Кузьма молча поклонился.
   Князь требовал, чтобы люди только отвечали на вопросы, и нарушителей этого приказания жестоко наказывал.
   Был среди княжеской дворни печник Епифан — немой старик.
   Ходил слух, что в молодости он был барским камердинером, но проболтался однажды покойной княгине о том, чего жене знать не полагалось. Разгневанный князь приказал мяснику отрезать Епифану язык — в-назидание другим болтунам. Ходил будто Епифан в столицу жаловаться на такое жестокое самоуправство, да кто мог и кто не побоялся бы понять немого крепостного человека знатного вельможи — князя Федора?
   Страшным призраком кары за болтливость бродил с тех пор по усадьбе немой Епифан.
   «Скотина должна быть бессловесной, — решил князь, — а по мне холоп — та же скотина, только выучившаяся ходить на задних ногах».
   И в те недели, когда он приезжал в свою вотчину, с полей не доносились протяжные, меланхолические песни украинских косарей и жниц. Тишина склепа разливалась и по огромному барскому дому, и по роскошному саду, и по тенистому парку с античными статуями и затейливыми беседками.
   Немой, мрачный Епифан, набрав за пазуху камней, бродил в предзоревые часы по аллеям сада и сгонял с обрызганных росой кустов поющих соловьев. Его старые глаза не могли видеть звенящего в вышине жаворонка, но Епифан швырял камни в само пламенеющее небо…
 
   Кузьма вернулся с парикмахером Николашкой и, раскрыв «Историю» Карамзина, ждал приказания начинать чтение.
   Князь любил, чтобы во время бритья ему читали вслух. Но на этот раз он словно забыл о Кузьме. Задумался и не видел, как неотрывно следил Кузьма за лезвием бритвы, легко скользящим по сизой княжеской шее.
   — Кузьма! — вдруг громко позвал князь.
   Кузьма вздрогнул так, как будто его поймали за преступным делом.
   — Вели закладывать новую коляску да подай одеваться. К Муравьеву-Апостолу поеду.
   Кузьма молча вышел.
   Закончив туалет, князь Федор выслал людей и снова подсел к зеркалу. Собственноручно подкрасил фиксатуаром усы и тронул румянами дряблые щеки. Потом достал из потайного ящичка флакон с заветными духами — подарок Екатерины Второй. Запах, интимно-вкрадчивый и пряный, защекотал притуплённые нервы. Тонкие ноздри красивого носа дрогнули. Князь взял овальное зеркальце на длинной ручке из слоновой кости. Зеркало бесстрастно отразило старое помятое лицо.
   «Только и остался один нос», — вздохнул князь. И вспомнил… Императрица Екатерина, полулежа на синем шелковом диване, слушала однажды его, кабинет-секретаря, доклад. Слушала, казалось, внимательно. Но вдруг, оборвав на полуслове, приказала повернуть в дверях ключ. Когда это было исполнено, сказала, тяжело дыша: «Откуда у тебя эдакий прельстительный нос?» — и потянулась к князю влажными, чувственными губами.
   В тот же день Потемкин ревниво сказал новому фавориту: «А ты, князь, видимо, знаешь, куда нос совать…» И, оскорбленный, подал императрице прошение об увольнении в отпуск в Новгород для инспекции войск…
   А на князя Федора посыпались обильные милости. Одна из них — эта украинская вотчина — и до сих пор острее всего напоминала князю золотую пору его жизни. Одряхлело тело, складками легла пожелтевшая кожа на когда-то алебастровом лице. А старые глаза все еще с былой жадностью останавливались на красоте молодости, утомленное сердце порывалось усладить себя былыми волнениями. Но тяжело течет по склерозным жилам старческая кровь.
   И от злого раздора между бессильной плотью и неукротимым темпераментом самодурство князя увеличивалось с каждым годом.
   Князь Федор знал, что старик Муравьев-Апостол, к которому он едет, не любит его. В семье Муравьевых его не любили и все три сына и обе дочери. Но это не останавливало князя от наездов в Бакумовку.
   Когда младшая из дочерей, Елена, невеста графа Капниста, смотрела на князя с откровенной неприязнью в изумрудно-зеленых глазах и ее гордые губы, морщились в ответ на его изысканные комплименты, князь ощущал прилив вновь вспыхнувшей страсти.
   Весь утонченный арсенал екатерининского «ферлякурства» note 19 выдвигался князем навстречу холодности Елены, и в поединке слов и взглядов князь Федор находил острое наслаждение.
   У самой Бакумовки, деревни Муравьева-Апостола, экипаж с трудом подымался на крутой холм, окруженный глубокими оврагами, лошади скользили на мокрой после последнего дождя дороге.
   Князь Федор боялся, что они не вынесут тяжести экипажа, и, высовываясь из окна, заискивающе просил кучера:
   — Осторожней, Панас! Полегче, голубчик.
   А когда миновали опасное место, он ударил Панаса тяжелым набалдашником трости:
   — Проклятый холоп! Куда тебя понесло, подлый раб!
   Панас не обернулся. Только кнут взвился высоко и больно хлестнул по лошадям.
   На широкой площадке перед помещичьим домом молодежь играла в горелки.
   Все три сына Ивана Матвеича были в Бакумовке. Приехал из Бобруйска Сергей. Вернулся из Петербурга легкомысленный и жизнерадостный Матвей и, сбросив адъютантский мундир, приступил к своим любимым занятиям: целыми днями возился он в саду с цветами, полол клумбы и для их поливки сам носил из колодца воду.
   Меньшой брат Ипполит, окончивший военное училище и уже определившийся в свиту государя, подтрунивал над занятиями брата и шутливо обещал рекомендовать его в лучшие цветоводства столицы.
   Все братья были хороши лицом и сложением, только Сергей казался слишком широкоплеч.
   Гостил здесь и Алексей Капнист, жених Елены.
   Эта дочь Муравьева-Апостола не была так хороша, как старшая — Екатерина, уже вышедшая замуж за Бибикова — адъютанта брата царя — Михаила Павловича. Но очаровательны были ее сверкающие, как изумруд, зеленые глаза и яркая улыбка.
   Елена, или, как ее звали по-украински, Олеся, была похожа на свою покойную мать — дочь сербского генерала. Такая же жизнерадостная, с такими же гибкими, ловкими движениями и такая же приветливая.
   Особенно восхищал всех ее грудной, лукавый смех. От этого смеха князь Федор терял голову. Как услышит, так будто что-то обожжет его и неудержимо повлечет к этой девушке, дерзко поглядывающей на него своими чудесными глазами.
   Олеся первая узнала в госте князя Федора.
   — Сюда, князь! К нам! — крикнула она. — Становитесь в пары — будем в горелки играть!
   — Прежде всего, Олеся, старость нуждается в уважении, — строго сказал дочери отец, который, сидя на складном стуле, наблюдал, как веселилась молодежь.
   — Кабы князь слышал, что вы назвали его стариком! — улыбнулась Олеся. — Держу пари, что мое неуважение его меньше обидело бы, нежели ваша защита.
   Муравьев-Апостол молча погрозил дочери пальцем и пошел навстречу гостю.
   За обедом Алексей Капнист, служивший в Киеве адъютантом у генерала Раевского, рассказывал, что свадьба Марии Раевской с Волконским — дело решенное: он своими глазами видел присланный из Парижа подвенечный наряд для невесты.
   — Должен сказать, что тюлевая фата удивительно идет мадемуазель Мари. Я присутствовал в гостиной, когда сестры упросили ее примерить этот очаровательный убор. Только странно, что невеста очень грустна.
   — Быть может, сквозь дымку подвенечного вуаля мадемуазель Раевская видит свое туманное будущее? — задумчиво проговорил Сергей.
   — Почему туманное? — с удивлением спросила Олеся.
   Сергей промолчал.
   — В самом деле, почему вы так сказали? — спросил с подозрением князь Федор.
   — А потому, — ответил за брата Матвей, — что Волконский в два раза старше своей невесты, а такие браки по страсти не заключаются,
   Князь Федор недовольно хмыкнул.
   — Я не согласна с тобою, Матвеюшка, — звонко сказала Олеся, — по-моему, можно влюбиться и в старика.
   «Экая кокетка!» — с досадой подумал о дочери Муравьев, заметив, как просияло при этих ее словах лицо князя Федора.
   — Вот видите, молодой человек, — обратился князь к Матвею, — выходит, что вы ошиблись, как, впрочем, ошибаетесь и во многом другом. А все потому, что нынешние молодые люди берутся судить решительно обо всем, хотя зачастую сами ничего не знают… Так-то, молодой человек…
   — А вы, старый человек, забыли и то, что знали, — неожиданно вспылил Матвей.
   Князь Федор побагровел.
   «Ну, если бы не Олеся, я бы с тобой поговорил как следует!» — мысленно пригрозил он Матвею.
   — А скажи, Алеша, стихотворец Пушкин бывает теперь у Раевских? — поспешил прервать наступившую неловкую паузу старик Муравьев-Апостол.
   — О, нет! — ответил Капнист. — Пушкин теперь в Одессе, а граф Воронцов — не Инзов. Я слышал, что поэт не очень-то ладит с графом…
   — Удивительный характер, — проворчал князь Федор. — Не ужиться с Воронцовым — истым европейцем и джентльменом.
   — Но этот европеец носит ежовые рукавицы, — возразил Капнист.
   — Да, граф Воронцов чопорен на манер английских лордов, — вмешался в разговор Ипполит. — Я видел его с графиней на лицейском балу. Зато графиня Елизавета Ксаверьевна — само очарование. Наши все от нее без ума. Говорят, что Пушкин посвятил ей прелестные стихи.
   — Ах, как бы мне хотелось поговорить с Пушкиным! — восторженно вырвалось у Олеси. — Только не знаю, смогла ли бы я выразить ему мое восхищение его поэтическим даром. Мне кажется, что нет ни одного из его прекрасных творений, которого я не знала бы наизусть.
   — А вот после обеда я тебя проэкзаменую, — шутливо пригрозил ей Ипполит. — У нас в училище мы часто устраивали друг другу подобные проверки.
   — Было бы куда полезнее, если бы эти проверки устраивались в отношении обязательных предметов, а не пушкинских стишков, — наставительно проговорил князь.
   Молодежь переглянулась, но под строгим взглядом отца Ипполит только сдержанно кашлянул, а Матвей скомкал свою накрахмаленную салфетку.
   — Даже выразить не умею, как бы я хотела хоть один раз поговорить с Пушкиным! — снова мечтательно произнесла Олеся.
   — Если вам угодно, — сказал Капнист, — мы сможем заехать в Одессу, когда будем совершать наше свадебное путешествие.
   Князь Федор поперхнулся и раскашлялся так, что лицо его побагровело и все тучное тело заколыхалось в тяжелых содроганиях.
 
   Перед вечером к Сергею прискакала целая кавалькада: Горбачевский, братья Борисовы — Андрей и Петр, Андреевич, Кузьмин, Суханов, Щепилла и Мишель Бестужев-Рюмин. Посидев недолго в гостиной, они один за другим вышли в сад под предлогом осмотра заграничного насоса, привезенного Ипполитом в подарок брату Матвею для облегчения его поливочных работ.
   — Очень нехорошо, что князь Федор видит нас всех вместе, — с досадой проговорил Горбачевский, как только вся компания отдалилась от дома. — Этот облезлый лев, разумеется, не замедлит сделать для себя соответствующее заключение.
   — Во-первых, князь больше похож на стервятника, нежели на льва, даже облезлого, — возразил Бестужев, — во-вторых, в присутствии мадемуазель Олеси он решительно никого и ничего не замечает.
   — Как бы Капнисту не пришлось звать его на поединок, — улыбнулся Сергей.
   Перебрасываясь шутками и не начиная того важного разговора, ради которого все они съехались в этот день в Бакумовку, они шли по широкой аллее со сводчатым потолком из густых ветвей старых лип.
   Аллея эта начиналась у цветника перед домом и тянулась до большого пруда, который уже стал зацветать пасмами тины и большими, как зеленые тарелки, листьями купавок. На одном из них сидела пестрая лягушка и, порывисто дыша, посылала в предвечернюю тишину протяжное кваканье. Из леса по ту сторону пруда, как бы делясь с нею своими тоже грустными переживаниями, откликалась одинокая кукушка.
   Сложив руки рупором, Мишель Бестужев громко спросил:
   — Сколько жить мне на веку?
   Кукушка умолкла.
   — Как, вовсе не ятъ?! — воскликнул Мишель.
   Кукушка молчала.
   Бестужев, обернувшись к разместившимся на длинной скамейке товарищам, спросил с деланным равнодушием:
   — Верить ей или нет?
   — Ты ее просто спугнул, — успокоительно ответил Сергей.
   Бестужев схватил камешек и, изогнувшись, пустил его вскользь по поверхности пруда. Прежде чем скрыться под водой, камешек подпрыгнул несколько раз, всплескивая брызги.
   — Ловко, — похвалил Горбачевский, — у нас такой бросок называют «дед бабу перевез».
   — А вы не заметили, сколько раз он подпрыгнул? — спросил Бестужев. — Я загадал, что коли — чет, то кукушка врет, а коли нечет…
   — Бросьте, Бестужев, — перебил Борисов, — во всяком разе кукушкам верить нельзя. Врут они, эти лесные гадалки, как цыганки на ярмарке. Я в этом убедился на опыте. Лет шесть тому назад, восемнадцатилетним юнкером я стоял со своей частью в имении пана Собаньского, где этих легкомысленных птиц было превеликое множество. И вот, бывало…
   — Если это тот Собаньский, — перебил, Андреевич, — о котором я слышал от Люблинского, то он известен не только обилием кукушек в его майорате, но также и тем, что покровительствует искусствам и наукам, а главное — давал и дает большие суммы на нужды Польского тайного общества.
   — Он самый, — подтвердил Борисов. — Но разрешите мне докончить о кукушках, поскольку Бестужев, видимо, весьма огорчен нынешней вещуньей.
   — Вот уж нисколько, — запротестовал Мишель, но в его глазах притаилась печаль.
   — Я очень любил слушать их незатейливое кукование, — продолжал Борисов. — Но стоило, бывало, мне задать любой из них извечный вопрос о долголетии, как они замолкали, словно по уговору. А я, как видите, все живу и еще надеюсь пожить свободным гражданином грядущей Российской республики.
   Борисов вынул из кармана перочинный нож и стал очищать от листьев ветку, сломленную с прибрежной вербы.
   Его брат, не спускавший с него любовного взгляда, покуда тот рассказывал выдуманную для спокойствия Бестужева историю о кукушках, заметил с улыбкой:
   — А все же, Петруша, из поместья пана Собаньского ты вернулся совсем иным человеком.
   — Да, ты прав, — серьезно ответил Борисов, — но кукушки здесь ни при чем… Произошло же это потому, что, имея уйму времени и доступ к редчайшей библиотеке Собаньского, я совсем пылом набросился на чтение. Гельвеций, Гольбах, Адам Смит, Вольтер… Какую бурю мыслей рождали они в моем распаленном мозгу! Их безграничный культ разума захватил меня полностью, и в душе моей возникла мучительная борьба между их рациональными идеями и моими христианскими убеждениями. Я потерял сон, аппетит… Я бродил по аллеям парка, отгоняя теснившие меня мысли. Товарищи почитали меня влюбленным в таинственную незнакомку. А незнакомка, к которой я тогда, да и теперь пылаю страстию, — это моя мечта о вольности и всеобщем счастье не на небесах, а на земле. Пережив мучительную душевную борьбу, я отринул христианского бога смирения и всепрощения и сделался убежденным атеистом и революционером. Таковым я пребываю и поныне.
   — Это по разуму, Петруша, — возразил младший брат, — а сердце твое преисполнено самыми христианскими чувствами…
   Слушая Борисовых, Сергей Муравьев шагал около скамьи. Уголки его губ нервически подергивались, глаза светились сосредоточенной мыслью.
   Все молчали, выжидательно поглядывая на него.
   Обстрогав сорванную ветку до влажной белизны, Петр Борисов заострил ее конец и стал чертить на песке затейливый рисунок. Это был восьмиугольник с единицей посредине, от которой к краям расходились лучи. С наружной стороны восьмиугольника он вывел на равном расстоянии четыре якоря.
   Сергей задержался возле рисунка.
   — Как это отдает масонскими эмблемами. Это, вероятно, и есть пресловутый знак общества «Соединенных славян»? — спросил он.
   Борисов утвердительно кивнул головой:
   — Мы с братом Андреем и нашим близким другом Павлом Выгодовским долго обдумывали его начертание и пришли к заключению, что именно такой рисунок полностью изображает наш «девиз». Вот эта единица является символом нашего единства, — начал он объяснять наклонившимся над рисунком товарищам. — Восемь граней — суть восемь объединенных славянских племен. Четыре якоря — четыре моря, омывающих будущее славянское государство: Белое, Черное, Балтийское и Адриатическое с их обширными портами,
   — Этот Выгодовский тоже член вашего Общества? — спросил Муравьев. В его прищуренном взгляде, а может быть, в интонации голоса Борисову почудилось пренебрежение.
   — Да, он член нашего Общества, кажется, единственный не принадлежащий к дворянскому сословию, — вызывающе ответил он. — Наш друг происходит из крестьян, а для того, чтобы иметь возможность получить образование, он воспользовался чужими документами.
   Муравьев пожал плечами, и это его движение тоже было понято, как недоумение и даже недовольство.
   Вспыльчивый Горбачевский язвительно стал перечислять:
   — Среди членов нашего Общества имеются и «почталионовы дети»: к примеру, бухгалтер комиссионерства третьего пехотного корпуса Иванов, который превыше всех поэтических творений ставит пушкинский «Кинжал». И благороднейший человек, хотя и чиновничий сын, Сухинов, и Веденяпин, в родовом майорате которого насчитываются три крепостные души…
   — Мы, братья Андреевичи, хотя и дворяне, но тоже живем вопреки своих званий, — вставил Андреевич, — ни капитала, ни крестьян у нас нет…
   — И таких у нас большинство, — уже с гордостью продолжал Горбачевский. — Зато все мы готовы жизнью заплатить за наши устремления и в помощь себе призываем не только сиятельных и превосходительных, но и простых храбрых и смелых людей вовсе «малого состояния», которые добывают себе пропитание не чужим, а собственным трудом. И кроме того…
   — Виноват, Иван Иванович, — остановил его Муравьев. — Мы собрались здесь для того, чтобы сговориться об окончательном слиянии Южного общества с тем, которое представляете вы, Борисовы, Андреевич, Сухинов и Кузьмин… Между тем ваш тон…
   — Изысканному тону, признаюсь, не обучен, — сердито буркнул Горбачевский.
   — Вернемся к вопросу о пропаганде среди нижних чинов, — поспешил предложить Бестужев-Рюмин, заметив стpaдальческое нетерпение на лице Сергея.
   Тот еще раз молча прошелся вдоль скамьи, потом заговорил с внешним спокойствием:
   — Я полагаю, что именно ссылками на библию и евангельскими текстами мне, скорее всего, удастся внушить солдатам мысль о несправедливости их положения и поднять их на противоборство с теми, кто служит причиной столь тяжелой жизни. Я прочту им те страницы библии, которые содержат прямое запрещение избирать царей и повиноваться им. Когда они усвоят это повеление божие, то нимало не поколеблются поднять оружие против своего царя.
   — Зря вы это все говорите, — резко произнес до сих пор молчавший Кузьмин, — зря, зря, зря, — повторил он несколько раз, притоптывая сапогом. — Я не вижу ни малейшей надобности говорить с русским солдатом языком монахов и попов. Во-первых, потому, что оные «духовные особы» не токмо не пользуются в нашем умном народе уважением и авторитетом, а почитаются первейшими плутами и дармоедами. Во-вторых, на ваши библейские тексты попы найдут другие в Новом или Ветхом завете, которые будут подтверждать обратное.
   — Нет, вы неправы, — краснея от сознания своей собственной неуверенности, сопротивлялся Сергей, — религия всегда была сильным двигателем человеческого сердца. Надо только отделить истину христианского учения от вредных наслоений. Я скажу солдатам: «Апостол Павел поучал: „Ценою крови куплены есте, не будете рабы человекам“. Но царь украл вашу свободу и, следовательно, нарушил господний закон. Вот почему вы должны ополчиться на нарушителей слова божия, взять оружие и следовать за глаголющим во имя господне…»
   Горбачевский и его товарищи откровенно рассмеялись. Только Бестужев, сохраняя серьезность, нетерпеливо ерошил светло-русый хохолок, задорно торчащий над его отрочески чистым лбом.
   — Надышались вы там, за границей, у разных аббатов да капуцинов духа этого божественного, — заговорил Горбачевский. — Уверяю вас, что крестовым походом против тирании ни русский мужик, ни русский солдат не ополчится. А значит, и не к чему ему этим голову забивать понапрасну.
   — Интересно, в каком же духе собираетесь действовать вы? — хмуро спросил Сергей. — Уж не пустите ли вы в дело политические трактаты?
   — Мы не собираемся действовать, а уже действуем, — заявил Андреевич. — Мы связываемся с людьми через таких поверенных нашей роты, как, например, фейерверкер Иван Фадеев, ефрейтор Иван Зенин или через таких старых служак, как Камбалюк или Андреев, — людей крепких и рассудительных. Мы объясняем солдатам, что служат они непомерно долго, что жалованье получают грошовое, на него и ваксы для сапог да точила для штыка не купишь. Мы говорим, что они, как бессловесные скоты, вынуждены безропотно сносить строгости и жестокие наказания, исходящие от всякого рода начальства. И что по всем этим причинам они погружены в вечное уныние, тогда как они-то и составляют основание силы и славы Российского государства. Мы, — с увлечением продолжал Андреевич, — напрямик открыли им о существовании Общества, которое ставит своей целью избавление их от столь невыносимой жизни. Но общество это, говорим мы им, не может достигнуть своей цели без действия самих солдат. А посему они должны упорно бороться за свои права. И ежели они на такое дело решатся, то последствием сего перво-наперво явится уменьшение срока службы, лишение начальства права обижать их по своему капризу, а ошибки во фронтовом учении не навлекут на них палочных и шпицрутеновых ударов…
   — Это все говорите вы, — остановил Андреевича Муравьев, — а слышали ли вы, что говорят солдаты? Понимают ли они вас?
   — Понимают, и еще как! — откликнулось несколько голосов.
   — Есть, конечно, среди них люди, — продолжал Андреевич, — которые отвечают уклончиво, вроде того, что «дело это надо допрежь всего досконально обмозговать» или «Дай-то бог, чтобы облегчение вышло»; но имеются и такие, которые решительно заявляют, что готовы на все, ибо сознают, что солдатам все равно умирать, так уж лучше отдать жизнь за счастье своих братьев.
   — Нужно только приобрести их доверие, — блестя глазами, убежденно произнес Борисов.
   — А тогда, — с тем же увлечением добавил Кузьмин, — солдаты пойдут за нами на штурм самовластья с такою же беззаветною храбростью, как шли в самые опасные атаки на врага.
   — Приобретение любви и доверия со стороны рядовых, — говорил Борисов, — сделалось ныне моей страстью, ибо без них, без солдатской массы, не может быть успеха в задуманном нами деле. На занятиях с ними по словесности мы применяем метод пропаганды свободолюбия, придуманный майором Раевским. В прописях, подлежащих, списыванию, мы пишем слова: «свобода», «конституция», «вольность». Для грамматического разбора даем такие предложения: «Миллионы скрывают свое отчаяние до первой искры» или: «Патриотизм есть светильник жизни гражданской».
   — А я, сообщая правила о прописных буквах, — с улыбкой сказал Андреевич, — привел такие собственные имена, как Козьма Минин, Дмитрий Пожарский, Александр Суворов, Михайло Кутузов и даже Марат, и даже Риего… Люди стали расспрашивать о носителях этих имен, и в результате получился большой пропагандистский успех!
   — Это замечательный прием для проведения нужных нам бесед с людьми, — сказал младший Борисов. — Правило о прописных буквах, коими следует начинать каждую стихотворную строку, я однажды применил на таком примере:
 
Пролита кровь сия была
Во искупление свободы…
 
   — Сколь счастлив был бы тираспольский узник, когда бы узнал, что он не зря томится в крепостных стенах, — вспомнив о Владимире Раевском, с чувством произнес Бестужев-Рюмин, и его светлые глаза затуманились.
   Во время горячих речей «славян» Горбачевский одобрительно кивал головой, и чем уверенней звучали их слова, тем радостней становилось у него на душе. Он так и впивался горячим взглядом в лица своих товарищей и при этом, как дирижер хорошо сыгравшегося оркестра, делал рукой короткие, но выразительные движения.
   — А еще, — снова заговорил Андреевич, волнуясь, — мы обращаем внимание солдат на грабительство казною и помещиками тех многих миллионов граждан, кои кормят все наше государство трудом рук своих, сиречь на обездоленное прозябание крепостного крестьянства…
   Кузьмин вдруг подошел к Муравьеву вплотную и, гневно глядя ему в глаза, отчеканил:
   — Заявляю вам, милостивый государь, что коли понадобится, то я сам могу взбунтовать не только один Черниговский полк, но и целую дивизию. Нынче поручик Горбачевский сказал, что в Каменке решили еще чего-то ждать. Что ж, господам князьям и генералам любые сроки не страшны, над ними не каплет. А для народа продление тирании сулит неисчислимые бедствия, нестерпимые муки.
   Сухинов тоже вскочил с места, и в его движениях и в высоко поднятом указательном пальце были тот же гнев и страстная нетерпимость.
   — Вы, слышно, опять затеваете какие-то совещания в Петербурге и Киеве, — не громко, но с угрозой произнес он — ну, что же, совещайтесь, совещайтесь! Только помните одно: когда нам понадобится, мы сами найдем дорогу и на Петербург и на Москву… Так и передайте там господам северянам, мыслителям и резонерам… — он поклонился и, взяв Горбачевского за руку, быстро направился с ним к конюшням, где под навесом стояли их лошади.
   Наступило долгое, тяжелое молчание.
   Со стороны выезда из усадьбы донесся топот лошадиных копыт, а через несколько минут два всадника проскакали по мосту, переброшенному через речку Бакумовку. Их силуэты, как в темном зеркале, промелькнули в ее глади.