Извини, дорогая мамочка, что письмо получается таким сумбурным. Мне надо столько тебе рассказать, и всё в одном письме, — мой «патрон» сказал, что писать тебе открыто нет пока возможности, поэтому его передадут тебе лично. Признаться, я пока не знаю, что обо всём этом думать — и стараюсь не думать вообще, потому что это не приносит ничего, кроме беспокойства.
   Итак, я приступил к работе, и это было довольно-таки странное дело — я иллюстрировал очень подробное пособие по рукопашной борьбе. Эта работа меня неожиданно увлекла: во-первых, совершенно новая для меня область, во-вторых, в ходе этой работы я побывал в Праге, Белграде и Париже. Не стану сейчас о впечатлениях, как-нибудь в другой раз. В Париже я видел Софью Фёдоровну и Ростислава; это было чрезвычайно трогательно! Софья Фёдоровна расспрашивала о тебе и крепилась, но было видно, что даётся ей это нелегко. Она выглядит хорошо, Ростислав служит в Генеральном штабе и имеет уже чин капитана. Мы с ним довольно быстро нашли общий язык. Мне он показался очень и очень доброкачественным человеком, надеюсь, что я оставил у него не менее приятное впечатление.
   Если не считать довольно частых командировок по всей Европе, я постоянно живу в Цюрихе, в очень красивом, зелёном и тихом районе особняков. В доме вместе со мной живут ещё трое русских — двое работают в университетской клинике, один хирург, второй — биолог. Третий — лётчик, кажется, гражданский, я не очень уверенно разбираюсь в здешних мундирах. Общаемся мы довольно мало, знаем друг друга только по именам, — вообще, мне представляется такая глубокая конспирация несколько излишней. Однако, это, конечно же, не моё дело, и хотя бы из чувства простой человеческой благодарности мне следует держать этот скепсис внутри. Жалованье я получаю весьма скромное, но регулярно. Кроме того, я почти ни в чём не нуждаюсь, мне даже тратить его толком некогда и некуда — никакими интересными знакомствами или привязанностями я пока что не обзавёлся, а такими мелочами, как продуктами или одеждой, заниматься не приходится. В доме есть прислуга, и через день нас навещает женщина, которая готовит совершенно потрясающие обеды — кажется, она из казаков, такой интересный у неё выговор. Одним словом, жизнь моя удивительно поменялась и единственное, чего мне сейчас недостаёт, — это нашей чудесной домашней компании.
   Как я уже писал в открытке, я совершенно здоров, регулярно занимаюсь спортом — кстати, это требование моих работодателей — и работаю так много, что времени на ностальгию не остаётся буквально ни секунды. На этом я попытаюсь завершить, потому что всё равно невозможно больше ничего внятного рассказать без необходимых деталей, а именно деталей мне и не разрешено до поры тебе сообщать. Да и вообще, разве можно рассказать всё в письме?
   Дорогая мамочка, надеюсь и верю, что, несмотря на всевозможные препятствия, мы сможем увидеться и наговоримся тогда вдосталь.
   Целую и обнимаю тебя крепко-крепко!
   Твой Одя».
   — Я могу оставить письмо у себя? — Анна Васильевна аккуратно и медленно складывала бумагу, словно стараясь растянуть ощущение прикосновения к родному существу.
   — Да, — кивнул Гурьев, — конечно, можете. И письмо, и записку Александра Васильевича, и фотокарточки. Сейчас вас отведут в вашу палату, вы сможете принять ванну и подкрепиться, и даже поспать. Как только будете готовы со мной побеседовать, позвоните, я вас навещу. Единственная просьба — чтобы мы всё-таки поговорили сегодня, потому что мне нужно вечером уехать. Я хотел бы многое прояснить именно сегодня.
   — Может быть, Вы всё-таки скажете, кто же Вы такой? — вымученно улыбнулась прыгающими губами Анна Васильевна.
   — Извините. Я Гурьев. Сын Ольги Ильиничны и Кирилла Воиновича. Несомненно, вы помните, Анна Васильевна.
   — Боже мой, — Тимирёва обессиленно уронила руки на колени и беспомощно посмотрела на Гурьева. — Боже мой! Не может быть! Как же… Что же это такое?
   — Это? Это игра, — Гурьев стёр улыбку с лица, да так быстро, что Тимирёва невольно вздрогнула. — Теперь самая последняя и по-настоящему плохая новость. Всеволод Константинович погиб два месяца назад.
   —Что?! О, Господи…
   — Это тёмная история, и я, к сожалению, совершенно не располагаю ресурсами для полноценного расследования. Официальное следствие, разумеется, уже определило стрелочников и благополучно закрылось. А догадки к делу не пришьёшь. Вот такая картина, Анна Васильевна. За всё приходится платить.
   — Боже мой, Боже мой. Севочка… Боже мой.
   Отвечать на это Гурьев не стал. Вздохнув, он поднялся, вернулся к столу и поднял трубку телефонного аппарата:
   — Сестру-хозяйку пригласите, пожалуйста. Благодарю вас.
 
* * *
 
   Прошло около четырёх часов, прежде чем Анна Васильевна вернулась в более или менее нормальное состояние духа. Гурьев нашёл, что после оздоровительных процедур и обеда, а также в новой одежде, куда более ей соответствующей, Анна Васильевна выглядит намного лучше, о чём и не преминул ей сообщить. Тимирёва чуть улыбнулась:
   — Спасибо, Яков Кириллович. Я готова вас выслушать. Вы позволите вам задавать какие-то вопросы или…
   — В основном — «или», Анна Васильевна. Пока что. Постепенно вы обо всём — ну, не обо всём, но о многом — узнаете. Давайте сначала уладим формальности.
   Гурьев протянул Тимирёвой бланк Секретариата ЦК ВКП (б), на котором был следующий текст:
 
   «Я, гр-ка Книпер-Тимирёва (Колчак) Анна Васильевна, настоящим даю согласие добровольно участвовать в работе над проектом „Параллель-19“. Об ответственности за разглашение сведений закрытого характера мне даны разъяснения. С подлинным верно.
   Дата
   Подпись
   Утверждаю: Секретарь ЦК ВКП(б) Городецкий А.А.»
 
   — Это что же? Опыты какие-то? — Тимирёва сделала не очень удачную попытку изобразить ироническую усмешку.
   — Не совсем, Анна Васильевна. У нас есть два варианта. Вариант первый. Вы подписываете бумагу, я вам объясняю дальше. Вариант второй: вы отказываетесь. Остаётесь здесь, в санатории, проходите курс лечения. Примерно через месяц получаете новые документы, совершенно чистые, а прежняя Анна Васильевна умирает от сердечной недостаточности. Вы же отправляетесь к Оде. Неволить вас я не стану, как Вы понимаете.
   — Такой выбор предоставляется всем? — после некоторого молчания спросила Тимирёва.
   — В том или ином виде — да. Если мне и нужны невольники, то исключительно — невольники чести, Анна Васильевна. Делать наше дело возможно только на добровольной основе, понимая, что в случае неудачи мы все — покойники.
   — А в случае удачи?
   — В случае удачи — скорее всего, тоже, — улыбнулся Гурьев. — Но зато — с чувством глубочайшего морального удовлетворения. Так что, Анна Васильевна? Подпишете?
   — Как же я могу подписать то, не знаю что, Яков Кириллович?
   — Так ведь в этом-то весь фокус и состоит, Анна Васильевна. Всё решают личные взаимоотношения и доверие. Я вам достаточно зелёных семафоров расставил, разве нет?
   — Это вы вытащили Одю?
   — Это счастливая случайность, Анна Васильевна. Узнай мы днём позже — всё.
   — О, Боже…
   — Такое время, Анна Васильевна. Другого у меня для вас нет. И для себя нет. Я понимаю, что вы страшно устали и всё, чего вам хочется — это покоя. Но покоя у меня для вас тоже нет. Потому что, даже уехав отсюда, вы желанного покоя не обретёте. Не так ли?
   — Да, — горько вздохнула Тимирёва. — Не знаю, понимаете ли вы сами, как глубоко и ужасно вы правы в своих словах…
   — Понимаю. Именно поэтому предлагаю вам то, что предлагаю. У вас ведь уже появилось ощущение, смутное такое пока, что я — это он и есть? А?
   — Появилось, — подтвердила Анна Васильевна, с удивлением разглядывая Гурьева. — Это ведь совершенно невероятно, Яков Кириллович. И невозможно. Как же так?! Вы — и эти…
   — Но ощущение-то? Оно ведь никуда не девается?
   — Яков Кириллович…
   — Вот вы ему и следуйте. Это очень-очень правильное ощущение. А подробности мы сейчас кое-какие выясним. Вы когда-нибудь видели, как из отвратительной, волосатой гусеницы, а потом — не менее отвратительной, похожей на сушёного таракана куколки, — вдруг начинает выбираться на свет ошеломляющей красоты бабочка? Вот наш проект — это и есть и гусеница, и куколка.
   Тимирёва некоторое время сидела молча. Потом, ещё раз взглянув на бланк, проговорила:
   — Дайте ручку, что ли, Яков Кириллович.
   Гурьев с готовностью протянул ей «Монблан». Удивлённо посмотрев на невиданный прежде прибор, Анна Васильевна осторожно поставила свою подпись на бумаге.
   — Отлично, — Гурьев кивнул и быстро спрятал бланк в папку. — А теперь — те самые сведения, об ответственности за разглашение которых и так далее. Мы, Анна Васильевна, задумали грандиозное кино. С участием множества реальных действующих лиц — далеко не только актёров. Эпохальное полотно, совершенно невиданное по размаху, масштабу, охвату и реализму исполнения. Кино это уже снимается несколько лет, причём как на территории СССР, так и за его пределами. Декорации дорогие — просто кошмар. А главное, то, что это кино, никто не догадывается. Все думают, что это взаправду, что обеспечивает прямо-таки душераздирающий реализм отдельных сцен и целых частей с эпизодами. Причём иногда и сценарий приходится по мере развития сюжета переписывать. Но мы пока справляемся. Я понятно объясняю, Анна Васильевна?
   — Пока да. А кто это — «мы»?
   — Мы — это мы. Вы. Я. Одя. Товарищ секретарь ЦК Городецкий. Товарищ Сталин — тоже. Представляете?
   — Смутно, — вздохнула Тимирёва. — А почему — девятнадцать?
   — Очень просто. В инициативную сценарно-административную группу входило на начальном этапе всего девятнадцать человек.
   — Невозможно.
   — Нет ничего невозможного, Анна Васильевна. Нужны только правильные инструменты.
   — Господи, Яша… Простите, Яков Кириллович…
   — Ничего, ничего, — Гурьев улыбнулся и накрыл ладонью руку Тимирёвой. — Мне даже приятно, в какой-то степени. Я ведь вас прекрасно помню, Анна Васильевна. И никогда не забывал того, что вы сделали для мамы. Просто тогда я ещё был совсем мальчишка и практически ничего не мог. Ну, а теперь — вот, кое-что.
   — Я слышала о том, что Ольга Ильинична погибла. Как ужасно. Я тоже её отлично помню. И вас. А что же Николай Петрович?
   — Николая Петровича тоже больше нет. Но он умер, как подобает настоящему воину, каким он и оставался всю жизнь.
   — Яшенька. А Вы — не боитесь?
   — Чего, Анна Васильевна?
   — Что товарищ Сталин вам помешает ваше замечательное кино снимать.
   — Да, — Гурьев покладисто кивнул. — Он такой. Он может. Чрезвычайно въедливый старик, и ужасно хитрый. Но я его ни капельки не боюсь, а он не боится меня. Потому что я ничуть не менее въедливый и ничуть не менее хитрый. И я знаю о том, что он хитрый и въедливый, и он обо мне это знает. А я знаю, что он знает, потому что он думает, что он — всё равно самый хитрый и самый въедливый. А он не знает, что я знаю, что он так думает, и поэтому думает, что он — самый въедливый и самый хитрый. Понимаете, Анна Васильевна?
   — Как-то несерьёзно у вас это всё выходит, Яшенька, — жалобно проговорила Тимирёва.
   — Так это же изумительно, — просиял Гурьев. — Недаром ведь Бальзак назвал всё это комедией. И потом, — когда смеёшься, перестаёшь бояться. Вы за собой не замечали, Анна Васильевна?
   — Ну, просто Бог знает, что такое… Зачем я вам понадобилась, Яшенька?
   — Мне нужны все люди, Анна Васильевна. Проблема в том, что не до всех я в состоянии дотянуться. Но тех, до кого в состоянии, я уже не отпускаю. Хватка у меня бульдожья, уж можете мне поверить. А занятие я вам придумаю, и гораздо быстрее, чем вы предполагаете. Ну, вот прямо сейчас.
   Гурьев достал из кармана пиджака фотографию и положил перед Тимирёвой:
   — Можете мне сказать, кто это, Анна Васильевна?
   Тимирёва долго рассматривала фото, прежде чем подняла глаза на Гурьева:
   — Что это за снимок, Яшенька? Это… Это же невозможно!
   — Вы не ответили на мой вопрос. Вы знаете, кто это?
   — Вы знаете это наверняка не хуже меня, — выпрямилась Тимирёва. — Яков Кириллович! Я не понимаю…
   — Вы тоже убеждены, что на снимке — именно та самая женщина, которую мы оба подразумеваем?
   — Да.
   — А вот на это теперь взгляните, — Гурьев положил рядом с первым фото второе, запечатлевшее Дашу и слегка — совсем чуть-чуть — отретушированное для вящего сходства. Правда, на этом снимке Даша была в школьном платье.
   — Что… Что происходит? Яшенька, умоляю! Скажите мне, наконец, что происходит?! — лицо Анны Васильевны дрожало от еле сдерживаемых рыданий. — Невозможно! Невозможно…
   — Я наткнулся на всё это случайно, — задумчиво проговорил Гурьев. — Настолько случайно, что… Правда, мой старый приятель Сан Саныч Городецкий напрочь отказывается в случайности верить. Больше того, он утверждает, что никаких случайностей вообще не бывает. Вот так, голубушка Анна Васильевна.
   Тимирёва заплакала. Слёзы просто катились по её щекам, и Гурьев подумал — да откуда же у человека может быть столько слёз?! Не делая никаких попыток вытереть слёзы, Анна Васильевна держала Дашино фото — на вытянутой руке, чуть подрагивающими пальцами, прямо перед собой.
   Всё когда-нибудь кончается — иссякли и слёзы. Гурьев протянул Тимирёвой платок. Аккуратно положив снимок на столик и вытерев глаза, Анна Васильевна спросила:
   — Что я должна буду делать, Яков Кириллович?
   — О, ничего сверхъестественного. Помните, в прежние времена у барышень из приличных семей были и бонны, и гувернантки? Вы нужны мне, чтобы присматривать за девушкой. Её зовут Даша. Даша Чердынцева. Её отец — военный моряк, а мать скончалась при родах. Та самая молодая женщина, что на фото. Сейчас у отца этой девушки появилась новая семья, очень добрая, хорошая, милая молодая женщина и чудесная девочка, и Даша с ними замечательно ладит — она вообще такой человек, ладит практически со всеми, кто соответствует определению «хороший человек». Вот с негодяями у неё никак отношения не складываются, — горестно, словно сожалея об этом, вздохнул Гурьев. — Но — при этом — ей требуется несколько иной уровень общения, чем эта милая и добрейшей, ангельской буквально души молодая женщина может ей предоставить. Поэтому мне нужны Вы.
   — Она…
   — Давайте пока не станем ничего оглашать, Анна Васильевна. Будет ещё тому и время, и место. А пока я поручаю девушку — вашему попечению. Говорите с ней обо всём на свете. Рассказывайте ей о вашей жизни, обо всём, что помните. Только правду, разумеется. О том, почему всё случилось именно так. О том омуте смуты, о круговороте нелепостей и закономерностей, закруживших нас всех и швырнувших на скалы наш общий корабль. О войне, о людях… Словом, обо всём. Станьте её другом. Я знаю, у вас обязательно выйдет.
   — И это… всё?!
   — В общем-то, да, — Гурьев улыбнулся. — Вы, вероятно, догадываетесь, что сделать это мне самому невозможно, в том числе по причинам вполне объяснимого свойства.
   — Она в Вас… влюблена?
   — Слава Богу, нет, — ещё шире улыбнулся Гурьев. — Разумеется, я пользуюсь непререкаемым авторитетом, но ничего такого опасного, к моему глубочайшему счастью и облегчению. И вам, Анна Васильевна, предстоит позаботиться о том, чтобы так продолжалось и впредь.
   — Хотелось бы надеяться, что это выполнимо, — Тимирёва вздохнула, покачав головой. — Где она сейчас?
   — Недалеко отсюда. В Сталиноморске. Там как раз заканчивается строительство нашего… убежища, назовём его так. Санаторий-профилакторий «Старая Крепость». Вам там понравится, вот увидите.
   — Когда?
   — Дней через десять. Отдыхайте, медики проследят, чтобы вы нормально питались, назначат процедуры, — оглянуться не успеете, будете, как новенькая. Да, чуть не забыл. Просить ни за кого не нужно. Делается всё возможное и даже многое за рамками такового. А вот список полезных людей, которых можно использовать, будет весьма кстати. Но с этим тоже сильно не торопитесь.
   — Какими правилами я должна руководствоваться, чтобы список соответствовал вашим ожиданиям, Яков Кириллович?
   — Что вам сказать, — Гурьев провёл тыльной стороной ладони по подбородку. — Знаете, сейчас в Европе очень нехорошие дела творятся. Гитлеровцы, похоже, от риторики перешли к делу — евреев сгоняют в гетто, грабят и убивают по дороге. Так вот, есть такая палестинская организация — называется «Алият Ха-Ноар». Они умудряются в этом бедламе работать — вывозить людей в Палестину. Не всех, конечно. Только тех, кто… А как решить это — кто?! Неизвестно, Анна Васильевна. Непонятно. Страшно. А решать надо. Каждый день, и выхода иного не имеется. Вот и вам примерно в таком положении побывать предстоит. Я за вас ничего решить не смогу, уж не обессудьте.
   — Это… жестоко.
   — Я знаю, — Гурьев кивнул. — Но вот с этим — в отличие от всего остального — я ровным счётом ничего не могу поделать.

Сталиноморск. Декабрь 1940

   Звонок из крепости раздался поздно вечером. Герасимов, откашлявшись, произнёс в трубку:
   — Добрый вечер, Яков Кириллович. Открыли главную плиту. Всё готово, можем приступать.
   — Нет, — вздохнул Гурьев. — Столько ждали — ещё подождём. Я сейчас сделаю пару звонков, утром, по команде, и начнём — помолясь, как говорится. Я понимаю, Вам не терпится, Михаил Михайлович. Только Вы учтите — там может просто не оказаться ничего. Ничего вообще. Пустышка.
   — Я чувствую, там что-то есть, Яков Кириллович. Что-то важное.
   — Это хорошо, — кивнул Гурьев. — Интуиции я тоже, в общем, доверяю. И мы подождём до утра. Если надо — то до третьего дня. До свидания, товарищ Герасимов.
   Распрощавшись с археологом, Гурьев набрал номер Городецкого:
   — Исполать, секретарь. Жду тебя завтра утром на объекте.
   — Что там?!
   — Без тебя открывать не будем.
   — А если там нет ничего?
   — А это мне уже совершенно неинтересно, Варяг. Я нашёл клад, и я должен тебе его показать. Так что ты прилетай, будь так добр. Утром сюда — вечером — назад. Москва денёк без тебя выстоит.
   — Ладно, — по тону Городецкого Гурьев уловил, что тот хочет сказать что-то ещё. — Добро.
   — Говори, дружище, — мягко подбодрил его Гурьев. — Говори, я же слышу. Говори.
   — Я не один прилечу.
   — Ты никогда один не летаешь. Это просто глупо — летать одному. Ты не птица.
   — Гур. Я с Надеждой прилечу. С Надей.
   Вот это да, подумал Гурьев. Вот это да. А я как же?!
   — Конечно, Варяг. Какие разговоры. Давно?
   — Месяц почти. Ну, ты знаешь, как это бывает.
   — Знаю, — Гурьев ощущал такую радость за друга, что не удержался от вопроса: — Ты как чувствуешь себя, Сан Саныч?
   — Я себя чувствую, Гур, — незнакомым каким-то голосом сказал Городецкий. — Я себя чувствую, Гур, ты не поверишь. Может быть, впервые за все эти годы. Чувствую, что я — это я. Человек.
   — Опять я угадал.
   — Улыбаешься, знаю, — вздохнул Городецкий. — Скалишься во всю рожу, довольный, как…
   — Жду, Варяг. Жду. Я хочу на неё посмотреть. Правильно ли я угадал.
   — Правильнее уже не бывает, Гур. Не бывает правильнее — вот так я тебе скажу. Для меня — не бывает.
   Вера, подумал Гурьев. Надежда. А где же моя любовь?
 
* * *
 
   Да, подумал Гурьев, глядя на Городецкого, помогающего Надежде спускаться по трапу, я угадал. Это очень, очень хорошо. Вот только — что мне сказать ей?!
   — Здравствуйте, Гур, — серьёзно проговорила Надя. Её пожатие оказалось неожиданно сильным, энергичным и тёплым. — Я так много слышала о Вас, мне Саша столько всего рассказал… Я знаю — Вы сделали, что могли. Вы же не могли её полюбить, правда? Вы не можете полюбить всех. Поэтому — не говорите ничего, хорошо? Наверное, это просто — судьба. Да и вообще — если б не Вы…
   — Да ну их, слова эти, Надя, — вздохнул Гурьев. — Вы правы — ну их, совсем. Не надо ничего говорить. Хорошо, что Вы прилетели. Просто хорошо. — Он указал подбородком на веру и Дашу: — Это та самая девушка и её очень близкая подруга, Вера, жена её отца. Слово «мачеха» не люблю, да и не годится оно — вот совершенно. Сёстры они, подруги — а не мачеха с падчерицей. Они Вам всё расскажут, покажут, Надя. Идите. Надеюсь, Вы с ними подружитесь. И простите за всё.
   Надя умоляюще оглянулась на Городецкого, тот кивнул: иди, всё хорошо. И сам шагнул к Гурьеву:
   — Ну, здоров, князь Гурьев-Таврический, губернатор крымский… Показывай, показывай хозяйство своё.
   — Такое же моё, как твоё, — усмехнулся Гурьев. — Идём.
   Он быстро перезнакомил Городецкого с людьми и вручил Герасимову, только что не приплясывающему от нетерпения, кольцо:
   — Открывайте, Михаил Михайлович.
   — А Вы?! — опешил Герасимов. — Яков Кириллович… Как же так?!
   — А мы с товарищем Городецким почаёвничаем пока, — усмехнулся Гурьев. — Не надо там лишнего гавканья, Михаил Михайлович, это же наука — пусть всё будет спокойно, научно, без этой беготни и подпрыгивания в присутствии большого московского начальства, которое только глаза пучит да щёки надувает — толку с него никакого обычно, беспокойство одно. А как достанете — если что интересное — позовёте и нас. Давайте. Удачи.
   — Артист ты, Гур, — завистливо сказал Городецкий, когда археологи удалились. — Артист, артист — гений. Не просто бронепоезд — двухколейное бронечудище. Видел такой проект?
   — Видел.
   — И что скажешь?
   — Сейчас — ничего, Варяг. Ну его. Мне сейчас не до проектов с бронепоездами. И тебе до них дела не станет. Пойдём, клад тебе покажу.
   — Что же ты там такое выкопал, — удивлённо приподнял брови Городецкий, шагая вслед за Гурьевым.
   Они вошли в штабной вагончик.
   — Ладно, неплохо, — кивнул, осмотревшись, Городецкий. Лицо его мгновенно сделалось жёстким, рабочим. — Ориентируй.
   Гурьев открыл сейф, достал оттуда серый конверт и, вынув из него три снимка, положил их на столик изображениями вниз. На тыльной стороне каждого снимка были надписи от руки — «дочка», «мама», «бабушка и дедушка». Городецкий несколько секунд рассматривал нехитрый пасьянс. Гурьев показал пальцем на «дочку» и кивнул. Нахмурившись, Городецкий протянул руку, перевернул фото, поднёс к глазам. И долго, бесконечно долго рассматривал.
   — Красавица, — он кивнул и взял следующий снимок. — Беру прикуп.
   Некоторое Городецкий время цепко разглядывал оба фото:
   — Ты смотри. Бывает же. Какое сходство.
   — Всё? — с интересом спросил Гурьев.
   — Нет, — буркнул Городецкий. — Не всё. Где-то я её видел. Где?
   — Стареешь, секретарь, — вздохнул Гурьев, кивая на третий снимок.
   Городецкий, коротко глянув исподлобья на Гурьева, поднял последнюю фотографию — и резко откинулся на спинку стула. Гурьев увидел, как натянулась у Варяга кожа на желваках. Городецкий сложил все три снимка в одной руке веером, словно карточную колоду, и смотрел на них минуты, наверное, две. Гурьев молчал. Даже глаза прикрыл.
   Городецкий медленно, словно нехотя, сложил фотографии в конверт. И, зябко поведя плечами, проговорил:
   — Вон зачем ты сюда рвался.
   — Да если б я знал, зачем я сюда рвался.
   — Но что-то же ты чуял.
   — Не это. Не это, Варяг. Я до сих пор поверить не могу.
   — Это точно?
   — Это точно. Всё сходится — чуть ли не с точностью до часов и минут.
   — А я-то думаю: за каким лядом тебе ермаковские показания вдруг понадобились. Пришлось тряхануть его как следует, чтобы правду сказал, наконец, мразь. Вот оно что. И дальше?
   — Надо сказать ей.
   — Спятил ты, что ли?! Советский ребёнок, комсомо…
   — Не городи чушь, Варяг. Ничего в ней этого нет. Я её три с половиной месяца наблюдаю — каждый день. Это царская кровь.
   — Дальше?! Что мы дальше с ней будем делать?!
   — Это неверная постановка вопроса, Варяг. Верная будет такая: что она с нами захочет делать? Что захочет — то и сделает. Может и послать на все четыре стороны. А может — и нет. Вот если нет — тогда будем думать дальше. Царская кровь — это суд, Варяг. Суд окончательный, суд — на земле — последний. Как присудит, так и будет.
   — Есть у тебя план — на случай «не пошлёт»?!
   — Есть.
   — Ага. Интересно. Ты Колчакову жену на этот предмет дёрнул?
   — Да. Она её сходу признала. Так что, Варяг, готовься — сегодня вечером. Устроим маленькую пьянку по случаю окончания раскопок — и скажем. Войдём по самые ноздри.
   — А Надя?
   — Что — Надя?