, что ни день, плещется, и не лень ему воду да дрова таскать? Одно слово — нехристь. Вот только глаза попортит, как пить дать — где ж это видано, чтоб читать столько?! И книжек басурманских полно. Как он эти каракули разбирает, тошно ж от одного взгляда на них делается!
   Читал Гурьев действительно много. Уставал, в общем, не больше, чем при обычных своих нагрузках и тренировках. Спал три-четыре часа, а всё остальное свободное время посвящал книгам, — наставлениям по рудному делу и Лао-Цзы, Миямото и Клаузевицу. Бессистемным это чтение могло показаться только со стороны. На самом деле система в его литературных пристрастиях очень даже присутствовала.
   Народ в станице, как и во всём Трёхречье, жил, конечно, разный. Но в желающих научить новичка вольтижировке, верховой езде по-казацки, без шпор, одной только нагайкой управляясь, и настоящему казацкому искусству владения клинком недостатка не было. Да и не только в этом. Взять, к примеру, арапник, — плётка и плётка, а в умелых руках не хуже шашки будет. И эта наука тоже кстати пришлась. Место своё Гурьев обозначил сразу, и оспаривать его — после того, как несколько самых буйных забияк как следует наглотались мелкой, как пудра, пыли — охотников не находилось. Тем более, что на станичных посиделках Гурьев редким гостем объявлялся, да и то — зубы скалил, однако женихаться не торопился. Всё больше в кузнице, по хозяйству да за книжками пропадал. Пару раз шумнул даже на него Тешков: чего сычом-то сидишь, молодняк вон гуляет, и тебе не зазорно, чай! Гурьев только отшучивался: извините, дядько Степан, у меня Серко не чищен со вчерашнего, да я лучше в баньку, ежели вы не против. Да и Марфа Титовна с ног сбилась, надо помочь, то да это, хозяйство нешуточное. Конечно, был он по крестьянским понятиям городской и неумеха — ни с упряжью управляться, ни печь растопить, ни, к примеру, корма задать коню. Да мало ли каких ещё в деревне настоящих мужских занятий и дел? Но это только первые несколько дней. А потом… Прошло совсем немного времени, и Гурьев как-то почти незаметно вписался в размеренный казацкий быт. Он брался за любую работу и быстро овладевал навыками, — великолепная моторика и развитая подготовкой Мишимы природная ловкость и сообразительность давали Гурьеву множество преимуществ. Способного, ровного и обходительного в обращении, хотя и непривычно грамотного и всё ж таки немного, на нездешний манер, странноватого хлопца зауважали. Гурьев отчётливо понимал — тому, чему он научится у этих людей, он не научится больше никогда и нигде. И он учился, — как всегда, жадно и с удовольствием. И люди это чувствовали. А кое-кто и не в шутку задумываться начал, каким макаром его в женихи заполучить. Тем более, что станичные девки на него вовсю уже заглядывались, — и собой куда как хорош да статен, и с ремеслом будет, и почём зря не лапает, слова ласковые говорит, ежели рассказывать чего примется — заслушаешься так, что и не упомнишь, на каком свете, глаза ясные, глядит спокойно и весело, а уж на кулачках-то с ним сходиться — давненько поднатчики подчистую повывелись. Всё про себя очень хорошо понимая, опасался Гурьев не на шутку какую деваху станичную собой присушить, — дело молодое, кровь играет, и не захочешь, а… Потому и на посиделки не рвался. А всё равно, станица — та же деревня, совсем-то не спрячешься. Только и оставалось, что скалить зубы в улыбках да отшучиваться. Так и зацепилось: в глаза — Яков да Яков, а втихаря — Яшка-Солнце. Ну, да на такое и обижаться грех.
   Он и сам не оставался в долгу. Учил станичных хлопцев кое-каким штукам из своего арсенала. Охотно и уважительно слушал стариков, не отказывался почитать вслух, обстоятельно и с выражением, если просили, мнение своё без спросу не высовывал, в рассуждения не лез и превосходства своего, эрудиции не показывал ни словом, ни видом. Всё это было пока ещё просто очередным, волнующим приключением, вживанием в новый, незнакомый мир, — совсем как когда-то на уроках сэнсэя. Вот только возврата в привычную действительность не было. Гурьев старался не думать об этом подолгу. Мальчишки, вечно сующие свои носы куда ни попадя, подглядывали за ним, а Гурьев и не пытался по-настоящему таиться. С ребятнёй он тоже занимался с удовольствием, которого в себе до сей поры не замечал. Наставник заблудших, усмехался он про себя. Только теперь, — здесь и сейчас, — начала складываться у него в голове более или менее стройная методическая система, при помощи которой станет возможным передать обычным людям часть знаний, например, науку рукопашного боя, не углубляясь в этику и то, что непосвящённые могли бы принять за мистику. Так поступили когда-то, ещё до начала времён, первые Наставники и Хранители, рассеяв знание среди тысяч и тысяч, предвидя, что настанет час того, кто соберёт капли в единый сосуд. В конце концов, он ведь дал Городецкому слово, что не оставит его одного.
   Гурьев много тренировался, благо было с чем, на чём и с кем. Его подготовка вряд ли оставляла желать лучшего, хотя он исправно следовал заветам учителя: тот, кто доволен собой — покойник. Основные казацкие премудрости он преодолел относительно быстро. С конём, Серко, они притёрлись тоже без особых трудностей, и понимали друг друга с полувздоха. Благо, Серко, к счастью, оказался не избалованным ипподромным строптивцем, — прошёл настоящую кавалерийскую школу, насколько это вообще возможно теперь в Харбине. Гурьев от него не отходил — чистил, кормил, вываживал, таскал для любезного дружечки всегда лакомства в кармане — хлеб с солью, сахарок, на ласковые слова не скупился. Конь к нему привязался, что твоя собачонка. Да и угадка Гурьева насчёт уместности Серко в станичном хозяйстве оказалась — правильнее не бывает. Поначалу, правда, пошептались казаки, — откуда у неизвестного хлопца деньжищи на эдакое баловство, однако скоро забыли, — отходчивый народ в Тынше, не шибко злопамятный.
   Несколько сложнее обстояло дело с оружием. Обыкновенную казачью шашку Гурьев не то, чтобы забраковал, — грамотно изготовленный златоустовский, тульский или кавказский клинок ничем не уступал своим японским собратьям. Но, — уж очень узконаправленным был, что ли. В основном для конного воина приспособленным. Гурьев отковал себе меч, с узким, уже, чем у привычной шашки, клинком ровно в пятнадцать вершков, почти прямой и с другой рукоятью — хоть и длинной, в три кулака, но более для верховых упражнений пригодной, и носил его за спиной, как цуруги[120]. И булатный, конечно. Пользуясь благосклонностью Тешкова, Гурьев весьма значительно продвинулся в освоении кузнечного мастерства. И так рубал лозу да чурбачки деревянные, — из любой позиции, с обеих рук, что старики-казаки, наблюдавшие за его усердием, одобрительно качали головами. И если не признали ещё окончательно своим, то за чужака уж точно держать перестали.
   Совсем другая жизнь, думал Гурьев. Другой мир. Не хуже, не лучше, не праведнее, не правильнее — просто другой. И так же полон своих сложностей и столкновений, — при всей кажущейся простоте. А смысл Равновесия — хранить и создавать, а не рушить миры. И этот мир имеет своё место, свою долю, своё предназначение во Вселенной.
   Он их полюбил, и произошло это тоже незаметно. Но произошло, и новое это своё переживание Гурьев отметил. И отметил, что боль стала понемногу утихать.
   По воскресеньям, а иногда и субботу захватывая, он садился на своего Серко и уезжал подальше — в разных направлениях от станицы, наблюдая окрестности, присматриваясь ко всему, что окружало его, чувствуя себя не то Ермоловым, не то Пржевальским, добираясь иногда до самых отрогов Хингана. Места были удивительные, красоты неописуемой… Но не только красотами пейзажа любовался Гурьев. Та военная жилка, что раньше билась в нём лишь жадным интересом к описаниям древних сражений, теперь проявилась иначе. Он вдруг поймал себя на мысли, что всё здесь ощущает опять, как своё личное пространство, что сознательно и не очень размышляет над тем, как сделать его безопасным. Безопасным, в том числе, и в совершенно утилитарном, тактически-практическом смысле, — отмечая, где выставить бы секреты, где пустить бы конный разъезд для охраны, прикидывая, какие переправы годятся для перехода, какие нет, где и как напоить лошадей, как спрятать отряд разведчиков в распадке, и что хорошо бы на этих сопках закрепиться, тогда вся долина до самого поворота реки как на ладони. Этим своим мыслям он сам иногда посмеивался, но чушью их всё-таки не считал.