Страница:
Что ты за диво такое дивное, ужаснулся Гурьев. Как же это так, а?!
— У меня действительно дел по горло.
— Это не ответ, — нахмурилась Даша.
— Ох, не строй меня, дивушко, — покачал головой Гурьев. — Это, знаешь ли, чревато.
— Я тебя… не строю, Гур, — тихо сказала девушка. — И не вешаюсь тебе на шею. Ты сам сказал, что мы друзья. У друзей не должно быть секретов друг от друга. Я же не виновата, что мне нечего тебе рассказать. И потом, если я у тебя на глазах буду, тебе станет спокойнее. Разве не так?
Ох, дивушко моё, подумал Гурьев. Дивушко, дивушко. У тебя есть, что мне рассказать. Но я не спрошу тебя об этом. Господи. Рэйчел.
— Хитрая, — усмехнулся он. — У меня есть дела в городе. И в крепости. А потом я буду с твоими телохранителями совершенствовать боевое искусство. Годится такой план?
— А потом? Вечером? Возьми меня с собой, куда ты пойдёшь. Пожалуйста. Я тебе не помешаю, честное слово.
— Скучно тебе с Ниной Петровной?
— Не в этом же дело!
Это точно, подумал Гурьев. Не в этом.
— Лучше скажи мне вот что. Ты бы сильно расстроилась, если б отец женился?
— Ты что, — Даша улыбнулась, потрогала пальцами косу. — Я была бы ужасно рада. Но он же — он такой… Сумасшедший. Однолюб. Вы так похожи, просто с ума можно сойти! Ну, он, конечно, не так много всего знает, и разговаривать с ним тяжело. Но я его даже молчащего очень хорошо понимаю. Ты — как будто он, только с тобой можно обо всём на свете говорить. Гур! Возьми меня с собой. Мне правда скучно. Я уже книжки все перечитала, а выходить ты не разрешаешь. Я тебя слушаюсь, как первоклашка, но… Действительно, как в бронепоезде! Гур, ну, пожалуйста!
Привыкай, дивушко, с тоской подумал Гурьев, продолжая беспечно и весело улыбаться, — молча. Это карма. Карма, понимаешь, дивушко?!
— Какой ты, — с досадой сказала Даша. — Скала.
— Ну да, ну да, — покивал Гурьев. — Всё. Идём.
Он вышел вместе с ней из класса, кивнул ребятам и строго-настрого приказал быть к пяти в спортзале:
— Приёмы против ножа будем отрабатывать.
— А как это называется, Яков Кириллыч?
— Самбо, да?
— Вроде того, — он кивнул. — Только усовершенствованное.
Степан торжествующе ткнул Федю в бок — а я что говорил?! Гурьев улыбнулся.
Молельный зал не поразил его роскошью, однако Гурьев и не ожидал иного. Десятка полтора пожилых мужчин, сидевших над фолиантами — шиур[38], разделявший минху[39] и маарив[40], ещё продолжался — повернули лица в сторону неожиданного посетителя. Гурьев подошёл к стеллажу, снял с полки молитвенник в тяжёлом переплёте, сел в последний ряд перед женским отделением и раскрыл книгу. Люди, поняв, что вошедший не заблудился, спокойно вернулись к своим занятиям.
Через несколько минут, когда ночь окончательно сгустилась за окнами, раввин закрыл том Гемары[41], поднялся и, достав гартл[42], повязал его поверх своего длинного капота[43]. Габай[44] тоже закрыл свою книгу и громко хлопнул ладонью по парте:
— Маарив! — он повернулся к старику, сидевшему прямо за ним: — Шлойме, кум давнэн[45]!
Тот, кого назвали Шлойме, занял своё — видимо, привычное — место хазана[46] рядом с арон-койдешем[47], накинул на плечи талес[48] и начал читать псалом, предваряющий вечернюю службу. Люди зашевелились. Поднялся и Гурьев.
— Ад-йной хошиа амэлэх янэйну вэйом корэйну! — нараспев продекламировал хазан и склонился к кафедре: — Борху эс Ад-йной амэвойройх!..[49]
Гурьев ответил вместе со всеми и сел на место. Сделав вид, что погружается в молитву, он наблюдал обращённые на себя изучающе-любопытные взгляды: похоже, из всех здесь присутствующих он был самым молодым.
После заключительного кадиша[50] раввин сам подошёл к нему:
— Шолом алэйхэм[51], — он протянул руку, Гурьев осторожно пожал его ладонь и почувствовал ответное крепкое, совсем не старческое пожатие, хотя раввину, судя по всем известным Гурьеву обстоятельствам, должно быть хорошо за восемьдесят.
— Алэйхэм шолэм[52]. Зовите меня Янкель, ребе, — Гурьев улыбнулся.
Идиш у меня довольно стерильный, подумал он, будем надеяться, что не очень подозрительно это звучит, не смотря ни на что.
— Ай, — лицо раввина просияло, — как приятно слышать, что молодёжь ещё не забыла идиш. Можешь называть меня просто реб Ицхок, меня здесь все так зовут. Ты к кому-то в гости приехал, реб Янкель?
— Нет. Я буду здесь жить, я работаю в школе.
— Откуда?
— Из Москвы.
— Я видел, ты молишься?
— Да, ребе, — улыбнулся Гурьев. — В некотором роде. Знакомый ритм. — Взгляд раввина сделался недоумевающим. В планы Гурьева вовсе не входило, тем более теперь, читать старику лекцию о силе и взаимодействии эргрегоров[53] в разные исторические эпохи и как всё это влияет на отдельно взятую личность. Он жестом переключил внимание раввина с такой щекотливой тематики и пояснил: — Я занимался когда-то. А потом — сами понимаете, вечно не хватает времени для души. У меня йорцейт[54] завтра, — то есть, уже сегодня[55]. Я хотел бы дать цдоке[56].
— Опусти в ящик, вон там.
— Что Вы, реб Ицхок, зачем вам такие деньги через кассу проводить. Отпустите людей, поговорим с глазу на глаз.
— Хорошо. Пойдём-ка ко мне, реб Янкель.
Они поднялись на второй этаж, в маленькую комнату с единственным узеньким окошком. Раввин переложил книги со стула, усадил Гурьева, присел сам:
— Давно твой дедушка умер, зихроно ливрохо[57]?
— Двадцать один год, ребе.
— А родители?
— Это отдельная история. Как-нибудь в другой раз. — Гурьев достал из кармана конверт и, положив на стол, чуть подтолкнул его к раввину. — Тут десять тысяч. Зима скоро, она здесь, конечно, не такая, как в Москве, но — и дрова нужны, и кое-что ещё по мелочи, наверняка. Если будут трудности — обращайтесь без церемоний, помогу, чем смогу.
Раввин посмотрел на конверт с некоторым ужасом:
— У нас небогатый шул[58], реб Янкель, это большие, очень большие деньги для нас. А что, у учителей жалованье теперь, как у наркомов?
— Жалованье — слёзы, ребе, — рассмеялся Гурьев, — а деньги берите смело, никакой гнивы[59] за ними нет, я их скажем, выиграл. В лотерею. Я понимаю, что Вы меня видите впервые, но иногда бывает, что именно первое впечатление оказывается верным.
— Спасибо, реб Янкель, — поколебавшись ещё мгновение, раввин с достоинством взял конверт и положил в ящик стола. — Дай Бог тебе не знать горя за твою щедрость. А где жить, у тебя есть? Я могу тебя в дом к хорошим людям нашим устроить, будет кошер[60] всегда, и возьмут недорого, со своего?..
Гурьев махнул рукой:
— Я такой великий цадик[61], что не стоит. Я уже устроился, реб Ицхок. Мне удобно, как мне удобно.
— Не годится еврею есть что попало, если можно соблюдать.
— Ещё раз спасибо за заботу, реб Ицхок.
Раввин всё понял и решил больше не настаивать:
— Хорошо, как знаешь, реб Янкель. Ты сможешь приходить на молитву?
— Нет, — улыбнулся Гурьев. — Разве что, когда занятий не случится, заскочу разок-другой к криас-Тойре[62]. А на праздники, на Изкор[63] — зайду непременно.
— Как же ты устраиваешься в школе, ведь там пишут в шабес[64]?
— Ну, реб Ицхок, — Гурьев вздохнул. — Я же апикойрес[65]. Это моя страна, я здесь живу, с этими людьми, с моими людьми, с моими детьми. Мне их, детей, учить надо, а не думать о субботе. Я знаю, вам это не нравится. Только у меня свой путь. Совсем не еврейский, но мой.
— Ты неправильно говоришь, реб Янкель, — раввин покачал головой.
— Правильно, ребе. Для меня — правильно. Законы — законами, но мой отец — дворянин и русский морской офицер, который погиб, сражаясь за эту страну. Да и ещё столько всякого разного. Об этом в другой как-нибудь случай. Их, мне видится, будет у нас немало. Поэтому здесь моё место. Не в синагоге, не в ешиве[66]. Не в Эрец Исроэл[67]. Тут.
— Да, реб Янкель, — раввин вздохнул. — Мир совсем спятил — бедные идише мэйдэлах[68]. Что говорить.
— Если бы всё было так просто, ребе, — Гурьев усмехнулся, — я понимаю, вы не могли знать. Правда, мне повезло с учителями, чего нельзя сказать о многих других. Наверное, неспроста мир сошёл с ума, и не только идише мэйдэлах кинулись искать счастья на стороне. Многие — очень многие. И кажется беднягам, что они гордо реют, как буревестники, чёрной молнии подобны, как стрела, пронзая тучи. Такое время, ребе. Такой век на дворе. А на самом-то деле они просто болтаются, как дрек[69] в проруби. А мне нужно защитить и научить детей. Кого ещё можно научить. В том числе и тому, что поступать правильно — это поступать так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Вот ведь что главное, реб Ицхок, и вы знаете это наверняка не хуже меня.
— Дай-то Бог, чтобы ты оказался прав, реб Янкель. Один Кадош Боруху[70] знает, что из всего этого будет.
— Что-нибудь обязательно будет. А семья у вас есть, реб Ицхок?
— Я вдовец. Сыновья учились в ешивах в Лемберге[71] и Вильно[72], потом — эта революция. Сейчас трое в Америке, уже есть у меня снохи и внуки, а младший сын учится в Иерусалиме. Слава Богу, пристроены и, в общем, довольны. Звали меня к себе, да я как-то не собрался, а теперь, — раввин тяжело вздохнул, поправил ермолку. — Да и на кого я здесь людей оставлю? Что есть у этих алтерн идн[73], кроме шула и разбежавшихся по всей стране детей, которые и писем-то не пишут, потому что они забыли мамэ лошн[74], а их старики так и не выучились русской грамоте? Да и староват я уже, реб Янкель, чтобы что-то менять в своей жизни.
— Такой философский у нас разговор получается, — изобразил невеселую усмешку Гурьев. — О вечном.
— А чему ты учишь детей, реб Янкель?
— Литературе.
— Так о чём же ещё могут говорить два любителя литературы, как не о вечном? — лукаво прищурился раввин.
— О суете, ребе. О злобе дня. Уж очень много её сделалось. Вы ведь хорошо знаете местных евреев, реб Ицхок?
— Надеюсь, неплохо.
— Мне нужен человек — неважно, кто — который с блатными на короткой ноге. С контрабандистами. У меня с одной из моих девочек неприятности. И я не хочу обращаться в милицию.
— Почему?
— Посмотрите на меня, ребе, — мягко сказал Гурьев. — Разве я стал бы разговаривать с вами о таких делах, если бы хотел кого-нибудь куда-нибудь утащить? Я просто утащил бы, и всё. А я хочу прояснить ситуацию. Может быть, произошло какое-то недоразумение, и нужно просто пошептаться со знающими людьми. И всё образуется.
— А если нет?
— Если нет, тогда пусть не обижаются, — улыбнулся Гурьев. — Я своих детей буду защищать. Поверьте, реб Ицхок, я это хорошо умею делать.
— Я, в общем, подумал об этом. Ты не похож на учителя, реб Янкель.
— Это правда. Действительно — я ни на кого не похож.
Раввин долго молчал, раздумывая. Гурьев не торопил старика. Он даже веки опустил и накрыл левую руку, сжатую в кулак, ладонью правой, чтобы не мешать раввину своим ожиданием ответа. Мудра Дзэн, последний, девятый знак Кудзи-Кири, дающий защиту Творца, делающий невидимым для врагов. В том числе для тех, которых иногда называют Врагами — с большой буквы. Раввин вдруг поднялся:
— Идём со мной, реб Янкель. Тебе одному не стоит, а меня там знают… Мне скажут. Идём.
Гурьев встал и последовал за раввином. Они вышли за ворота синагоги и зашагали по улице, миновали несколько дворов. Раввин остановился напротив выкрашенных зелёной краской глухих ворот, постучал в калитку. Раздался тяжелый, хриплый собачий лай. Кавказец, определил Гурьев. Основательная публика. Ну, посмотрим.
Калитка открылась, появился дядька, одетый по-крестьянски — даже в поддёвке. Еврея в нём выдавали только явно семитские черты лица, а так — кулачина кулачиной, мысленно усмехнулся Гурьев. Увидев раввина, дядька чуть поклонился, покосившись на Гурьева:
— Шолом алэйхем, ребе. Попрошу в дом.
— Шолэм, реб Арон. Борух дома?
— Дома, ребе. Проходите.
— Это реб Янкель, — кивнул на Гурьева раввин. — Заходи, сынок.
Гурьев вошёл, поздоровался коротко, тоже на идиш. Лицо у дядьки чуть разгладилось, и он махнул рукой, приглашая гостей внутрь.
Дом был большой, и хозяйство, судя по хозяину и хозяйке, крепкое, хоть и тяжестью какой-то, не очень весёлой, веяло из всех углов. Только три девушки, сидевшие за столом с книжками недалеко от печки, уставились на гостя без всякого страха и настороженности, зато с любопытством и интересом. И глазками застрочили, как положено. Вот где я её спрячу, решил Гурьев. Вот тут — ни за что вы до неё не доберётесь. Ни те, ни эти. Отличная мысль. Отличная. А тяжесть — это мы враз ликвидируем.
Дядька что-то буркнул на идиш, — Гурьев не разобрал, что, и девчонки, побросав книжки, хихикая и продолжая стрелять в гостя глазами, порскнули куда-то в глубину дома. Хозяин усадил раввина во главу стола, Гурьева — справа, сам сел слева. И посмотрел на гостей:
— Что за дело, ребе?
— Позови Боруха, реб Арон. У реб Янкеля вопрос к нему.
— А я не отвечу?
— Навряд ли, — вздохнул Гурьев.
Дядька посмотрел на него, спросил по-русски:
— Ты кто, человече? Не блатной, не мусор. Что-то не разберу я твою масть.
— Нет у меня масти, дядя Арон, — Гурьев чуть наклонил голову к левому плечу. — Не складывается с мастями. Я сам по себе.
— Ну, добре, — кивнул после паузы хозяин. — Договоримся, может. Борух! Сюда иди, охламон!
На зов появился здоровенный, как заправский биндюжник, парень в рубахе навыпуск, со встрепанными волосьями. Увидев гостей, сноровисто заправился, пригладил ладонью причёску:
— Здрассьте, ребе. Чего звали, татэ?
— Присядь, — кивнул дядька. — Поговори с человеком. Да не вертись, как угорь. Понял?
— Чего не понять, — парень подошёл к столу, отставил табурет, сел. — Можно и поговорить, если надо. Спрашивайте.
Раввин кивнул, и Гурьев, прищурившись, спросил:
— Тебе такая фамилия — Чердынцев — знакома?
— А-а-а, — криво усмехнулся парень, — Моряк, с печки бряк…
— Говори, что спрашивают, — хмуро проворчал дядька, не глядя на парня.
— Так что там с ним за бодяга такая, Борух?
— Моряк Ферзю третью весну подряд весь гешефт[75] портит. Да и раньше бывало. Вот Ферзь на него и осерчал.
— Это он сам себе такую погонялу замастырил? — улыбнулся Гурьев.
Я попал в яблочко, подумал Гурьев. В яблочко. В самое оно. Ах, ты ж…
Дядька выругался — сначала на идиш, потом по-русски. И посмотрел на сына:
— Иди досыпай, охламон. Без тебя дотолкуем, — Когда парень скрылся, тяжело посмотрел на Гурьева, покачал головой: — Не вяжись ты с этим дерьмом, реб Янкель. Ферзь… Дрянь мужик, одним словом. Я давно от дел отошёл, а этот… Парня мне испохабит, еле держу вот, сам видишь, — дядька вздохнул, пожевал густую бороду. — Я вижу, ты хлопец с понятием, я уважение понимаю. Как своему говорю — не вяжись. Пускай Ферзь с моряком свои дела сам крутит. Он тебе кто, гой этот?
— Гой, не гой, — не в этом суть, дядя Арон, — Гурьев посмотрел на хозяина, потом на раввина. — Если бы твой знакомец с Чердынцевым разборки клеил, я бы, может, и не впрягся. Но он, похоже, на дочку его нацелился. А это, дядя Арон, никуда не годится.
— Я же говорю — дрянь мужик, — почернел ещё больше хозяин. — Не вор, не фрайер, так — приблуда невнятная. А жизнь отнять — это ему как покашлять. Не суйся, реб Янкель. Беды не оберёшься.
Вот и весь детектив, подумал Гурьев. Неужели весь?! Если это всё, если больше ничего нет, только чулки и помадки — это просто счастье. Чистое, ничем не замутнённое, настоящее счастье. Только я в это не верю.
— Дядя Арон, я понял. За заботу твою спасибо сердечное. Но девочку я в обиду не дам — ни Ферзю, ни кому другому. Уж извини. Если можешь — помоги. Нет — не обижусь. — И добавил, словно невзначай: — У тебя у самого три невесты рядком.
Хозяин крякнул:
— Ох, силён, Янкеле. Кто ж ты таков, чтоб с Ферзём тягаться?!
— Я не ряжусь с ним тягаться, дядя Арон. Мне потолковать с ним требуется, а там увидим, что прорежется.
— Что тебе до этой девки за дело?!
— Это мой ребёнок, дядя Арон. Я за неё отвечаю.
— У неё отец есть. Пускай он думает.
— Её отец службу несёт, дядя Арон. Есть такая профессия, называется — Родину защищать. Он по полгода в море, а за девочкой присмотреть некому по-настоящему. Матери она и не видела даже, а мачеху в дом привести… Такой человек. Что они с Ферзём там не поделили — действительно не моё дело. А девочка — моё.
— Ну, гляди, — вздохнул дядька. — Свести я вас сведу, но за тебя не подпишусь. Как и за моряка твоего. У меня своих, за кого подписаться — полный дом. Сам видел.
— В этом нужды не имеется, дядя Арон. Спасибо.
— После благодарить будешь, — проскрипел дядька, — если жив останешься. Откуда ты? С Украины? С Подольщины?
— Дед мой из Слонима родом, дядя Арон. А я в Петербурге родился. И где только не жил, — Гурьев усмехнулся.
— Оно и видно, — посмотрел на раввина хозяин. — Вы простите, ребе, я вам даже стакан чаю не предложил.
— Ничего, реб Арон, — раввин покачал головой. — Даст Бог, напьёмся мы ещё с тобой чаю.
— Я пришлю Дину, когда всё улажу, ребе. Тянуть не буду, не волнуйтесь.
— Спасибо тебе, реб Арон. Нам пора, — раввин поднялся, следом поднялся и Гурьев.
— Что за отношения у тебя с этой девочкой, реб Янкель? — с беспокойством спросил раввин, когда они вышли за ворота. — Сколько ей лет?
— Нет, ребе, — вздохнул Гурьев, — это другое. Правда. Я мало чего боюсь, и ещё меньше вещей на свете, которых я мог бы стесняться. Тот мужчина, которого она полюбит, будет счастлив до последнего своего дня на земле. Солдат в её руках станет маршалом, а паж — королём. Просто она ещё девочка, и я должен её защитить. Вот и всё.
— Но тебе хочется её защищать.
— Я всегда хочу то, что должен, ребе, — метнул желваки по щекам Гурьев. — И могу, как правило. Хотеть и мочь то, что должен — что же бывает лучше этого, разве не в этом счастье, реб Ицхок?
Сталиноморск. 6 сентября 1940
— У меня действительно дел по горло.
— Это не ответ, — нахмурилась Даша.
— Ох, не строй меня, дивушко, — покачал головой Гурьев. — Это, знаешь ли, чревато.
— Я тебя… не строю, Гур, — тихо сказала девушка. — И не вешаюсь тебе на шею. Ты сам сказал, что мы друзья. У друзей не должно быть секретов друг от друга. Я же не виновата, что мне нечего тебе рассказать. И потом, если я у тебя на глазах буду, тебе станет спокойнее. Разве не так?
Ох, дивушко моё, подумал Гурьев. Дивушко, дивушко. У тебя есть, что мне рассказать. Но я не спрошу тебя об этом. Господи. Рэйчел.
— Хитрая, — усмехнулся он. — У меня есть дела в городе. И в крепости. А потом я буду с твоими телохранителями совершенствовать боевое искусство. Годится такой план?
— А потом? Вечером? Возьми меня с собой, куда ты пойдёшь. Пожалуйста. Я тебе не помешаю, честное слово.
— Скучно тебе с Ниной Петровной?
— Не в этом же дело!
Это точно, подумал Гурьев. Не в этом.
— Лучше скажи мне вот что. Ты бы сильно расстроилась, если б отец женился?
— Ты что, — Даша улыбнулась, потрогала пальцами косу. — Я была бы ужасно рада. Но он же — он такой… Сумасшедший. Однолюб. Вы так похожи, просто с ума можно сойти! Ну, он, конечно, не так много всего знает, и разговаривать с ним тяжело. Но я его даже молчащего очень хорошо понимаю. Ты — как будто он, только с тобой можно обо всём на свете говорить. Гур! Возьми меня с собой. Мне правда скучно. Я уже книжки все перечитала, а выходить ты не разрешаешь. Я тебя слушаюсь, как первоклашка, но… Действительно, как в бронепоезде! Гур, ну, пожалуйста!
Привыкай, дивушко, с тоской подумал Гурьев, продолжая беспечно и весело улыбаться, — молча. Это карма. Карма, понимаешь, дивушко?!
— Какой ты, — с досадой сказала Даша. — Скала.
— Ну да, ну да, — покивал Гурьев. — Всё. Идём.
Он вышел вместе с ней из класса, кивнул ребятам и строго-настрого приказал быть к пяти в спортзале:
— Приёмы против ножа будем отрабатывать.
— А как это называется, Яков Кириллыч?
— Самбо, да?
— Вроде того, — он кивнул. — Только усовершенствованное.
Степан торжествующе ткнул Федю в бок — а я что говорил?! Гурьев улыбнулся.
* * *
Синагогу Гурьев нашёл довольно быстро. Она оказалась большим частным домом, обнесённым высоким глухим забором мышиного цвета. Гурьев открыл калитку, миновал небольшой ухоженный дворик, распахнул дверь и, поправив предусмотрительно надетую по такому случаю шляпу, шагнул внутрь.Молельный зал не поразил его роскошью, однако Гурьев и не ожидал иного. Десятка полтора пожилых мужчин, сидевших над фолиантами — шиур[38], разделявший минху[39] и маарив[40], ещё продолжался — повернули лица в сторону неожиданного посетителя. Гурьев подошёл к стеллажу, снял с полки молитвенник в тяжёлом переплёте, сел в последний ряд перед женским отделением и раскрыл книгу. Люди, поняв, что вошедший не заблудился, спокойно вернулись к своим занятиям.
Через несколько минут, когда ночь окончательно сгустилась за окнами, раввин закрыл том Гемары[41], поднялся и, достав гартл[42], повязал его поверх своего длинного капота[43]. Габай[44] тоже закрыл свою книгу и громко хлопнул ладонью по парте:
— Маарив! — он повернулся к старику, сидевшему прямо за ним: — Шлойме, кум давнэн[45]!
Тот, кого назвали Шлойме, занял своё — видимо, привычное — место хазана[46] рядом с арон-койдешем[47], накинул на плечи талес[48] и начал читать псалом, предваряющий вечернюю службу. Люди зашевелились. Поднялся и Гурьев.
— Ад-йной хошиа амэлэх янэйну вэйом корэйну! — нараспев продекламировал хазан и склонился к кафедре: — Борху эс Ад-йной амэвойройх!..[49]
Гурьев ответил вместе со всеми и сел на место. Сделав вид, что погружается в молитву, он наблюдал обращённые на себя изучающе-любопытные взгляды: похоже, из всех здесь присутствующих он был самым молодым.
После заключительного кадиша[50] раввин сам подошёл к нему:
— Шолом алэйхэм[51], — он протянул руку, Гурьев осторожно пожал его ладонь и почувствовал ответное крепкое, совсем не старческое пожатие, хотя раввину, судя по всем известным Гурьеву обстоятельствам, должно быть хорошо за восемьдесят.
— Алэйхэм шолэм[52]. Зовите меня Янкель, ребе, — Гурьев улыбнулся.
Идиш у меня довольно стерильный, подумал он, будем надеяться, что не очень подозрительно это звучит, не смотря ни на что.
— Ай, — лицо раввина просияло, — как приятно слышать, что молодёжь ещё не забыла идиш. Можешь называть меня просто реб Ицхок, меня здесь все так зовут. Ты к кому-то в гости приехал, реб Янкель?
— Нет. Я буду здесь жить, я работаю в школе.
— Откуда?
— Из Москвы.
— Я видел, ты молишься?
— Да, ребе, — улыбнулся Гурьев. — В некотором роде. Знакомый ритм. — Взгляд раввина сделался недоумевающим. В планы Гурьева вовсе не входило, тем более теперь, читать старику лекцию о силе и взаимодействии эргрегоров[53] в разные исторические эпохи и как всё это влияет на отдельно взятую личность. Он жестом переключил внимание раввина с такой щекотливой тематики и пояснил: — Я занимался когда-то. А потом — сами понимаете, вечно не хватает времени для души. У меня йорцейт[54] завтра, — то есть, уже сегодня[55]. Я хотел бы дать цдоке[56].
— Опусти в ящик, вон там.
— Что Вы, реб Ицхок, зачем вам такие деньги через кассу проводить. Отпустите людей, поговорим с глазу на глаз.
— Хорошо. Пойдём-ка ко мне, реб Янкель.
Они поднялись на второй этаж, в маленькую комнату с единственным узеньким окошком. Раввин переложил книги со стула, усадил Гурьева, присел сам:
— Давно твой дедушка умер, зихроно ливрохо[57]?
— Двадцать один год, ребе.
— А родители?
— Это отдельная история. Как-нибудь в другой раз. — Гурьев достал из кармана конверт и, положив на стол, чуть подтолкнул его к раввину. — Тут десять тысяч. Зима скоро, она здесь, конечно, не такая, как в Москве, но — и дрова нужны, и кое-что ещё по мелочи, наверняка. Если будут трудности — обращайтесь без церемоний, помогу, чем смогу.
Раввин посмотрел на конверт с некоторым ужасом:
— У нас небогатый шул[58], реб Янкель, это большие, очень большие деньги для нас. А что, у учителей жалованье теперь, как у наркомов?
— Жалованье — слёзы, ребе, — рассмеялся Гурьев, — а деньги берите смело, никакой гнивы[59] за ними нет, я их скажем, выиграл. В лотерею. Я понимаю, что Вы меня видите впервые, но иногда бывает, что именно первое впечатление оказывается верным.
— Спасибо, реб Янкель, — поколебавшись ещё мгновение, раввин с достоинством взял конверт и положил в ящик стола. — Дай Бог тебе не знать горя за твою щедрость. А где жить, у тебя есть? Я могу тебя в дом к хорошим людям нашим устроить, будет кошер[60] всегда, и возьмут недорого, со своего?..
Гурьев махнул рукой:
— Я такой великий цадик[61], что не стоит. Я уже устроился, реб Ицхок. Мне удобно, как мне удобно.
— Не годится еврею есть что попало, если можно соблюдать.
— Ещё раз спасибо за заботу, реб Ицхок.
Раввин всё понял и решил больше не настаивать:
— Хорошо, как знаешь, реб Янкель. Ты сможешь приходить на молитву?
— Нет, — улыбнулся Гурьев. — Разве что, когда занятий не случится, заскочу разок-другой к криас-Тойре[62]. А на праздники, на Изкор[63] — зайду непременно.
— Как же ты устраиваешься в школе, ведь там пишут в шабес[64]?
— Ну, реб Ицхок, — Гурьев вздохнул. — Я же апикойрес[65]. Это моя страна, я здесь живу, с этими людьми, с моими людьми, с моими детьми. Мне их, детей, учить надо, а не думать о субботе. Я знаю, вам это не нравится. Только у меня свой путь. Совсем не еврейский, но мой.
— Ты неправильно говоришь, реб Янкель, — раввин покачал головой.
— Правильно, ребе. Для меня — правильно. Законы — законами, но мой отец — дворянин и русский морской офицер, который погиб, сражаясь за эту страну. Да и ещё столько всякого разного. Об этом в другой как-нибудь случай. Их, мне видится, будет у нас немало. Поэтому здесь моё место. Не в синагоге, не в ешиве[66]. Не в Эрец Исроэл[67]. Тут.
— Да, реб Янкель, — раввин вздохнул. — Мир совсем спятил — бедные идише мэйдэлах[68]. Что говорить.
— Если бы всё было так просто, ребе, — Гурьев усмехнулся, — я понимаю, вы не могли знать. Правда, мне повезло с учителями, чего нельзя сказать о многих других. Наверное, неспроста мир сошёл с ума, и не только идише мэйдэлах кинулись искать счастья на стороне. Многие — очень многие. И кажется беднягам, что они гордо реют, как буревестники, чёрной молнии подобны, как стрела, пронзая тучи. Такое время, ребе. Такой век на дворе. А на самом-то деле они просто болтаются, как дрек[69] в проруби. А мне нужно защитить и научить детей. Кого ещё можно научить. В том числе и тому, что поступать правильно — это поступать так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Вот ведь что главное, реб Ицхок, и вы знаете это наверняка не хуже меня.
— Дай-то Бог, чтобы ты оказался прав, реб Янкель. Один Кадош Боруху[70] знает, что из всего этого будет.
— Что-нибудь обязательно будет. А семья у вас есть, реб Ицхок?
— Я вдовец. Сыновья учились в ешивах в Лемберге[71] и Вильно[72], потом — эта революция. Сейчас трое в Америке, уже есть у меня снохи и внуки, а младший сын учится в Иерусалиме. Слава Богу, пристроены и, в общем, довольны. Звали меня к себе, да я как-то не собрался, а теперь, — раввин тяжело вздохнул, поправил ермолку. — Да и на кого я здесь людей оставлю? Что есть у этих алтерн идн[73], кроме шула и разбежавшихся по всей стране детей, которые и писем-то не пишут, потому что они забыли мамэ лошн[74], а их старики так и не выучились русской грамоте? Да и староват я уже, реб Янкель, чтобы что-то менять в своей жизни.
— Такой философский у нас разговор получается, — изобразил невеселую усмешку Гурьев. — О вечном.
— А чему ты учишь детей, реб Янкель?
— Литературе.
— Так о чём же ещё могут говорить два любителя литературы, как не о вечном? — лукаво прищурился раввин.
— О суете, ребе. О злобе дня. Уж очень много её сделалось. Вы ведь хорошо знаете местных евреев, реб Ицхок?
— Надеюсь, неплохо.
— Мне нужен человек — неважно, кто — который с блатными на короткой ноге. С контрабандистами. У меня с одной из моих девочек неприятности. И я не хочу обращаться в милицию.
— Почему?
— Посмотрите на меня, ребе, — мягко сказал Гурьев. — Разве я стал бы разговаривать с вами о таких делах, если бы хотел кого-нибудь куда-нибудь утащить? Я просто утащил бы, и всё. А я хочу прояснить ситуацию. Может быть, произошло какое-то недоразумение, и нужно просто пошептаться со знающими людьми. И всё образуется.
— А если нет?
— Если нет, тогда пусть не обижаются, — улыбнулся Гурьев. — Я своих детей буду защищать. Поверьте, реб Ицхок, я это хорошо умею делать.
— Я, в общем, подумал об этом. Ты не похож на учителя, реб Янкель.
— Это правда. Действительно — я ни на кого не похож.
Раввин долго молчал, раздумывая. Гурьев не торопил старика. Он даже веки опустил и накрыл левую руку, сжатую в кулак, ладонью правой, чтобы не мешать раввину своим ожиданием ответа. Мудра Дзэн, последний, девятый знак Кудзи-Кири, дающий защиту Творца, делающий невидимым для врагов. В том числе для тех, которых иногда называют Врагами — с большой буквы. Раввин вдруг поднялся:
— Идём со мной, реб Янкель. Тебе одному не стоит, а меня там знают… Мне скажут. Идём.
Гурьев встал и последовал за раввином. Они вышли за ворота синагоги и зашагали по улице, миновали несколько дворов. Раввин остановился напротив выкрашенных зелёной краской глухих ворот, постучал в калитку. Раздался тяжелый, хриплый собачий лай. Кавказец, определил Гурьев. Основательная публика. Ну, посмотрим.
Калитка открылась, появился дядька, одетый по-крестьянски — даже в поддёвке. Еврея в нём выдавали только явно семитские черты лица, а так — кулачина кулачиной, мысленно усмехнулся Гурьев. Увидев раввина, дядька чуть поклонился, покосившись на Гурьева:
— Шолом алэйхем, ребе. Попрошу в дом.
— Шолэм, реб Арон. Борух дома?
— Дома, ребе. Проходите.
— Это реб Янкель, — кивнул на Гурьева раввин. — Заходи, сынок.
Гурьев вошёл, поздоровался коротко, тоже на идиш. Лицо у дядьки чуть разгладилось, и он махнул рукой, приглашая гостей внутрь.
Дом был большой, и хозяйство, судя по хозяину и хозяйке, крепкое, хоть и тяжестью какой-то, не очень весёлой, веяло из всех углов. Только три девушки, сидевшие за столом с книжками недалеко от печки, уставились на гостя без всякого страха и настороженности, зато с любопытством и интересом. И глазками застрочили, как положено. Вот где я её спрячу, решил Гурьев. Вот тут — ни за что вы до неё не доберётесь. Ни те, ни эти. Отличная мысль. Отличная. А тяжесть — это мы враз ликвидируем.
Дядька что-то буркнул на идиш, — Гурьев не разобрал, что, и девчонки, побросав книжки, хихикая и продолжая стрелять в гостя глазами, порскнули куда-то в глубину дома. Хозяин усадил раввина во главу стола, Гурьева — справа, сам сел слева. И посмотрел на гостей:
— Что за дело, ребе?
— Позови Боруха, реб Арон. У реб Янкеля вопрос к нему.
— А я не отвечу?
— Навряд ли, — вздохнул Гурьев.
Дядька посмотрел на него, спросил по-русски:
— Ты кто, человече? Не блатной, не мусор. Что-то не разберу я твою масть.
— Нет у меня масти, дядя Арон, — Гурьев чуть наклонил голову к левому плечу. — Не складывается с мастями. Я сам по себе.
— Ну, добре, — кивнул после паузы хозяин. — Договоримся, может. Борух! Сюда иди, охламон!
На зов появился здоровенный, как заправский биндюжник, парень в рубахе навыпуск, со встрепанными волосьями. Увидев гостей, сноровисто заправился, пригладил ладонью причёску:
— Здрассьте, ребе. Чего звали, татэ?
— Присядь, — кивнул дядька. — Поговори с человеком. Да не вертись, как угорь. Понял?
— Чего не понять, — парень подошёл к столу, отставил табурет, сел. — Можно и поговорить, если надо. Спрашивайте.
Раввин кивнул, и Гурьев, прищурившись, спросил:
— Тебе такая фамилия — Чердынцев — знакома?
— А-а-а, — криво усмехнулся парень, — Моряк, с печки бряк…
— Говори, что спрашивают, — хмуро проворчал дядька, не глядя на парня.
— Так что там с ним за бодяга такая, Борух?
— Моряк Ферзю третью весну подряд весь гешефт[75] портит. Да и раньше бывало. Вот Ферзь на него и осерчал.
— Это он сам себе такую погонялу замастырил? — улыбнулся Гурьев.
Я попал в яблочко, подумал Гурьев. В яблочко. В самое оно. Ах, ты ж…
Дядька выругался — сначала на идиш, потом по-русски. И посмотрел на сына:
— Иди досыпай, охламон. Без тебя дотолкуем, — Когда парень скрылся, тяжело посмотрел на Гурьева, покачал головой: — Не вяжись ты с этим дерьмом, реб Янкель. Ферзь… Дрянь мужик, одним словом. Я давно от дел отошёл, а этот… Парня мне испохабит, еле держу вот, сам видишь, — дядька вздохнул, пожевал густую бороду. — Я вижу, ты хлопец с понятием, я уважение понимаю. Как своему говорю — не вяжись. Пускай Ферзь с моряком свои дела сам крутит. Он тебе кто, гой этот?
— Гой, не гой, — не в этом суть, дядя Арон, — Гурьев посмотрел на хозяина, потом на раввина. — Если бы твой знакомец с Чердынцевым разборки клеил, я бы, может, и не впрягся. Но он, похоже, на дочку его нацелился. А это, дядя Арон, никуда не годится.
— Я же говорю — дрянь мужик, — почернел ещё больше хозяин. — Не вор, не фрайер, так — приблуда невнятная. А жизнь отнять — это ему как покашлять. Не суйся, реб Янкель. Беды не оберёшься.
Вот и весь детектив, подумал Гурьев. Неужели весь?! Если это всё, если больше ничего нет, только чулки и помадки — это просто счастье. Чистое, ничем не замутнённое, настоящее счастье. Только я в это не верю.
— Дядя Арон, я понял. За заботу твою спасибо сердечное. Но девочку я в обиду не дам — ни Ферзю, ни кому другому. Уж извини. Если можешь — помоги. Нет — не обижусь. — И добавил, словно невзначай: — У тебя у самого три невесты рядком.
Хозяин крякнул:
— Ох, силён, Янкеле. Кто ж ты таков, чтоб с Ферзём тягаться?!
— Я не ряжусь с ним тягаться, дядя Арон. Мне потолковать с ним требуется, а там увидим, что прорежется.
— Что тебе до этой девки за дело?!
— Это мой ребёнок, дядя Арон. Я за неё отвечаю.
— У неё отец есть. Пускай он думает.
— Её отец службу несёт, дядя Арон. Есть такая профессия, называется — Родину защищать. Он по полгода в море, а за девочкой присмотреть некому по-настоящему. Матери она и не видела даже, а мачеху в дом привести… Такой человек. Что они с Ферзём там не поделили — действительно не моё дело. А девочка — моё.
— Ну, гляди, — вздохнул дядька. — Свести я вас сведу, но за тебя не подпишусь. Как и за моряка твоего. У меня своих, за кого подписаться — полный дом. Сам видел.
— В этом нужды не имеется, дядя Арон. Спасибо.
— После благодарить будешь, — проскрипел дядька, — если жив останешься. Откуда ты? С Украины? С Подольщины?
— Дед мой из Слонима родом, дядя Арон. А я в Петербурге родился. И где только не жил, — Гурьев усмехнулся.
— Оно и видно, — посмотрел на раввина хозяин. — Вы простите, ребе, я вам даже стакан чаю не предложил.
— Ничего, реб Арон, — раввин покачал головой. — Даст Бог, напьёмся мы ещё с тобой чаю.
— Я пришлю Дину, когда всё улажу, ребе. Тянуть не буду, не волнуйтесь.
— Спасибо тебе, реб Арон. Нам пора, — раввин поднялся, следом поднялся и Гурьев.
— Что за отношения у тебя с этой девочкой, реб Янкель? — с беспокойством спросил раввин, когда они вышли за ворота. — Сколько ей лет?
— Нет, ребе, — вздохнул Гурьев, — это другое. Правда. Я мало чего боюсь, и ещё меньше вещей на свете, которых я мог бы стесняться. Тот мужчина, которого она полюбит, будет счастлив до последнего своего дня на земле. Солдат в её руках станет маршалом, а паж — королём. Просто она ещё девочка, и я должен её защитить. Вот и всё.
— Но тебе хочется её защищать.
— Я всегда хочу то, что должен, ребе, — метнул желваки по щекам Гурьев. — И могу, как правило. Хотеть и мочь то, что должен — что же бывает лучше этого, разве не в этом счастье, реб Ицхок?
Сталиноморск. 6 сентября 1940
Утром к Гурьеву на урок просунулась озабоченная физиономия Шульгина. Гурьев извинился перед детьми, вышел в коридор:
— Что, боцман? Новости котелок распирают? Ты посвисти, сбрось давление, — он улыбнулся.
— Язва ты, командир, — Шульгин сделал вид, что обиделся.
— Говори, — кивнул Гурьев.
— Покалякал я кое с кем.
— Вижу, — Гурьев укоризненно покачал головой. — Рожа опухла, как будто ты неделю не просыхал. Будешь так надираться, спишу вчистую на берег.
— Кириллыч! Я ж для дела!
— Ясно. Давай на перемене, я к тебе загляну.
— Это не шутки, — нахмурился Денис.
— Я знаю, — Гурьев посмотрел на часы. — Восемнадцать минут не сделают погоды. Вот совершенно.
— Хрен с тобой, железный Феликс, — проворчал Шульгин и поплёлся в спортзал, загребая ступнями.
Вот чёрт косолапый, с нежностью подумал Гурьев. Сделаю я из тебя борца и деятеля, сделаю, уж не обессудь, дорогой.
На перемене он, как и обещал, объявился у Шульгинской каморочки на пороге:
— Выкладывай ориентировку, боцман.
— Что это за агрегаты тут поставили? Твои?
— После, Денис. Давай по делу.
— В общем, так. Есть тут такой тип, Ферзём кличут, — Шульгин помял рукой подбородок, посопел. — Я его не знаю, но слышал про него много. И ничего хорошего. Он местными контрабандистами заправляет. По всему берегу, почитай.
— Дальше, — кивнул Гурьев.
— Чердынцев несколько раз его шаланды тряс и пограничникам передавал. Получал за это тумаков от начальства, что не своим делом занят. Ты командир рабоче-крестьянского красного флота, а не милиция, ну, всё такое… А последний раз эти су… бл… в общем, из ракетницы в него пальнули, прямо по мостику.
— Что, боцман? Новости котелок распирают? Ты посвисти, сбрось давление, — он улыбнулся.
— Язва ты, командир, — Шульгин сделал вид, что обиделся.
— Говори, — кивнул Гурьев.
— Покалякал я кое с кем.
— Вижу, — Гурьев укоризненно покачал головой. — Рожа опухла, как будто ты неделю не просыхал. Будешь так надираться, спишу вчистую на берег.
— Кириллыч! Я ж для дела!
— Ясно. Давай на перемене, я к тебе загляну.
— Это не шутки, — нахмурился Денис.
— Я знаю, — Гурьев посмотрел на часы. — Восемнадцать минут не сделают погоды. Вот совершенно.
— Хрен с тобой, железный Феликс, — проворчал Шульгин и поплёлся в спортзал, загребая ступнями.
Вот чёрт косолапый, с нежностью подумал Гурьев. Сделаю я из тебя борца и деятеля, сделаю, уж не обессудь, дорогой.
На перемене он, как и обещал, объявился у Шульгинской каморочки на пороге:
— Выкладывай ориентировку, боцман.
— Что это за агрегаты тут поставили? Твои?
— После, Денис. Давай по делу.
— В общем, так. Есть тут такой тип, Ферзём кличут, — Шульгин помял рукой подбородок, посопел. — Я его не знаю, но слышал про него много. И ничего хорошего. Он местными контрабандистами заправляет. По всему берегу, почитай.
— Дальше, — кивнул Гурьев.
— Чердынцев несколько раз его шаланды тряс и пограничникам передавал. Получал за это тумаков от начальства, что не своим делом занят. Ты командир рабоче-крестьянского красного флота, а не милиция, ну, всё такое… А последний раз эти су… бл… в общем, из ракетницы в него пальнули, прямо по мостику.