ОТ АВТОРА

   Сказка — ложь. Но, как всякая сказка, эта сказка тоже бывает местами правдивой. Да, это сказка, — несмотря на обилие подробностей, деталей, примет времени, настроений эпохи. Надеюсь, годы работы, раскопки в архивах, встречи с сотнями, если не тысячами, людей, — всё это не пропало даром. Я старался. Да, сказка — конечно же, ложь. Но эта сказка — отчаянная, как самое безудержное враньё, откровенная и безнадёжно беспощадная правда о том, как всё могло у нас получиться. Я больше не верю в то, что это возможно. Упущено время — упущено уже навсегда, и миллионы убитых, замученных, не родившихся — не оживут, не поднимутся из могил. Ради памяти о том, что случилось и чего не случилось — исключительно по нашей собственной вине — со всеми нами, от боли и гнева, сжигающих меня много лет, отравленный пеплом сгоревших надежд, я написал эту книгу. Читайте. Радуйтесь. Негодуйте. Делайте, что хотите. Хотите — верьте, хотите — нет. Дело ваше.
   Право и слово — моё.

БЛАГОДАРНОСТИ

   В первую очередь и в самой значительной степени автор благодарен своей семье, которая своим неизъяснимым и необъяснимым долготерпением создала автору условия для того, чтобы он мог поставить последнюю точку в этой книге. Автор безусловно признателен тем читательницам и читателям, кто взял на себя труд черкнуть ему несколько слов о своих впечатлениях от набросков романа. Автор выражает искреннее восхищение и благодарность всем посетителям и завсегдатаям «Форума Альтернативной Истории», где ему, автору, удалось причаститься Истории — и возможной, и настоящей. Автор благодарен Льву Прозорову, который, совершенно не догадываясь об этом, подарил автору один из замечательных поворотов сюжета, — надеюсь, он поймёт, какой именно. Не вдаваясь в глубокие подробности, автор благодарит всех замечательных русских и не очень русских людей, оказавших ему неоценимую помощь в работе над книгой, — оружейника Юрия Ладягина, Алексея Алесковского, Алекса Резника, писателя Игоря Поля, фантастического специалиста по военной технике прошлого, настоящего и будущего Олега Тесленко, физика и флотознатца Олега Антонова, писателя и религиозного мыслителя Владимира Карпца, убеждённого интеллектуала-технократа Юрия Морозова и многих, многих других. Автор убеждён, что без Всемирной Компьютерной Сети, без её многочисленных пользователей и энтузиастов, эта книга никогда не была бы закончена. Как и без настоящих, правильных инструментов — например, без портативного компьютера одной весьма известной, глубоко уважаемой компании с тремя разноцветными буковками на логотипе, и программного обеспечения другой, не менее уважаемой, но гораздо чаще поминаемой всуе. А напрасно. Напрасно.

ПОСЛЕДНЕЕ — «КИТАЙСКОЕ» — ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

   Упаси вас Бог, дорогие читатели, от попытки отождествить автора романа с его героями. От поисков на географической карте упомянутых на страницах романа названий. От соблазна обрушить на голову автора тонны документов и свидетельств, доказывающих, что всё было совсем не так, а иначе, и что по-другому быть просто не могло. Договорились?
   Прошу вас — не рассказывайте мне и о том, что может и чего не может быть. Например, вряд ли многие из вас знают, что первый успешный опыт использования системы коммутируемой радиосвязи, позже названной «мобильной», или «сотовой», произошёл в Нью-Йорке в 1932 году, о чём восторженно писали газеты тех лет. Или что видеотелефония была введена в коммерческую эксплуатацию в Германии ещё в 1936 году. Или что глушители — для револьверов и карабинов — свободно продавались в оружейных магазинах Российской Империи перед Первой Мировой войной. «Есть многое на свете, друг Горацио…» Не нужно мне ничего рассказывать. Лучше я вам кое-что расскажу. А если вам не понравится мой рассказ — вы хорошо знаете, как вам в этом случае следует поступить. По рукам?
   Спасибо.
 
   Вадим Давыдов

ВЕНОК ЭПИГРАФОВ — I

   Посвящается всем, кто дрался.

 
   Есть в наших днях такая точность,
   Что мальчики иных веков,
   Наверно, будут плакать ночью
   О времени большевиков.
   И будут жаловаться милым,
   Что не родились в те года,
   Когда звенела и дымилась,
   На берег рухнувши, вода.
   Они нас выдумают снова -
   Сажень косая, твердый шаг -
   И верную найдут основу,
   Но не сумеют так дышать,
   Как мы дышали, как дружили,
   Как жили мы, как впопыхах
   Плохие песни мы сложили
   О поразительных делах.
   Мы были всякими, любыми,
   Не очень умными подчас.
   Мы наших девушек любили,
   Ревнуя, мучаясь, горячась.
   Мы были всякими. Но, мучась,
   Мы понимали: в наши дни
   Нам выпала такая участь,
   Что пусть завидуют они.
   Они нас выдумают мудрых,
   Мы будем строги и прямы,
   Они прикрасят и припудрят,
   И все-таки пробьемся мы! «…»
   И пусть я покажусь им узким
   И их всесветность оскорблю,
   Я — патриот. Я воздух русский,
   Я землю русскую люблю,
   Я верю, что нигде на свете
   Второй такой не отыскать,
   Чтоб так пахнуло на рассвете,
   Чтоб дымный ветер на песках…
   И где еще найдешь такие
   Березы, как в моем краю!
   Я б сдох как пес от ностальгии
   В любом кокосовом раю. «…»
Павел Коган (1918 — 1942)
 
   Благими намерениями вымощена дорога в ад.
Джон Рэй
 
   Не бойся, не надейся, не проси.
Лагерная мудрость
 
   Чтоб добрым быть, нужна мне беспощадность.
У. Шекспир
 
   Его гибкий ум был настолько разносторонен, что, чем бы он ни занимался, казалось, будто он рождён только для одного этого.
Тит Ливий
 
   И тебя не минуют плохие минуты -
   Ты бываешь растерян, подавлен и тих.
   Я люблю тебя всякого, но почему-то
   Тот, последний, мне чем-то дороже других…
Ю. Друнина
 
   Давно отцами стали дети,
   Но за всеобщего отца
   Мы оказались все в ответе,
   И длится суд десятилетий,
   И не видать ещё конца.
А. Твардовский
 
   Самая великая вещь на свете — это владеть собой.
 
   Следует отказываться от всяких несвоевременных действий.
 
   Вероломство может быть иногда извинительным; но извинительно оно только тогда, когда его применяют, чтобы наказать и предать вероломство.
М. Монтень
 
   Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
   И обливаясь черной кровью,
   Она глядит, глядит, глядит в тебя
   И с ненавистью, и с любовью!..
   Да, так любить, как любит наша кровь,
   Никто из вас давно не любит!
   Забыли вы, что в мире есть любовь,
   Которая и жжет, и губит!
А. Блок
 
   Вот она, вот. Никуда тут не деться.
   Будешь, как миленький, это любить!
   Будешь, как проклятый, в это глядеться,
   будешь стараться согреть и согреться,
   луч этот бедный поймать, сохранить!
   Щелкни ж на память мне Родину эту,
   всю безответную эту любовь,
   музыку, музыку, музыку эту,
   Зыкину эту в окошке любом!
Тимур Кибиров

Москва, Курский вокзал. 27 августа 1940

   Гурьев, предъявив кондуктору на перроне плацкарту и паспорт, подошёл к вагону. До отправления оставалось чуть меньше четверти часа. Кондуктор-проводник, вытянувшись под его взглядом, кивнул и распахнул перед ним дверь. Гурьев вошёл в купе, поставил в ящик свой чемодан, точно туда поместившийся, опустил сиденье, задвинул чертёжный тубус на полку над дверью. Сел на диван, поддёрнул двумя пальцами занавеску, посмотрел в окно.
   Шаги в коридоре, ничем не похожие на шум, производимый обыкновенными пассажирами, заставили Гурьева повернуть голову от окна. Звук шагов замер точно напротив двери в его купе. Ну же, подумал Гурьев. Дверь рывком распахнулась, и он увидел в проёме молодую женщину, и с нею — девочку лет шести. Впрочем, Гурьев мог и ошибиться — туда-сюда на полгода — относительно возраста ребёнка. Но вот что касается всего остального — тут ошибки быть не могло.
   Он привычно подавил вздох. Вид и у женщины, и у девочки был далеко не презентабельный: аккуратные и чистые, но сильно поношенные вещи, стоптанные в прах туфельки. Контраст с его собственным нарядом просто разительный. На людей, путешествующих исключительно первым классом, компания явно не тянула. Тем более, что Гурьев, который не особенно жаловал попутчиков в принципе, распорядился выкупить купе целиком.
   Женщина смотрела на Гурьева. В ёё взгляде не было ничего, кроме отчаяния. Я бы на её месте попробовал общий вагон или, в крайнем случае, смешанный, подумал Гурьев. Но мягкий?! Какой нетривиальный ход, однако.
   Всё, абсолютно всё было написано у непрошеной попутчицы на лице. Он умел читать по лицам куда более сложные послания. Выучился. Что же мне с вами делать-то, снова вздохнул Гурьев. И как вам мимо кондуктора на перроне удалось проскочить, вот что интересно. Ладно. Действовать будем, как сказал бы товарищ секретарь ЦК Сан Саныч Городецкий, в соответствии с обстановкой. Он знал, что прокачал[1] всё абсолютно верно: вещей у женщины не было. Никаких. Ему потребовалось не больше секунды на раздумья.
   Гурьев сделал вид, что несказанно рад своим гостям:
   — Доброе утро. Вы не стойте в дверях-то, проходите. Скоро трогаемся.
   — Да… Что? — проговорила женщина едва слышно. Было видно, что тон Гурьева сбил её с толку.
   — Проходите, — повторил Гурьев. Он не просто лучился радушием и спокойствием. Он и был — само спокойствие, само радушие. — Проходите, проходите, смелей. Усаживайтесь, вот так, по ходу поезда, чтобы девочку не укачало. Вам ехать-то далеко?
   В глазах у женщины снова загорелся лихорадочный огонёк. Дикой, невероятной надежды. Готовности на всё, абсолютно на всё, только… И, конечно же, страха. Того самого страха, который, кажется, уже навечно угнездился едва ли не в каждом из живущих — здесь и сейчас. Гурьев моргнул, пряча за этим рассеянным движением пристальную цепкость профессионального внимания, отточенного годами соответствующих тренировок, и улыбнулся — ободряюще, даже ласково. Сколько лет, подумал он, пора привыкнуть уже, а вот, поди ж ты — не могу. Не могу. Боже, какое милое лицо, что сделалось с ним, смотреть нельзя. И девчушка — просто кукла, глазёнышки, как два шоколадных уголька, — только бледненькая, не то, что витаминов — просто еды, и той, видно, не хватает.
   Женщина, поколебавшись, переступила порог и опустилась на обитый красным плюшем диван напротив Гурьева, как-то не по-городскому ловко подсадив девочку и уместив её рядом с собой. И, затравленно оглянувшись на вход, снова посмотрела на Гурьева. Скользнув к двери, Гурьев закрыл её, повернул на один оборот защёлку шпингалета и вернулся на своё место, проделав все эти манипуляции с такой скоростью, что у гостьи наверняка зарябило в глазах.
   Он снова улыбнулся — как можно беззаботнее, и одобрительно кивнул.
   Женщина украдкой, — думая, вероятно, что делает это украдкой, — разглядывала Гурьева, пытаясь сообразить, что же за тип перед ней. Судя по всему, это ей никак не удавалось. Гурьев потрогал себя за скулу и сказал, как будто бы ни к кому не обращаясь:
   — Ну, вот и славно. Устраивайтесь, обживайтесь. Кондуктор наш появится уже после того, как мы поедем, так что располагайтесь и чувствуйте себя, как дома. А я вас временно покину. Запритесь, хорошо? Я постучу.
   В тамбуре он достал плоский портсигар, вытащил набитую трубочным табаком папиросу собственного изготовления, с длинной гильзой, несколько раз ударил ею по крышке, как бы уплотняя и без того тугую механическую набивку; сильно сжав «накрест» короткий мундштук, вцепился в него зубами так, словно хотел прокусить картон насквозь. Крутанув колёсико зажигалки, он вызвал к жизни яркий жёлто-оранжевый огонёк пламени, и прежде чем прикурить, долго смотрел на него, не мигая. Гурьев курил мало и редко, это даже курением сложно было назвать. Да и не курил он — окуривал. Густой фруктово-табачный запах помогал ему сосредоточиться и был приятен для обоняния, — не только его собственного, но и окружающих. А сейчас ему требовалось совершенно точно «перекурить это дело». Ну что, спаситель грёбаный, усмехнулся Гурьев, опять? Опять, опять. Всегда. Никуда тебе от этого не деться, дорогой. Никуда. Судьба такая. Страна такая. Время такое. Карма. Ничего нельзя делать сразу. Можно всё испортить, если сразу. Мы готовимся. Готовимся. Уже четыре года, Варяг. Четыре года. Почти пять. Рабы. И гражданами становятся только тогда, когда просят пройти. Ненавижу. И мы тоже, — нашли, называется, способ. Ну, да, получилось. Пока — получилось. Пока что у нас всё получается. В том числе и то, что не может и не должно получаться. А потом, дальше?! Гурьев зажёг папиросу, неглубоко затянулся и с силой выдохнул дым вниз через ноздри. Сделав ещё две затяжки, он понял, что не хочет курить. Вот совершенно.
   Он с сожалением посмотрел на не докуренную даже до половины папиросу, сунул её в пепельницу и устало прикрыл глаза. Нет, это же наваждение какое-то, подумал он. Эти бабы меня когда-нибудь доконают. Откуда взялась на мою голову эта несчастная?! Ну почему я, почему, неужели никого вообще вокруг нет?! Я же не могу. Я вообще ни о ком не могу думать, только… Что же мне со всеми вами делать, я же ведь не Христос и даже не родственник… Или родственник всё-таки? Каким-то боком, теперь, после всего? Он посмотрел на часы. До отхода по расписанию оставалось не больше трёх минут. И неуловимым, змеиным движением, способным вогнать случайного свидетеля, окажись таковой поблизости, в ледяной смертельный пот, отступил в глубину тамбура. Ему совершенно не хотелось возвращаться в купе. Не хотелось разговаривать с этой женщиной. Вообще ни о чём, никогда. Ничего нового он ей не в состоянии был сказать. Ничего. Вагончик тронется, перрон останется, невесело усмехнулся Гурьев. Надо было напугать её как следует каким-нибудь трюком. Пожалел, идиот. Всё будет хорошо, пока не станет совсем плохо. Так плохо, как вообще, наверное, не бывает.
   Первый рывок локомотива судорогой прокатился по составу, Гурьев услышал свисток паровоза, и поезд, наконец, тронулся, сначала медленно, потом всё быстрее, быстрее. Гурьев дождался, пока башня вокзала окончательно скроется из виду, и направился назад, в купе.

Литерный «Москва — Симферополь». 27 августа 1940

   Отворив незапертую, несмотря на его просьбу-предупреждение, дверь, Гурьев увидел, как попутчица опять вздрогнула. Она сидела вместе с девочкой на том самом месте и, кажется, в той же позе, в какой он её оставил. Гурьев опять сдержал желваки, готовые вздыбить кожу, достал из сетки для мелких вещей свежий номер «Известий» и сел на свой — дважды законный — диван.
   Он успел даже перевернуть страницу, где осьмушку полосы занимал портрет Папы Рябы, как припечатал лучшего друга чекистов ещё в двадцать восьмом неутомимый на придумывание всяческих прозвищ зам Городецкого Степан Герасименко, и усмехнулся. Давно, давно мы так не говорим и даже не думаем, Стёпа, очень, очень давно.
   «ТАСС, 26 августа. В последнее время в средствах буржуазной печати настойчиво муссируются слухи о якобы ширящейся советизации республик, недавно присоединившихся к СССР. При этом так называемые „аналитики“ этих самых средств печати утверждают, будто в этом состоит основной смысл присоединения к СССР. Совершенно ясно, что подобные утверждения преследуют своей целью вбить клин недоверия и настороженности между населением присоединившихся к СССР республик, органами местного самоуправления этих республик и руководством СССР, командованием и бойцами РККА, дислоцированными на территории Литвы, Латвии, Эстонии, Западной Украины и Белоруссии, Молдавии, Буковины и Закарпатской Украины. Несмотря на отдельные факты превышения власти военными комендантами территорий и сотрудниками органов НКВД по борьбе со шпионажем и саботажем, несмотря на злоупотребления и некомпетентность некоторых советских и партийных работников на местах, проявленное ими непонимание нужд и чаяний простых людей, руководство СССР, тщательно расследуя каждый такой случай и строго, беспристрастно наказывая виновных, подтверждает свою приверженность принципам, лежащим в основе договоров о взаимопомощи и договоров о вступлении в СССР — принципам широкого и глубокого местного самоуправления, многоукладной экономики, внимательной и взвешенной национально-территориальной политики».
   Неплохо, решил Гурьев, неплохо. Хороший щелчок по носу этим писакам. Одно слово — щелкопёры. Акулы пера. Шакалы ротационных машин. Сейчас опять вытьё начнётся — обман, дезинформация, да кто же поверит, большевики, коммунисты… Им всегда будет мало — что бы мы не делали. Всегда слишком мало «демократии», всегда слишком много контроля. Они не помнят — и не хотят помнить, что вытворяли сами, прежде чем стали великими и свободными. Сытый голодного не разумеет. Ничего, ничего. Мы справимся.
   Процесс изучения официальных новостей был прерван появлением кондуктора:
   — Билетики предъявляем, граждане, билетики на проверочку!
   Гурьев достал паспорт, обе плацкарты и протянул их дедуле. Когда женщина поняла, что Гурьев показал не один билет, а два, кровь совершенно отлила от её лица, и без того отнюдь не пышущего здоровьем. Кондуктор так долго и придирчиво изучал бумаги, что Гурьев даже развеселился: тоже мне, выискался специалист по органолептике[2]. Дедушка Мазай со вздохом вернул ему документы:
   — А гражданочки паспорточек? Будьте добры, гражданочка. — И, куда более подобострастно, — Гурьеву, в котором безошибочным лакейским чутьём распознал большое начальство, впрочем, плохо представляя себе реальные масштабы этой величины: — Понимаете, гражданин, — инструкция. Полагается, значит-ца, у всех пассажиров документики проверочке подвергать, значит-ца, на соответствие предъявляемой личности, потому как бдительность — это в нашем кондукторском деле, гражданин хороший, самое главное. Без этого нам, кондукторам, никак невозможно, значит-ца!
   Гурьев удивился. Кого-то ищут? Её? Ориентировку кондукторам раздали? Чушь, подумал он. Просто быть такого не может. Вот совершенно. Или я недостаточно представительно выгляжу? Вот же навязались, на мою голову. С внушающей невольное уважение скоростью и правдоподобием Гурьев изобразил осеняющую лицо — непонимающе-, начальственно-, брезгливо-, изумлённо-, скучающе-, раздражённую — полуулыбку, полугримасу:
   — Что!?
   Натолкнувшись взглядом на серебряный смерч в завораживающе светлых глазах непонятного пассажира, ревнитель железнодорожной дисциплины вжал голову в плечи. Но выскакивать за дверь не спешил. То ли совсем обезумел от странности ситуации, то ли ещё что. Конфликт ужасов, подумал Гурьев. Ужас здесь и сейчас — и ужас там и тогда. Что выбрать? Что предпочесть? Какая дилемма. Какой молодец Гурьев. Как умеет ставить людей в безвыходное положение. Ну да, ну да.
   Он откинулся на бархатную спинку дивана, сложил ногу на ногу, слегка покачал начищенным до невероятного блеска ботинком и вдруг щёлкнул в воздухе пальцами — так громко, что все присутствующие вздрогнули, а девочка испуганно прижалась к матери. Кивнув, проговорил выстуживая интонацией и тембром воздух в купе до стратосферной температуры:
   — Товарищ Кукушкин. — Фамилию кондуктора Гурьев запомнил. Он всегда всё помнил. Ну, откуда, в самом-то деле, было знать старому сексоту[3], что Гурьев внимательно изучил штатное расписание литерного пару дней тому назад. И знал не только дедкину фамилию и физиономию, но и кое-что ещё, гораздо более интересное. Увидев, как поехало у деда лицо, Гурьев чуть-чуть прищурился. — За проявленную бдительность объявляю вам благодарность. А теперь сделайте одолжение, — он так повёл взглядом в направлении двери, что кондуктора качнуло. — Закончите проверку пассажиров, принесёте три стакана чаю и печенье. И не отлучайтесь далеко. Если понадобитесь, я вас позову.
   Дедушка Мазай громко сглотнул и, засновав головой так, словно она была приделана к челноку швейной машинки, испарился. Гурьев, посмотрев секунду на дверь, шевельнул бровями и взялся, как ни в чём не бывало, за газету. И, лишь заслонившись от женщины бумагой, позволил себе улыбнуться мимолётно и яростно, увидев почти наяву, как кондуктор, рухнув на шконку в своей конуре, трясущимися руками накапывает себе в стакан камфару. Стукач в трауре. Бог ты мой, как же мне это надоело. А ведь это всё придётся разгребать, разгребать. Нельзя же просто убить их всех. Или можно?
   Девочка всё это время тихо, как мышка, возилась в уголке с маленькой тряпичной куклой, судя по всему, самодельной. Женщина первой нарушила тишину:
   — Что же Вы так газетой увлеклись, товарищ следователь? Что у Вас там дальше по плану — случайное знакомство? Давайте, не стесняйтесь!
   Гурьев вздохнул и понял, что дочитать «Известия» он сможет только вечером. Если сможет вообще. Ты правильно угадала, милая, я умею приказывать, подумал он. А приказывать у нас может только тот, у кого есть власть. Никому даже в голову не приходит, что и обычный человек должен уметь приказать власти оставить его в покое. А если она не захочет — свернуть ей шею ко всем чертям.
   — У вас есть выбор? — спокойно спросил Гурьев, медленно и аккуратно складывая газету.
   — Что?! — голос женщины сорвался. Он увидел, как задрожали её руки, и как на побледневшем лбу мгновенно выступили капельки пота.
   — Я спрашиваю, какой у вас есть выбор? — повторил Гурьев, по-прежнему не повышая голоса. — Даже если я и в самом деле следователь. Что это меняет в нашей ситуации? Поверьте, ровным счётом ничего. Вот совершенно. Кто у вас там? Муж?
   Конечно, она поняла, о чём он. Кивнула и съёжилась. Гурьев на миг прикрыл глаза. Ни у кого из нас нет выбора, подумал он. Ни у кого. Это лишь кажется, что ты высоко и у тебя есть выбор, — ещё и потому, что ты высоко. На самом деле всё не так. Вот совершенно. Очень давно нет у нас выбора. Может, он и был у нас раньше. А теперь — весь вышел.
   — Ну, будет, — он опять вздохнул и посмотрел в окно. — Извините, если я вас напугал. День такой выдался. Никакой я не следователь. Я учитель. Еду на работу в Сталиноморск.
   — Довольно глупо, между прочим, придумано, — вскинулась вдруг женщина, и Гурьев услышал в её голосе истерические нотки. — Да какой же Вы учитель?! Вам… Вы… Вон какой… Да видно же… Сразу же всё видно! А в Сталиноморске у меня мать живёт… Господи, Господи, как же это…
   Женщина прижала кулачки к щекам и зажмурилась. И слёзы, которые Гурьев никогда не мог переносить, так и брызнули у неё из глаз.
   Ох, женщины, грустно подумал Гурьев, всё-то вы чувствуете, хорошие вы мои. Учитель. Наставник заблудших. Всё видно, да? Так-таки прямо и всё? Распустился. Дисквалифицировался. Раньше кем угодно мог притвориться — хоть японским богом. А теперь — сразу видно. Сразу видно: хочу — убью, хочу — помилую. Советский начальник. Это была с самого начала очень глупая идея — ехать поездом. С самого начала. Надо было лететь — как обычно. До самого места. Почему, почему?!
   — Мама, я кушать хочу, — вдруг сказала девочка, пододвигаясь поближе к женщине. — Дай мне хлебушка…
   — Катюша, потерпи, солнышко, — женщина словно опомнилась, быстро провела мысками ладоней по скулам, ловко, привычно взяла дочь на руки. — Потерпи, золотко, ладно? Приедем к бабушке, она нам пирогов испечёт…
   — А пироги вкусные?
   — Вкусные, вкусные. Потерпи, ладно?
   — А мы далеко ещё до бабушки поедем?
   — Нет, лапонька, недалеко. День да ночь, сутки прочь. Да, маленькая? Потерпишь? Ты ведь у меня умница, доченька моя золотая, да?
   Девочка, вероятно, очень хотела, чтобы мама похвалила её, но голод был куда сильнее желания быть хорошей и умной. Катюша негромко захныкала, с опаской посматривая на дядю, которого мама назвала страшным словом «следователь».
   Гурьев взялся рукой за горло, в котором в этот момент что-то еле слышно пискнуло — давя этот писк, Гурьев негромко кашлянул, поведя головой из стороны в сторону, — и, сохраняя вид весёлого безразличия, вышел из купе.
   Если я убью его когда-нибудь, подумал Гурьев, то вот именно за это. Ни за что другое. Он замер, вцепившись в поручень под окном. Когда всё кончится, я его убью. Или всё-таки не стану? Ведь я же дал слово. И я никогда не обещаю того, чего не могу. И всегда могу то, что обещаю.
   Он оглянулся, зашёл в туалет. Поморщился от неистребимого аммиачного амбре и решил, что заставит дедушку Мазая драить очко без перерыва как минимум до Харькова. Посмотрел в зеркало, достал расчёску, пригладил волосы, — видом своим остался вполне доволен. Плотно затворив за собой дверь, Гурьев зашагал в направлении вагона-ресторана.
   Подойдя к стойке буфета, Гурьев натянул на лицо самую обольстительную из имеющихся в его арсенале улыбок: