— Говорите, говорите, Тургенев! Говорите, Николай Иванович!
   — Мы вас слушаем, комиссар!
   «Комиссаром» называли Николая Ивановича Тургенева потому, что, будучи штатским, он сопровождал русскую армию в должности комиссара центрального департамента. Тургенева уважали за его прямодушие, за любовь к наукам, которые он штудировал сперва в Московском, потом в Геттингенском университетах. Старший брат Тургенева, Александр, познакомил его с Жуковским, Карамзиным, Вяземским. Отец братьев Тургеневых, видный масон, с детства внушал сыновьям отвращение к рабству и гордился тем, что о них говорили: «Молодые Тургеневы олицетворяют собою честь и честность».
   — Одной из величайших добродетелей нашего народа, — продолжал Тургенев, — добродетелей, которые обеспечивают незыблемость нашего отечества, является всегдашняя готовность русского человека отдать за родину свою жизнь. Кто из вас не согласится, что ратник наш, защищая грудью родную землю, не мечтает о славе — утешительнице умирающих. Что он не ждет себе за это награды, что горькая его участь крепостного не переменится и после двадцати сражений, в коих он участвовал. Что единое его побуждение к неслыханной храбрости — есть только беззаветная его любовь к отчизне…
   — Стыд нам и позор! — воскликнул совсем еще юный гвардейский офицер с необыкновенно лучистыми синими глазами. — Стыд и позор, если мы не подвинем вперед дела освобождения от ига рабства миллионов наших собратий — Он охватил обеими руками свою голову и закачался из стороны в сторону, как от сильной боли.
   — Успокойтесь, Сергей Иванович, — Тургенев положил ему на плечо руку. — Я заверяю вас, и Лунина, и вас, Волконский, и всех, кто меня сейчас слушает, что возврат к старому для России невозможен.
   — Не потому ли, что вам этого не угодно? — невесело пошутил офицер с длинными украинскими усами.
   — Нет, не потому, Иван Иванович. А потому, что войны нынешнего века неопровержимо доказали, что русский человек — одет ли он в сермягу, солдатскую шинель, или в иную одежду — достоин свободы более, чем какой-либо другой народ. Россияне, побывавшие в походах, воочию убедились, что в странах, где рабство низвергнуто, люди живут лучше; следовательно, без свободы улучшения в жизни быть не может. И, если эта свобода не будет дана свыше, мы с вами будем свидетелями, как народ наш сам возьмется добывать ее с оружием в руках…
   — Уж не предваряете ли вы о новой пугачевщине? — спросил чей-то насмешливый голос.
   Наступила напряженная тишина. Тургенев поправил очки и огляделся.
   — Ужасы пугачевщины не повторятся, — заговорил он снова после долгой паузы, — если мы, я позволю называть нас всех передовыми, честными людьми, если мы поможем нашему народу сбросить с себя рабство. А для этого мы должны прежде всего признать, что вся наша деятельность, как членов масонских лож, теперь совершенно ни к чему. Пышные обряды и таинства масонов, обращения к рабовладельцам с красноречивыми мольбами и усовещиваниями о смягчении участи их рабов, благотворительность и милосердие к ближнему своему, всего этого совсем недостаточно, чтобы вознаградить наш народ по его достоинствам. Отбросим в сторону масонские перчатки, отбросим прочь «лопаты», «ключи» и прочие мистические знаки и патенты. Мы вышли уже из политического младенчества, и ныне эти масонские игрушки не имеют никакого значения в большом и важном деле, которое нам предстоит свершить. Настало время объединяться не в ложи «Трех добродетелей», «Соединенных друзей» и иных прочих, не в проектируемый Михаилом Орловым «Орден русских рыцарей», а в союз истинных и верных сынов отечества. Это новое общество должно поставить непреложной своей целью благоденствие всего русского народа, без различия сословий и привилегий.
   — Дело говорит!
   — Дело! Давно пора!
   — Дольше нельзя откладывать!
   Тургенев поднял руку:
   — Правительство наше злонамеренно держит наш народ в темноте и бесправии, чтобы управлять им по своему произволу. Такое преступное отношение верховной власти к народу не только мешает нашему отечеству вступить на путь прогресса, но содействует всяческой его отсталости и зависимости от иноземных государств… Это…
   — Это невозможно! — стукнул егерский офицер по столу с такой силой, что стоящие на нем бокалы зазвенели и налитое в них вино расплескалось по скатерти. — Немыслимо, чтобы мы, русские, чья власть и имя от неприступного Северного полюса до берегов Дуная, от моря Балтийского до Каспийского, мы, дающие законы бесчисленным племенам и народам, внутри нашего величия не видели собственного неустройства и уничижения в рабстве народном…
   — Увы, Владимир Федосеевич, — вздохнул Тургенев, — большинство наших дворян с ужасом смотрит на возможность потери тиранического владычества над людьми. Оно озабочено лишь отысканием путей для повышения доходов со своих владений и упорно не хочет понять, что богатство государства немыслимо без свободного труда, что крепостной труд, невзирая на крутые меры всяческих надсмотрщиков, куда менее продуктивен, нежели труд свободного крестьянина или рабочего… Ведь многие из нас видели, как работают фабрики с вольнонаемными рабочими…
   — Для коммерческих действий народа необходимы свободные правила, — убежденно произнес егерский офицер.
   — Говорите, Николай Иванович, что же мы-то должны делать?
   — Какие мероприятия должны быть нами проведены, покуда начнет действовать задуманный вами «Союз»?
   — Прежде всего: вернувшись на родину, каждый из нас должен дать волю своим крепостным. Тогда и крепостной люд и правительство на деле убедятся, что помещики, в коих живы совесть и человеколюбие, осуществили свое желание видеть своих рабов свободными. Тогда и только тогда народ наш возымеет доверие к тем, кто снял с него ярмо раба. Разительным примером сему может служить мой камердинер Прохор. Все вы видели его неотлучным спутником моих бесчисленных путешествий, моих больших и малых превратностей судьбы. А знаете ли вы, что Прохор получил от меня вольную семь лет тому назад? В ту достопамятную для него минуту он сказал: «Служил я вам, Николай Иванович, верой и правдой много лет. А уж отныне буду служить еще прилежней».
   — Однако не все Прохоры так думают, — улыбнулся офицер, похожий на красивого цыгана. — Мой Мишка напрямик заявляет: «Был бы я вольный — весь свет исколесил бы. Уж больно охота мне знать, какие где люди проживают, какому богу молятся, что пьют-едят, каки-таки у них девки, бабы…»
   Кругом засмеялись, но Тургенев с прежней серьезностью проговорил:
   — Разумеется, не все крепостные так рассуждают, как мой Прохор, но…
   — Но лестницу надо мести сверху, — докончил поручик с энергичным смуглым лицом, сопровождая свои слова решительным жестом.
   — Верно, Павел Иванович! Народы умеют свергать своих тиранов. История показала немало сему примеров!
   Поручик наполнил свой бокал и поднял его:
   — Сегодня кто-то из нас предложил Лунину вызвать на поединок государя за то, что он оскорбил своим манифестом весь русский народ. Такой поединок ничего не изменил бы в судьбе наших соотечественников. Но я убежден, что не за горами другой поединок. Только произойдет он не между Михаилом Сергеевичем Луниным и Александром Павловичем Романовым, а между русским народом и самодержавной властью. За этот поединок я подымаю свой тост.
   — Ура! — дружно подхватили все.
 
   Лунин и Волконский шли по тихим улицам ночного Парижа. Опавшие листья устилали тротуары, заглушая звуки шагов. Уличные фонари светили тусклыми огнями. По временам тишину нарушал отдаленный выстрел и топот конного патруля, или проезжал одинокий извозчичий экипаж с закутанным в плащ седоком. Моросил мелкий осенний дождь.
   — Кем сегодня собирается угощать своих друзей мадам Роже? — первым прервал молчание Волконский, слышавший, что в этом салоне гостей всегда ожидает «сюрприз» в виде знакомства с какой-нибудь знаменитостью.
   — Сегодня у нее будет воспитанник д'Аламбера — интереснейший человек нашего времени. Он поставил своей жизненной целью переделать социальное устройство человечества. Его учение чуждо пассивной созерцательности энциклопедистов минувшего века. На произведение своих социальных опытов он уже растратил огромное личное состояние…
   — Кто же это? — заинтересовался Волконский.
   — Сен-Симон…
   — А, я много слышал о нем. Между прочим, во время моего пребывания в Англии я посетил фабрику Роберта Оуэна. Этот ученый филантроп тоже проделывает на своей фабрике опыты по переустройству быта и нравственности рабочих. От всего, что я там видел, у меня осталось впечатление наивной затеи, не имеющей перспектив…
   — А Сен-Симон убежден, что открывает новую эру в истории человечества, — после паузы проговорил Лунин. — Между прочим, мадам де Сталь рассказывала по секрету, что он развелся со своей любимой женой и явился просить руки мадам де Сталь на том основании, что считает ее единственной женщиной, способной содействовать ему в осуществлении его планов.
   — Это была бы замечательная пара, — улыбнулся Волконский.
   — Увы, — тоже шутливо вздохнул Лунин, — де Сталь ответила ему, что для единства действий мужчины и женщины в области мысли им вовсе нет надобности быть мужем и женой.
   За беседой они не заметили, как приблизились к площади Карусель. Здесь их внимание привлекли крики и мелькание факелов у ворот Лувра.
   — Посмотрим, что там творится, — и Лунин свернул к музею, смутные очертания которого темнели сквозь сетку дождя.
   Волконский едва поспевал за ним.
   Протискавшись сквозь толпу, они при колеблющемся пламени факелов увидели группу прусских солдат, которые сносили с широкой лестницы Лувра что-то завернутое в холщовые полотнища. Когда солдаты приостановились, их обогнал рыжий капрал, державший над головой статую Гудоновой Дианы. В ее прекрасных бронзовых формах отражались блики горящей пакли, и казалось, что статуя шевелится, как живая.
   Расталкивая теснящихся вокруг людей, капрал пробирался со своей драгоценной ношей к забрызганному грязью фургону.
   Шум и крики усилились. Лунин ринулся к фургону. У его распахнутой двери высокий солдат пруссак тоже держал в руках небольшую мраморную женскую фигурку. Ее голова как бы в ужасе отвернулась от всклокоченной бороды солдата, мраморные руки стиснули покрывало, накинутое на обнаженные стройные ножки.
   «Да ведь это фальконетовская купальщица!» — узнал Лунин скульптуру, которой любовался при посещениях Лувра.
   — Проклятые пруссаки! — кричал в лицо солдату старый француз с развевающимися прядями седых волос. — Вы уже стащили с этих ворот Триумфальную колесницу, а теперь грабите наши лучшие сокровища!
   Юноша в распахнутой блузе схватил солдата за шиворот:
   — Эй, пруссак! — закричал он в исступлении, — разве тебе мало бульварных девок, что ты осмелился прикоснуться к этому чистому мрамору!
   Не успел он договорить, как патрульный офицер ударил его саблей, и струйка крови поползла по белеющему в темноте молодому лицу. Юноша зашатался. Его подхватила худенькая женщина в яркой шляпке.
   — Зря ты обижаешь парижских девок, мой мальчик, — казала она, прикладывая платок к его раненой голове.
   Толпа оттеснила их к ограде музея и снова плотно сгрудилась у фургона. Но конный отряд врезался в нее, расколол… Над самым ухом Лунина горячо и влажно задышала лошадь. Юноша с размазанной по лицу кровью, уклоняясь от нового удара, нырнул под лошадиное брюхо и исчез. Гонимые конниками, люди с плачем и проклятиями отступали от величественного здания Лувра.
   Снова сойдясь на площади, Лунин и Волконский долго шли молча. Наконец, Волконский сказал:
   — Ты меня прости, Михайло Сергеевич, но я не могу сейчас войти в салон, где элегантные господа, будь они хоть семи пядей во лбу, беседуют о высоких материях…
   При свете фонаря Лунин видел его бледное, расстроенное лицо.
   — Я и сам охотно вернулся бы сейчас домой. Но я обещал мадам Роже непременно побывать у нее перед отъездом в Россию. Боюсь, что не смогу выбрать потом времени для этого визита.
 
   — Наконец-то вы, мой друг! — встретила Лунина мадам Роже, еще не старая миловидная женщина. — Садитесь сюда, поближе к нашему русскому самовару, — она указала на серебряную вазу с двумя ручками и длинным краном из слоновой кости.
   Лунин взял чашку чаю и оглядел гостей. Среди нескольких деятелей рухнувшего режима присутствовали хорошо знакомые Лунину член французской академии писатель Шарль Брифо и Ипполит Оже.
   Судьба этого молодого француза неожиданно сложилась благоприятно благодаря Лунину и его товарищам. До занятия Парижа русскими войсками Оже служил у молодого портного, который часто посылал его к богатым заказчикам для примерки костюмов.
   С такими же поручениями приходил он и к русским офицерам, которые шили у его патрона модные фраки и панталоны. Начальство не только разрешало, но и приказывало им носить штатское платье, чтобы в случае какого-нибудь «эксцесса» во время пирушек в увеселительных заведениях не была опорочена «честь мундира».
   Остроумный, развитой и веселый Ипполит полюбился новым заказчикам. Они приручили его к себе и решили определить в русскую армию, вызывавшую искреннее восхищение француза.
   По совету Лунина, который знал пристрастие цесаревича Константина к «отпрыскам древних и благородных родов», был найден некий кавалер ордена святого Людовика, согласившийся за собранную офицерами солидную сумму выдать Ипполита Оже — сына скромного судебного чиновника — за своего племянника, знатного аристократа, осиротевшего по вине Робеспьера.
   Константин Павлович благосклонно отнесся к написанному Луниным и подписанному кавалером ордена ходатайству о принятии Оже в Измайловский полк, и Ипполит со дня на день ждал производства в офицерский чин. Он так сдружился с Луниным и другими своими покровителями, что решил экспатриироваться из Франции Бурбонов и принять русское подданство.
   Несколько в стороне от других гостей, в кресле с высокой спинкой, сидел Сен-Симон. В черном длинном сюртуке и белом без пышных воланов жабо, напоминающем воротник пасторского талара, с пергаментно-бледным лицом и сжатыми губами, Сен-Симон был похож на изваяние.
   Гости единодушно хвалили роман Лунина «Лжедимитрий», отрывки из которого он читал здесь в прошлый четверг.
   — Это так талантливо, — восхищался Шарль Брифо, — так поэтично и, насколько я знаком с этим замечательным периодом русской истории, так правдиво! Уверяю вас, мсье Лунин, что даже наш Шатобриан не сумел бы так блестяще изобразить московскую трагедию, как это сделали вы в вашем превосходном романе.
   — то шедевр поэзии! — восхищенно произнес старик с длинными седыми кудрями. — Поэзия истории должна непременно предшествовать философскому ее пониманию,
   — А в романе «Лжедимитрий» поэзии столько, что он воспринимается как музыкальная поэма, — сказала мадам Роже.
   — Так ведь мсье Мишель Лунин еще и музыкант! — вырвалось с гордостью у Ипполита Оже, который с самого появления Лунина не сводил с него глаз.
   Лунин учтиво благодарил за похвалы.
   — Я отношу впечатление, произведенное на вас моим романом, — с улыбкой сказал он, — не столько к моим заслугам, сколько к самой его теме. — Право, я не знаю ничего более назидательного, интересного и поэтического, чем история моего отечества.
   — Я вполне согласен с вами, — откликнулся Оже, сам втайне мечтающий написать роман из прошлого русского народа, с замечательными представителями которого он так сблизился в последнее время.
   Только Сен-Симон не принимал участия в общем разговоре. Закинув голову, он пристально наблюдал Лунина, словно примеряя его к каким-то своим мыслям.
   Когда Лунин отошел от чайного стола, Сен-Симон подозвал его к себе:
   — К сожалению, я не имел удовольствия познакомиться с вашим романом, но не сомневаюсь, что похвалы ему не преувеличены. Будет отлично, если, вернувшись на родину, вы всерьез займетесь трудом романиста.
   — О нет, — решительно произнес Лунин, — передо мной и моими товарищами стоят совсем другие задачи.
   Глаза Лунина загорелись.
   Сен-Симон глубоко вздохнул: «И у этого экзальтация подвижничества, как у большинства славянских реформаторов».
   — Да, я предугадываю, — со вздохом проговорил Сен-Симон, — вернувшись в отечество, вы со всем жаром молодости не замедлите отдаться бесполезному занятию, в котором не требуется ни системы, ни принципов.
   Лунин вопросительно взглянул на него.
   — Я совершенно уверен, — продолжал Сен-Симон, — что вы непременно начнете заниматься политикой.
   Легкая усмешка тронула губы Лунина:
   — А разве вы не признаете такого занятия?
   Сен-Симон нахмурился.
   — Единственный класс общества, — заговорил он после некоторого раздумья, — класс, в котором я желал бы видеть увлечение политической борьбой, — это индустриальный класс. Интересы этого класса таковы, что они непременно совпадут с интересами огромного большинства общества. Для меня же политика — неизбежное зло, тормоз, замедляющий прогресс человечества.
   Лунин закусил губу, чтобы не рассмеяться.
   — А что такое прогресс? — спросила от чайного стола мадам Роже.
   — Прогресс, — Сен-Симон слегка повернул к ней голову, — прогресс это не что иное, как постоянно увеличивающееся различие между человеком и животным. Уверяю вас, — снова обратился он к Лунину, — чисто политические стремления никогда не могут привести к тем желательным результатам, которые могут дать радикальные экономические реформы. Чтобы провести такие реформы, конечно, нужна предварительная подготовка народного сознания…
   Продолжая развивать свои мысли, Сен-Симон зашагал по гостиной, в которой было много бронзы, фарфора, картин и цветов в причудливых китайских вазах. Его сухая фигура с болезненно бледным лицом резко контрастировала со всем кокетливо-нарядным убранством комнаты.
   — Рационалистическая философия, — вслух рассуждал Сен-Симон, — имела одну цель: разрушение старой системы. Энциклопедисты ставили перед собою одну задачу — противопоставить существующему строю со всеми его жестокостями и несправедливостью строй разумный и естественный. Они стремились найти вечные и неизменные законы идеального общественного строя. И тогда, — философствовали они, — в мире должен воцариться Разум, при господстве которого исчезнут с лица земли горе, невежество и нищета. Мне чужда такая концепция…
   Остановившись возле одной этажерки, он взял с нее какую-то вещицу, повертел в руках и, поставив на место, снова зашагал, продолжая говорить со сдержанным волнением:
   — Я прожил большую жизнь, друзья мои. Жизнь, которая тесно связана с самым замечательным периодом истории моей дорогой Франции. Я пережил четверть века старого порядка, революцию, империю Наполеона и, наконец, реставрацию. И на основе опыта этих великолепных десятилетий я выдвигаю новую идею закономерности общественного развития. Я категорически утверждаю, что будущее человечества зависит от совокупности развития трех двигателей: чувства, науки и промышленности. Человек до сих пор эксплуатировал человека. Со времен далекой древности существовали: господа и рабы, патриции и плебеи, бездельники и трудящиеся. Это история человеческого общества до наших дней. Всеобщая ассоциация — вот ее будущее. Каждому — по его способности. Каждой способности — по ее делам. Вот новое право, которое должно заменить привилегии завоевания и рождения, человек больше не будет эксплуатировать человека, но, соединившись с другими людьми, эксплуатирует мир, отданный в распоряжение всего человечества. Золотой век, который слепое предание помещало в далекое прошлое, в действительности находится впереди нас.
   Снова задержавшись у этажерки, Сен-Симон взял ту же вещицу. Это была миниатюрная бронзовая пагода в несколько ярусов. Постукивая ногтем по металлу, позеленевшему от времени, он пристально рассматривал устройство этой древней китайской безделушки.
   Считая, что программа четверга уже исчерпана, мадам Роже хотела воспользоваться наступившим молчанием, чтобы дать понять гостям, что пора расходиться. Она встала из-за стола, но в этот момент Сен-Симон быстро обернулся, держа пагоду в протянутой руке.
   — Предположим, что эта разделенная на этажи пирамида, — заговорил он с оживлением, — есть конструкция современного общества. В верхних ее этажах живет знать, тунеядцы, которые должны быть выброшены из будущего общества. Вот здесь, у основания пирамиды — рабочий класс, живущий физическим трудом. В следующем этаж — руководители промышленности, ученые, люди искусства. Действительно осуществленное равенство состоит в том, что прежде всего все являются трудящимися. Паразитизм правящих групп исчезает, и все общество представляет собою гармоничный союз людей, занятых полезным трудом… Ах, дорогие друзья! — прервал он себя. — Как мне больно сознание собственной старости! Как ужасно, что я не успел сделать и половины того, что я себе предначертал…
   — Хотя известно, что ваш камердинер Диар еще с дней вашей юности будил вас одними и теми же словами: «Вставайте, сударь, вам предстоит свершать великие дела», — поспешила пошутить мадам Роже.
   Ее маневр оказался удачным. Шутка вызвала смех. Гости поднялись.
   Сен-Симон смущенно взглянул на бронзовые с купидонами часы, тикающие на уже погасшем камине. Стрелки приближались к двум.
   На прощанье Сен-Симон крепко и долго пожимал руку Лунина:
   — Мне искренне жаль, что вы покидаете Францию. Познакомившись с вами, я не мог не оценить высоких качеств вашего ума…
   Лунин низко поклонился.
   — В вас, мой молодой друг, — с теплыми нотами в голосе продолжал Сен-Симон, — я хотел найти приверженца моих идей. Через вас я хотел бы завязать сношения с великим русским народом, который в войне с Бонапартом проявил такое великолепное пробуждение общественного сознания, что я стал с надеждой взирать на вашу страну. Вот где, думал я, мои идеи упадут как семена на черноземную почву, вот где взойдут они пышными всходами…
   — Нет, мсье Сен-Симон, — строго глядя ему в глаза, ответил Лунин. — Нельзя одежду, скроенную на карлу, мерить на великана. Мое отечество пойдет навстречу «золотому веку» своей дорогой. Я и мои единомышленники знаем, какие силы зреют в нашем народе. Могу вас уверить, что очень скоро вы услышите из России такие вести, которые оправдают самые лучшие чаяния передового человечества…
 
   Оже по обыкновению пошел провожать Лунина. И, как часто случалось раньше, остался у него ночевать.
   — Вы очень хотите спать? — спросил Ипполит, как только снял верхнюю одежду.
   — Вы неизменно задаете этот вопрос, когда являетесь моим гостем на заре нового дня, — улыбаясь, ответил Лунин.
   — Это потому, что меня не перестают терзать сомнения. Но стоит мне поговорить с вами, как в мою душу вливается доля вашего спокойствия.
   — Вас до сих пор волнует вопрос об отъезде в Россию? — с мягкой насмешкой спросил Лунин. Раскурив трубку, он протянул ее Ипполиту. — Это трубка мира, которую вам предлагает дикарь в знак нерушимой дружбы.
   — Ах, Лунин, не смейтесь надо мной, — взволнованно попросил Оже. — Теперь, когда я понял, что Франции предстоит быть порабощенной вооруженной Европой, мне хочется кричать, как смертельно раненному на поле битвы: «Добейте меня, во имя бога!»
   — Вот поступите в русскую армию, и случай не замедлит представиться, — пошутил Лунин. — Впрочем, наш царь устал воевать, а тем более против Франции Бурбонов… Послушайте, Ипполит, если пребывание в России не утишит клокотания вашей галльской крови, мы с вами покинем беззубую старую Европу и найдем применение нашим силам где-нибудь за океаном, среди бунтующих молодцов. Будем приносить людям пользу тем способом, какой нам внушает наш разум, совесть и сердце!
   — Вы сбросите с себя мундир офицера гвардии? — недоверчиво спросил Оже.
   — Так же легко, как я это сделал сейчас, — Лунин указал на свой мундир, лежащий на спинке кресла. — Для меня, милый друг, возможна только одна карьера — это карьера свободы. Мне необходима свобода мысли, воли, действий. За эти свободы я и мои товарищи будем бороться, покуда хватит наших сил. Бороться неустанно и любыми средствами! — закончил Лунин уже совершенно серьезно.
   — Иногда я не совсем понимаю вас, дорогой Лунин тихо проговорил Оже. — Порой в вас вспыхивает какое-то пламя суровости и гнева. А иногда вы бываете так сердечны, так добры…
   — Вот и отлично, если в человеке есть и дурное и хорошее. За хорошее ему прощают дурное, — уже опять шутливо договорил Лунин.
   — Нет, вы бесподобны! — воскликнул Оже. — Как я люблю смотреть и слушать вас, когда вы говорите серьезные вещи, а глаза смеются. О, эти лукавые славянские глаза!
   — Уж лучше я сыграю вам что-нибудь на сон грядущий, чем слушать ваши щедрые комплименты, — и Лунин подошел к фортепиано с белеющей в полумраке клавиатурой.
   «Какие удивительные люди эти русские, — думал Оже, слушая вдохновенную игру Лунина. — Ремесло войны сделало их мужественными и суровыми. Но какие экзальтированные души у моих русских друзей. Какие это высокие натуры… Сколько у каждого знаний, ума… Я непременно изучу их звучный, богатый язык. По простоте и разнообразию звуков он достоин того, чтобы со временем сделаться международным языком. Я напишу на этом языке такое произведение, которому мог бы позавидовать сам Шекспир…»