Гурьев внимательно проследил за угрожающим движением:
   — Правило номер один, — улыбка застыла у него на лице, словно на боевой маске самурайского доспеха. — Обнаживший клинок ради бахвальства заслуживает не поединка, а смерти.
   — Чё-о?!.
   Больше парень ничего не успел ни сказать, ни сделать. Удар — или бросок — впечатал его в землю с такой силой, что из-под тела со всех сторон выстрелили пыльные струйки. Ирина вскрикнула. Это не было похоже на драку. Это было вообще ни на что не похоже. Ей показалось, что Гурьев не шевельнул ни рукой, ни ногой — только чуть качнулся вперёд. На самом деле ни её органы чувств, ни забитые алкогольно-никотиновой отравой рецепторы «пацанов» просто не в состоянии были зафиксировать движения Гурьева. Пока любой из них замахивался бы для удара, Гурьев мог его убить раза три-четыре. Разными способами. Если бы захотел.
   Шпана явно растерялась, не представляя, что делать дальше. Командир повержен, а враг…
   Гурьев задумчиво — так показалось Ирине — шевельнул носком своего ботинка голову лежащего на асфальте Силкова. Голова страшно, безвольно мотнулась, словно принадлежала не живому человеку, а трупу. А Гурьев поставил подошву ему на лицо, будто готовясь расплющить его, и обвёл шпану взглядом, от которого они пригнулись, как трава, укладываемая наземь шквальным предгрозовым ветром. И голосом, от которого у Ирины всё окаменело внутри, произнёс только одно слово:
   — Брысь.
   И они брызнули. Не побежали, не бросились прочь — именно брызнули, как… как настоящие брызги. Гурьев вернулся к Ирине, взял её за локти и осторожно встряхнул:
   — Сильно испугалась, да? Ну, всё уже, всё. Идём домой.
   Ирина всхлипнула и вдруг сухо, истерически хохотнула. Потом ещё, и ещё. Такая реакция ему не понравилась, насторожила. Если бы она заплакала — другое дело.
   — Вот так, да? — она снова хохотнула, как взвизгнула. — Вот так вот… Раз — и всё… Ба-бах!
   Он подхватил Ирину на руки и быстро понёс к дверям подъезда. И там, у самой двери, поставив девушку на землю, целовал до тех пор, пока она не обмякла, пока не дрогнули её губы, не ожил язык, отвечая на прикосновение его языка. Пока у него самого едва не загудело в ушах.
   — Всё хорошо, Ириша. Слышишь?
   — Слышу. Это хорошо, да?!
   — Больше не сунутся. Ни к тебе, ни к кому другому. Всё. Поняла?
   — Гур…
   — Домой, Ириша. Спать. И завтра в шесть у Манежа. Это будет наше место, договорились?
   — Да.
   — Я тебя люблю. До завтра.
   — Гур.
   — Что?
   — Обними меня. Сейчас же!
 
* * *
 
   Гур вернулся домой в начале третьего, — мама не спала. Читала в постели при свете маленького ночника у себя за сёдзи[88]. Он снял куртку, и мама вышла к нему, в простом домашнем кимоно и с тщательно убранными, как всегда, волосами:
   — Привет, детёныш. Ты голоден?
   — Нет, — он качнул отрицательно головой и улыбнулся. — Ты чего не спишь? Тебе же на работу завтра.
   Она пожала плечами — дескать, что за глупый вопрос.
   — Присядь, — мама указала подбородком в направлении стола. — Может, чаю выпьешь? Я заварю быстро, как ты любишь.
   — Если ты со мной посидишь, — Гур посмотрел на маму, вздохнул и опять улыбнулся.
   Она зажгла тихонько загудевший примус, — примус гудел всегда тихонько, потому что Гурьев сразу после покупки приложил к нему руки, — поставила чайник, вернулась, опустилась на стул и посмотрела на Гура:
   — У тебя появилась девушка.
   — Да.
   — И это серьёзно.
   — В общем, да. Похоже на то.
   Мама улыбнулась, вытянула левую руку и, пошевелив пальцами, полюбовалась кольцом. Тем самым, папиным. Которое всегда переходило, с незапамятных времён, в соответствии с семейной традицией, от свекрови к невестке. Потрясающей красоты кольцо, — двухцветный, бело-жёлтый золотой ободок, платиновая корона, зубцы которой представляли собой лопасти мальтийского креста с поднятыми вверх раздвоенными концами. «Купол» короны венчал изумруд, большой, глубокий, удивительно чистой воды, огранённый таким образом, что в игре света на его плоскостях проступали очертания проникающих друг в друга треугольных пирамид. И вокруг изумруда — бриллианты, образующие сложный, многоступенчатый узор, напоминающий цветок розы. Мама носила его открыто только дома. Всё остальное время оно висело на длинной, очень прочной стальной цепочке у неё на груди. Все эти годы.
   Гурьев понял её жест и успокаивающе взял маму за локоть:
   — Нет-нет. Это не по правилам.
   — Кто знает, кто знает, — мама покачала головой. — Могу я что-нибудь узнать о ней?
   — Конечно, — он расслабился, окончательно почувствовав себя дома, провёл рукой по гладко зачёсанным назад волосам — чуть более длинным, чем следовало бы. Наверное. — Конечно, мама Ока. Её зовут Ирина.
   — Негусто, — вздохнула мама. — Кто она?
   — Моя учительница литературы.
   Мамины глаза расширились от удивления — правда, меньше, чем он ожидал. Она покачала головой:
   — Детёныш, ты спятил.
   — В некотором смысле — да, безусловно. Это возраст такой, мама. Ничего не поделаешь.
   Как скарлатина, — надо переболеть, подумал он.
   — Ах, Гур, — мама накрыла его руку своей. — Какой ты всё-таки большущий вырос! У неё ведь могут быть неприятности, разве ты не понимаешь?
   — Не будет, — Гур наклонил голову к левому плечу. — В педколлективе их просто некому сейчас организовывать, а всё остальное — или все остальные — не стоят хлопот.
   — Так от кого же ты намерен её защищать, в таком случае? — мама улыбнулась понимающе.
   — О, за этим дело не станет.
   — Защитник, — мама вздохнула, поднялась и направилась колдовать над заварочным чайником. — Нисиро знает?
   — Завтра. Сегодня, прошу прощения. Чуть позже. Где он?
   — Ты мог бы привыкнуть за столько лет. Придёт, когда закончит со своими делами.
   — Ну да, — Гурьев кивнул.
   — Надеюсь, она не замужем?
   — Нет, — Гур сдержал готовый вырваться смех. — Любовь втроём — это не мой стиль.
   Мама обернулась, и голос её прозвучал сердито:
   — Детёныш, а вот это — гафф[89].
   — Прости, Орико-чан.
   — Прощаю. Стиль — это труд, детёныш. Ты ещё слишком юн, чтобы говорить о стиле. Что-то есть уже, конечно, — она несколько критически окинула взглядом сына, очень похоже на него склоняя голову к левому плечу. — Но до настоящего стиля ещё довольно далеко и долго. Впрочем, все шансы на твоей стороне, — мама поставила перед ним пиалу с зелёным чаем. — Пей и ложись спать.
   — Я ещё почитаю часок. Наверстаю. Пропустил много. Да и улечься всё должно.
   — Хорошо, детёныш. Хорошо. Спокойной ночи.
   — Спокойной ночи, мамулечка.

Москва. Октябрь 1927

   Предоставив Мишиме полный отчёт о вчерашних событиях, Гурьев, стараясь не выдавать своих расстроенных чувств, выслушал нагоняй — не за то, что дрался, а за демонстрацию и болтовню, — отправился в школу. И еле дождался конца уроков. Он и без выволочки учителя понимал, что переборщил вчера с эффектами. И хотя мог бы найти этому факту миллион оправданий, отнюдь не собирался этого делать. Ошибка. Придётся отвечать. И исправлять. Если получится.
   Ирина пришла к Манежу, как и было условлено. По её лицу, по стеснённым, угловатым жестам Гурьев понял, что действительно переборщил. И сильно. Но всё-таки — она пришла! Значит — всё будет в порядке.
   — Знаешь, что-то не гуляется сегодня, — он вздохнул.
   — Погода, — поспешила ему на выручку Ирина.
   Гурьев был ей очень благодарен, но такого лёгкого способа побега не принял:
   — Не в этом дело. Давай посидим где-нибудь, недалеко, перекусим.
   — Гур! Ты с ума сошёл?!
   — Идём, идём. Надо же поговорить. Тебя распирает от вопросов, а мне следует на них ответить.
   Ирина несколько секунд пристально смотрела на него, как будто видела впервые. Покачала головой, — не то удивлённо, не то укоризненно. И вдруг шагнула к нему, решительно взяла под руку:
   — Хорошо. Идём.
   Гурьев остановил пролётку, велел ехать в Зарядье, в тот самый трактир, где держал нечто вроде явки на всякий непредвиденный случай, — с комплектом одежды, тайничком и прочими хитростями. Он появлялся здесь исключительно редко, так редко, что его лицо почти никому, кроме хозяина, не было знакомо. Но сейчас — пожалуй, лучшего места для разговора и придумать сложно.
   Они вошли внутрь, и Ирина поняла, что Гурьев здесь — как рыба в воде. По тому, как вёл он её между столами, каким взглядом смотрел на публику и половых, как экономно и чётко двигался, усаживая её и усаживаясь сам. Это было так ни на что не похоже! Ни на что, известное ей. Ирина выросла в семье, в которой идея посетить подобное заведение даже не могла зародиться в мозгу. Её воспитание, усвоенные ею — вполне органично и необременительно — советские жизненные лекала, которые до сей поры примерялись к привычной действительности почти без заметных сбоев, — всё в ней громко протестовало против того, что происходило сейчас вокруг. Тёмный лес, угрюмый, зловещий, где из-за каждого пенька и кустика смотрит на тебя горящими угольками глаз опасность. И Гурьев, конечно же, не был коренным обитателем этого леса. Он был здесь чужим, как и она. Но если себя Ирина ощущала не столько Красной Шапочкой, сколько зайцем, то Гурьев… Нет, он не был волком в этом лесу. Волк — всё-таки местный житель. А Гурьев — он был здесь егерем, со спокойным любопытством наблюдающим за жизнью и борьбой биологических видов и следящим за тем, чтобы зайцы не обглодали всех деревьев, а волки и лисы не сожрали всех зайцев.
   И публика, так явно вдруг утратившая интерес к вновь вошедшим. И расположение столика, за который они сели. И чистая скатерть, расстеленная ещё до того, как Ирина окончательно устроилась на стуле. И сахарница, полная ослепительно белого пиленого рафинада, появившаяся мгновенно — вместе с двумя стаканами ароматного горячего чая, в массивных серебряных подстаканниках, с ложечками не в стаканах, а на отдельном блюдце. И салфетки, и вазочка с оранжерейной гвоздикой, — всё это, а, главное, то, как спокойно воспринимал это Гурьев, окончательно утвердили Ирину в ощущении, что жизнь её вдруг совершенно непостижимым образом вошла в крутое пике. У неё даже уши заложило.
   Чай оказался ещё и удивительно вкусным. И пирожное «Меренга», которое донесли через минуту, было восхитительно нежным, не приторным — то, что надо. Ирина уже без опаски осмотрелась. И, вздохнув, подняла глаза на Гурьева:
   — Гур, а… А почему ты его не убил?
   Он посмотрел на Ирину, — как ей показалось, с любопытством:
   — Тебя интересует техническая сторона вопроса? Или моральная?
   — Обе, — чуть подумав, произнесла Ирина.
   — Технически, — Гурьев вздохнул. — Технически… Скажем так — обстановка уж очень была неподходящей. Море любопытных, внутренний двор. Слишком всё прозрачно. А что касается морали… Строго говоря — академически — он уже покойник, Ира. Ну, протелепается ещё несколько месяцев. Год, от силы. Свои же пырнут ножом в подворотне, спьяну или при делёжке. Зачем мне его убивать? Напрасный труд, — он беспечно пожал плечами.
   Ирина смотрела на него с ужасом:
   — Откуда… Откуда ты знаешь?
   — Что?
   — Что его убьют?
   — У него написано это на лице, Ириша, — мягко сказал Гурьев. — Большими-пребольшими буквами.
   — А у меня? Что написано у меня на лице?
   — Что я тебе нравлюсь, — Гурьев был абсолютно серьёзен. — И это радует меня так, что я ни о чём другом не хочу и не могу сейчас думать.
   Ирина опустила голову. Кажется, у неё покраснели не только щёки, лоб и уши, но руки и даже волосы.
   — Ира, — Гурьев осторожно взял её пальцы, погладил. — Ира.
   — У тебя… Тебе ведь ничего за это не будет?
   — Нет.
   — Я боюсь.
   — Чего?
   — Что тебя посадят в тюрьму, — с усилием выговорила Ирина. И спросила срывающимся от отчаяния голосом: — Что? Что ты делаешь, Гур? Что-то… Что-то ужасное, да?
   — Почему ты так решила? — он не спешил развеять её тревогу, и это, как ни странно, Ирину слегка успокоило.
   — Потому что ты мог их убить, — тихо проговорила Ирина, не глядя на Гурьева, но и не отнимая руки. — Не только Силкова. Всех. Как… тараканов. И ты их — не пожалел. То есть… Ты не их! Тебе до них нет дела, как будто они — в самом деле тараканы. Ты… ты не захотел, чтобы это меня… коснулось. Ты только не понял, Гур. Если бы ты с ними подрался, я бы не так испугалась. А так… Ты не только их напугал. Ты меня напугал — до смерти.
   — Прости.
   — У тебя был такой голос. И взгляд.
   — Какой?
   — Как будто ты… Ты вдруг как будто стал теми, кого они боятся, перед кем лебезят и заискивают. Как будто настоящим бандитом, налётчиком. Только ещё страшнее. В тысячу раз страшнее.
   Гурьев с новым интересом посмотрел на Ирину. Ох, женщины, подумал он. Образование, городская жизнь — всё шелуха, когда доходит по-настоящему до печёнки. Как они это чувствуют? Вот бы мне так научиться.
   — Что ты делаешь, Гур? Где?! Где, у кого?! Разве можно научиться такому?!
   Он посмотрел поверх её головы. И ответил так, словно не слышал или не понял её вопроса:
   — Моя мама работает переводчиком в издательстве «Академия». Как ты думаешь, на её жалованье могут прожить двое взрослых людей?
   — Не знаю…
   — Не могут. Я обеспечиваю семью. Сам. Когда-то, очень давно, я дал слово, что моя семья никогда ни в чём не будет нуждаться. И выполняю это.
   — Как?!
   — Бильярд, Ириша.
   — На деньги?
   — Конечно.
   — Но это… Незаконно!
   — Скажем так, — когда нет тотализатора, ставок на победителя и выплаты премиальных последнему, это не противозаконно. На самой грани, разумеется, но — лишь на грани. Не более того. И вообще — благородный спорт, если разобраться. Даже чемпионы мира есть. А ты ведь подумала про карты, правда?
   — Да.
   — В карты я тоже играю, — улыбнулся Гурьев. — Но почти всегда проигрываю.
   — Почему?!
   — Люди, обыгравшие меня в карты, проигрывают мне за бильярдным столом. Нужно поддерживать равновесие и добрые знакомства. А ещё я умею улаживать разногласия между моими добрыми приятелями, — «добрые приятели» он произнёс с отчётливо обозначенной издевкой. — Каждый слышит от меня то, что хочет услышать, потому что каждому человеку нужна и интересна только его собственная, личная правда. Настоящую правду никто не желает знать. Но это не так уж и важно сейчас. Пока.
   — Это… Это ты бандитов имеешь ввиду? — Ирина непроизвольно оглянулась.
   — Да. Бандиты, — Гурьев сделал круглые глаза.
   — А милиция?
   — Мы двигаемся по параллельным прямым. Которые соприкасаются только в неэвклидовом пространстве. Кстати, среди моих знакомцев есть весьма известные и влиятельные персоны. Так что совершенно нечего опасаться.
   — Твоя мама… Переводчик?
   — Да. Переводчик и редактор, по мере необходимости.
   — С какого языка?
   — С японского.
   — Японского?!
   — Да. Ещё с французского и латыни. Ну, английский, немецкий, — это понятно.
   — Кому… понятно?!
   — Мне понятно, — Гурьев улыбнулся.
   — А она… Она знает?
   — Она знает. Не всё, разумеется. Многое.
   — И она… не возражает?
   — Есть такая старая, избитая истина, Ириша: то, что нельзя предотвратить, нужно возглавить. Вместо того, чтобы устраивать истерики и скандалы, мама помогает мне. Отдыхать я ведь тоже должен, как ни странно. Мама следит, чтобы наш дом всегда оставался крепостью на острове посреди бушующего океана. Я знаю, это звучит банально, но это на самом деле так. Благодаря маме у нас есть дом. Убежище. Куда я могу вернуться и где меня ждут и любят, что бы ни случилось. Понимаешь?
   — Кажется, — Ирина улыбнулась, хотя уголки её губ всё ещё вздрагивали. — Что же ты делаешь в школе?
   — Учусь быть незаметным.
   — Ничего не выходит, — Ирина фыркнула.
   — Я знаю, — печально вздохнул Гурьев.
   Ирина вдруг почувствовала, что всё услышанное как-то разом перестало внушать ей страх. Наоборот, — вызвало жгучий, не испытанный ею доселе интерес. Неописуемое любопытство. А Гурьев казался ей даже старше её самой. Во всяком случае, никак не мальчиком. Совершенно точно. Ирине вдруг стало щекотно и жарко. Она поняла, что если и не сегодня, то совсем скоро это произойдёт. То самое. И это будет… чудесно.
   Выросшая среди книжек и родительской опеки, мало сталкивавшаяся лицом к лицу с настоящей жизнью — и в детстве, и в школе, и в университете, который закончила этим летом, — Ирина добралась до своих двадцати двух лет всё ещё неопытной девушкой. Дворовые ухажёры вроде пресловутого Силкова вызывали у неё ужас, сокурсники — скуку, а рабфаковцы и пышущие революционным энтузиазмом комсомольцы — оторопь пополам с брезгливостью. От всех от них просто-напросто плохо пахло, а иногда — и вовсе смердило. И хорошо ещё, если только махоркой или перегаром. А Гурьев… От него шёл тонкий, ненавязчивый, но хорошо различимый горьковато-лимонный аромат, с едва ощутимыми нотками полыни и мяты. Он весь вообще был как будто отмытый до блеска, до скрипа, до восхитительного холодка между лопаток. У него были чистые-чистые руки, тёплые, как печка, ладони, пахнущие сдобой, ровные, коротко остриженные ногти. И одежда его была всегда чистой, пахнущей волнующе и приятно. И волосы. И от всего этого у Ирины сладко пустело в животе.
   Она не понимала, почему он выбрал именно её. Чем она ему так уж приглянулась. Она видела, какими глазами смотрит на него женская половина школы, хотя уже должны бы и привыкнуть, да и на улице ловила взгляды, — ищуще-игривые, адресованные Гурьеву, и завистливо-удивлённые — ей. Это всё было так неожиданно и захватывающе!
   Ирина осознала вдруг, что прежняя жизнь закончилась. Что теперь всё будет иначе, — быть может, и не так понятно, как прежде, но зато невероятно интересно. Она не знала, как долго это продлится. И это ей тоже сделалось совершенно безразлично. Главное, что это есть. И Гур есть. У неё. Здесь и сейчас. А дальше…
   — Что ты собираешься делать?
   — О чём ты?
   — После школы. Тебе нужно учиться. В вуз. С твоими талантами!
   — Ты права. Мне действительно нужно ещё многому учиться. Только не здесь.
   — А где? — у Ирины всё оборвалось внутри.
   — Далеко, — Гурьев глядел на Ирину, по-прежнему не выпуская из рук её пальцы.
   — Меня ты с собой не возьмёшь, — она вздохнула.
   — Это невозможно.
   — Догадываюсь. Чему ещё тебе хочется научиться? Чего ты ещё не умеешь?
   — Многого. Ну, например. Был бы я настоящим Мастером, сумел бы утихомирить эту дворовую кодлу так, чтобы не пугать тебя и не устраивать на глазах у соседей Куликовскую битву.
   — А говорят, ты никогда не дерёшься.
   — Почти нет, — он пожал плечами. — Не с кем.
   — Ты ужасно самоуверенный. Мне было бы намного легче, если бы ты был хотя бы чуточку осторожнее.
   — Со мной ничего не может случиться.
   — Откуда ты знаешь?!
   — У меня нюх.
   — Ах, вон что. Я не знала, — Ирина снова огляделась. — Как тебе это удаётся? Я всё время думаю об этом.
   — О чём ты?
   — Я представила себя здесь без тебя. Я бы просто умерла от страха. А с тобой — замечательно и уютно. Как это у тебя получается?
   — Это личное пространство, — Гурьев накрыл руку Ирины другой ладонью. — Оно ещё очень маленькое. Я стараюсь, чтобы оно увеличилось.
   Девушка некоторое время с недоумением смотрела на него. Потом лицо её прояснилось.
   — Ах, вот что… Кажется, я понимаю. И школа, получается, тоже?
   — Да.
   — Тебе это доставляет удовольствие? Что ты чувствуешь?
   — Что без меня этого не было бы.
   — А когда ты уйдёшь?
   — Не знаю, — он едва заметно нахмурился. — Ну, я ведь не исчезну вообще. Меня всегда можно будет найти. И потом, разве настоящий мир нуждается в постоянной опеке? Достаточно не нарушать установленных правил.
   — Боже мой, Гур, — Ирина покачала головой. — Если бы всё было так! Ты упрощаешь.
   — Я ещё плохо умею, — в его голосе прозвучало удивившее Ирину смущение. — Вот, именно поэтому мне нужно научиться.
   Она смотрела на Гурьева, отчётливо понимая, эти минуты, проведённые с ним, никогда не повторятся. Будут другие, не менее важные, может быть, даже более. Но этих — не будет больше. Нужно это запомнить, подумала Ирина. Нужно обязательно это запомнить. Ведь он ещё вырастет. А потом… О, Боже мой, что же случится потом?!

Кусково. Октябрь 1927

   — Ты с ума сошёл совсем, Гур, — прошептала Ирина, замирая от ужаса, восторга и сладкого предвкушения. — Окончательно рехнулся.
   — Иди сюда, — он взял её одной рукой за руку, второй просунул старинный, позеленевший от времени, покрытый патиной ключ в личинку замка и беззвучно повернул. Замок еле слышно щёлкнул, и дверь чуть приоткрылась. — Вперёд.
   Они оказались в комнате с высокими сводами, двумя узкими, почти под самый обрез потолка, окнами, уставленной старинной мебелью и обитую шёлковыми полосатыми обоями. В глубокой нише, отделённая тяжёлыми занавесями, находилась широченная, совершенно барская кровать, на столе стояли фрукты, икра, свечи и шампанское в бутылке, исходящей каплями от испускаемого льдом холода. Чуть в глубине стояла, крепко упираясь львиными лапами в паркет, большая, тускло отсвечивающая бронзой ванна, наполненная водой, над которой поднимался едва заметный парок.
   Не выпуская её руки из своей, Гурьев шагнул к столу и, достав из кармана очередную диковину — зажигалку, зажёг свечи:
   — Это сюрприз. Ну, и как тебе?
   Ирина потрясла головой, словно прогоняя наваждение.
   — А ванна зачем? — почему-то шёпотом спросила она.
   — Я буду тебя купать, — тоже шёпотом проговорил Гурьев, беря её лицо в ладони, и Ирина увидела совсем близко его смеющиеся глаза.
   Время остановилось. Обнявшись, они вместе летели в густую, жаркую, охватывающую их со всех сторон глубину, на дне которой было блаженство и исполнение всех желаний. Гурьев был осторожен, заботлив и нежен, — Ирина, обмирая от счастья в его руках, так странно, так восхитительно и так пугающе умелых, молила его: скорее же, скорее! И когда это случилось, волна ни с чем не сравнимой радости, щекочущей душу пузырьками бурлящего счастья, выросла и взорвалась в ней, и стон, вырвавшийся из самой глубины её существа, прозвучал для Гурьева слаще любой музыки на свете. Ирина, оторвавшись от земли, подчинялась и помогала ему, и сладкий восторг накрывал её с головой, заставляя умирать и рождаться снова и снова, — кажется, только затем, чтобы видеть его лицо, таять в его руках, вбирать его в себя, взлетая в сияющую высь и обрушиваясь в бездну.
   Потом они лежали, не размыкая рук, и Гурьев ласкал Ирину, словно утешая, успокаивая, и невесомая тяжесть истомы прижимала Ирину к нему, и каждая её клеточка болела и пела от усталости и любви.
   — Поцелуй меня, — тихо попросил Гурьев.
   — Как?
   — Как хочешь. Как тебе самой хочется, понимаешь? Ничего не бойся. Я тебя люблю.
   Ирина, вначале несмело, а после — с каждым мгновением всё увереннее и увереннее, обнимая его и лаская, едва касаясь подушечками пальцев, скользила губами и языком по его тёплой, странно тонкой для юноши коже, под которой, кажется, гудел от сильного тока крови твёрдый и в то же самое время удивительно податливый панцирь мускулов и сухожилий. Дразня и баюкая, изнывая от благодарности и желания. И он снова любил её. И уже не было сил, и сказка чуть отступила, и Ирина прошептала, краснея чуть не до слёз:
   — Гур, ты ужасный. Ужасный, ужасный… Разве так можно?
   — А как? — он приподнялся на локте, улыбнулся.
   — Мне стыдно…
   — Тебе не понравилось?
   — О Боже… Я никогда не могла подумать…
   — Глупая девочка, — он погладил Ирину по распущенным волосам. — Можно всё. Тебе и мне, нам вместе. Всё, что доставляет радость. Всё абсолютно. Я разрешаю.
   — Гур. Я тебя люблю. Я же… некрасивая… Как только тебе со мной…
   — Ты красивая, Ириша. Ты очень красивая. Ты прелесть, и я тебя люблю.
   Ирина вдруг выскользнула из-под одеяла и, осторожно ступая босиком по паркету, подошла к трюмо с огромным, выше неё чуть не на две головы, зеркалу с тронутой временем амальгамой. Замерев, она вглядывалась в своё отражение, ища опору его словам. Прямые плечи, слишком, на её взгляд, узкие бёдра, длинные ноги, сильные, отличной формы, но совсем не такие полные, как ей бы хотелось. И живот слишком плоский. А грудь?! Ирина приподняв рукой волосы, горько вздохнула:
   — Ты врёшь, чтобы меня утешить. Я знаю. Разве я красивая? Фигура — ну, совершенно никуда не годится, нос курносый, рот — от уха до уха! Ну, что это такое, в самом-то деле?! Вот бы… Любовь Орлова — помнишь, мы видели в театре? Вот кто красавица. А я?!
   — И ты в ту же дудку, — Гурьев усмехнулся снисходительно, сел на кровати, сложив пятки по-турецки. Грация, с которой он это проделал, отозвалась щемящим чувством у Ирины под ложечкой. — Не понимаю, что в ней находят. Толстоногая девица с сусальным личиком, губками бантиком и глупо вытаращенными глазами. Пошлая открытка из прошлого века. Люби меня, как я тебя. Бр-р!
   Гурьев так натурально передёрнул плечами, что Ирина рассмеялась и повернулась к нему лицом: