— Я опасался антонова огня, ваше величество.
   Вошел Волконский и молча остановился против царя. Тот с удивлением поглядел на него. Волконский перевел дыхание, но продолжал молчать.
   — Что? Что случилось? — тревожно вырвалось у царя. Почему это молчание? Говорите же, я вам приказываю отвечать!
   — Ваше величество… Гонец от Марии Антоновны… Мадемуазель Софи…
   — Умерла?! — упавшим до шепота голосом спросил царь.
   Волконский низко опустил голову.
   Александр отшатнулся. Лицо его побледнело до синевы. Грудь порывисто вздымалась.
   — Вам дурно, государь? — наклонился над ним Виллье.
   Александр полуоткрыл полные слез глаза и жестом попросил оставить его одного.
   — Что же, вероятно, артиллерийское учение будет отказано? — спрашивали в приемной Волконского после того, как он рассказал о случившемся. — Можно и по домам?
   Волконский неопределенно разводил руками.
   Но царь вышел, как и было назначено, ровно в половине одиннадцатого. Как всегда, туго затянутый в мундир; как всегда, держа шляпу так, чтобы между двумя раздвинутыми пальцами приходилась пуговица от галуна кокарды; как всегда, слегка надушенный «Английским медом».
   Мерным шагом, ни на кого не глядя, он дошел до середины приемной и, вскинув голову, не то приказал, не то спросил:
   — Отправимся…
   В этот момент, как и в течение всего смотра, лицо его ничего не выражало, кроме обычной любезности и привычного желания пленять и очаровывать.
   На пятой версте по петергофской дороге от непомерно быстрой езды пала одна из четверки лошадей, мчавших Александра на дачу Нарышкиной.
   Кучер Илья, соскочив с козел, торопливо отстегивал упряжь.
   Царь даже не взглянул на бившегося в предсмертных судорогах коня.
   — Скорей, Илья! Торопись! — приказал он. — Режь постромки!
   Снова замелькали будки, шлагбаумы, верстовые столбы. Зазвенел в ушах ветер. И снова остановка: упала вторая лошадь. Кровавая пена заклубилась на ее оскаленных зубах. Бока ввалились.
   Вытирая глаза рукавом кучерского плисового камзола, Илья отрезал куски упряжи, дрожащими руками.
   — Скорей, скорей! — требовал Александр.
   Марья Антоновна Нарышкина, одетая в глубокий траур, стояла у гроба дочери, когда по шороху осторожных шагов и смятенному вокруг шепоту поняла, что приехал царь.
   Не дожидаясь приказания, все вышли.
   Александр показался на пороге.
   — Она… наша девочка… — указала Нарышкина на гроб и зарыдала.
   Александр сделал несколько быстрых шагов и наклонился над покойницей.
   — Софи! — тихо позвал он. — Софи! — И слезы живого стали падать на мертвое лицо и скатываться к золотистым прядям у крошечных мраморных ушей.
   Марья Антоновна провела платком по лицу царя. Он выпрямился.
   — С нею оборвалась последняя нить, которая привязывала меня к жизни, — глухо проговорил он и опустился на колени.
   Крестясь, он припадал лбом к полу, и огни горящих возле покойницы свечей дрожали в золотой бахроме его эполет.
   — Государь, — спустя несколько дней, сказал князь Васильчиков, — осмелюсь высказать вашему величеству совет об облегчении душевной тяжести.
   Царь молчал.
   — Архимандрит Фотий, — вкрадчиво продолжал Васильчиков, — видел новое откровение, прямо касающееся вашего величества.
   Царь прислушался.
   — Графиня Орлова писала графу Аракчееву, советуясь, доложить ли о сем вашему величеству. Но, видя грустное вашего величества расположение, я счел долгом предложить вам, государь, снова принять Фотия… Можно было бы даже нынче ввечеру ввести его тайным образом с секретного хода, дабы посещение это не стало гласным…
   — Разве он в Петербурге? — со вздохом спросил Александр.
   — Так точно, государь. У графини Анны Алексеевны Орловой.
   — Хорошо, привози…
   Реакционная клика всех стран и всех эпох имеет своих типичных представителей. Таким был в конце царствования Александра I невежественный и дерзкий монах Фотий.
   Головокружительная его карьера объяснялась тем, что направляла ее всесильная рука Аракчеева.
   Аракчеев, стремясь все к большему влиянию на царя, убирал со своего пути всех, кто мог бы в той или иной степени мешать ему в осуществлении полного своего владычества.
   После того как ему удалось добиться значительного отдаления от царя его постоянного советника и спутника во всех путешествиях князя Петра Волконского, Аракчеев задумал устранить министра народного просвещения и духовных исповеданий князя Александра Голицына. Голицын был другом царя с детских лет, а в последние годы дружба их окрепла еще больше на почве увлечения мистицизмом. И все же Аракчеев старался убедить Александра, что все предприятия Голицына по части духовного просвещения — не что иное, как революция под прикрытием религии.
   Для полного успеха своих намерений Аракчеев решил использовать графиню Орлову, богатую и фанатически-религиозную истеричку.
   Влюбившись в дерзкого и беспутного монаха, она возила его по великосветским салонам, где Фотий, разыгрывая роль вдохновенного обличителя нечестия, произносил безудержно-наглые речи, густо пересыпанные крепкой бранью.
   Речи производили на слушателей ошеломляющее впечатление.
   Вскоре Фотий окончательно поселился в доме «дщери-девицы» графини Орловой и получил доступ не только в ее девическую спальню, но и ко всему ее колоссальному состоянию.
   Слава Фотия достигла, наконец, своей вершины: монах был приглашен к самому царю.
   После первой аудиенции Александр призывал его не раз для душеспасительных и покаянных бесед.
   В этот последний визит Фотий был полон аракчеевскими наставлениями, а царь был охвачен мрачной меланхолией и чувствовал себя одиноким, несправедливо обиженным и обозленным на всех и на все.
   Когда Фотий вошел в освещенный одним канделябром кабинет, царь молча подошел под его благословение. Потом взял его за руку и усадил на диван. Сам сел напротив, поставил локти на колени и, подперев ладонями щеки, пристально уставился в красное, слегка опухшее лицо монаха.
   — Страждешь, государь? — спросил Фотий пропитым басом.
   — Стражду, отче, — тихо ответил Александр.
   — Смиреннейший царь, — начал Фотий, — царь, яко кроткий Давид; царь мудрый, царь по сердцу божию, достойный сосуд благодати святого духа, облегчи душу свою, пролей слезу, яко росу, на руно окрест сходящую. Господь узрит скорбь своего помазанника. Он поразит врази твои внутренние, кои, яко гады, клубятся в гнездилищах революции.
   Александр закрыл глаза, а Фотий продолжал все с большим и большим жаром:
   — Пресеки мановением десницы своея нечестие. Да падут богохулы и да онемеет язык расколов. И общества богопротивные, яко же ад, сокруши. Ты, победой над Наполеоном возвеличенный, убоишься ли зверя рыси, горлинкой прикинувшегося? Не отринешь ли министра духовного? Один у нас министр — господь Иисус Христос…
   Все тише, но все явственней долетали до царя слова Фотия.
   Они ударяли в сердце, и оно содрогалось тоскливым ожиданием грядущих бед.
   Фотий сам испугался, когда увидел, что сделал с царем своими зловещими заклинаниями.
   Положив руки крестом на склоненную к его коленям царскую голову, Фотий заменил исступленный шепот умильной речью:
   — Вижу над тобой благодать святого духа, яко фимиам кадильный. Твори молитву, царь! Господь с тобою…
   Александр упал на колени и, подняв глаза ввысь, заговорил в тон Фотию:
   — Господи, буди милость твоя ко мне! Я же готов исправить все дела и твою святую волю творить.
   Не вставая с колен, он обернулся к Фотию и так же растроганно попросил:
   — Сотвори о мне здесь молитву ко господу, да осенит меня сила всевышнего на всякое благое дело!
   — Царю небесный, утешителю… — начал нараспев Фотий.
   А через полчаса, уверив Александра, что не только в его душе, но и на небесах «великая радость ныне», Фотий уезжал с приказанием царя, чтобы относительно увольнения Голицына Фотий сам придумал план «для свершения намерения в дело».

25. Дела мирские

   Князь Голицын, поссорившись у Орловой с Фотием и понимая, что этим самым он отстраняет себя от участия в управлении государством, сам попросил Александра освободить его от всех занимаемых должностей.
   Вертя в руках золотой лорнет, Александр со свойственной ему одному ледяной задушевностью ответил:
   — И я, любезный князь, уже не раз собирался объясниться с вами чистосердечно. В самом деле, вверенное вам министерство как-то вам не удалось.
   — Я это понимаю, государь. Пришла пора… — Голицын стиснул зубы так, что скулы явно обозначились на его гладко выбритых щеках.
   Александр помолчал, как бы дожидаясь, не скажет ли Голицын еще чего-нибудь. Потом продолжал:
   — Я думаю упразднить ваше сложное министерство, но… принять вашу отставку никогда не соглашусь. Нет, нет. Я вас прошу взять на себя главное управление почтовым департаментом.
   Голицын еще крепче стиснул зубы.
   — Да, почтовым департаментом, — заторопился вдруг Александр. — Таким образом, дела пойдут по-старому, и я не лишусь вашей близости, вашего совета.
   При последних словах он позвонил в колокольчик.
   Вошёл камердинер Анисимов с пакетом.
   — От графа Алексея Андреевича Аракчеева лично к вашему величеству прибыл по неотложному делу унтер-офицер, — доложил Анисимов.
   Царь вскрыл пакет.
   «Всеподданнейше доношу вашему императорскому величеству, — писал Аракчеев, — что посланный фельдъегерский офицер Лан привез сего числа от графа Витта 3-го Украинского уланского полка унтер-офицера Шервуда, который объявил мне, что имеет донести вашему величеству касающееся до армии, состоящее будто в каком-то заговоре, которое он не намерен никому более открыть, как лично вашему величеству…»
   Александр не стал читать далее. Уронил руки на колени, и тоска, как тошнота, заполнила все его существо.
   — Опять, опять это, — вслух проговорил он и вдруг коротко бросил Голицыну: — Вы свободны, Александр Николаевич.
   Так и расстались, не взглянув друг другу в глаза.
   По уходе Голицына Александр, будто забыв о присутствии камердинера, долго стоял неподвижно у стола.
   Потом, опустившись в кресло, устало проговорил:
   — Пусть войдет этот Шервуд.
   И полузакрыл глаза.
   Он не поднял их и когда Шервуд, вытянувшись во фронт, остановился посреди кабинета.
   — Запри дверь.
   Шервуд исполнил приказание.
   — Что ты мне хочешь сказать? Да подойди ближе.
   Шервуд сделал еще несколько шагов.
   — Ваше величество… — зная, что царь глуховат, зычно и отчетливо начал Шервуд, но царь приподнял лежащую на коленях руку:
   — Не кричи так.
   — Государь! Против спокойствия России и вашего величества существует заговор.
   Полуопущенные веки царя чуть дрогнули:
   — Почему ты это думаешь?
   Шервуд стал торопливо излагать все, что узнал от Вадковского, все, что раньше видел и слышал в Каменке и в поездках по поручению Давыдовых к их зятю, Орлову, в Кишинев. Называл одну фамилию за другой и то, о чем догадывался острым чутьем сыщика, выдавал за достоверные факты.
   При некоторых произносимых Шервудом именах царь недоуменно поднимал брови, но продолжал слушать.
   — А скажи… скажи, много ли этих… этих недовольных?
   — По духу и разговорам офицеров вообще, а в особенности южных армий, полагаю, что заговор распространен довольно широко и, если принять во внимание, что заразительные утопии имеют те же свойства быстрого распространения, как и злейшие болезни — чума и холера.
   — А среди высшего командования, — перебил царь, — и государственных деятелей тоже обнаружены очаги заразы?
   Шервуд замялся. Александр приподнял глаза до его подбородка.
   — Полагаю, что да, — проговорил доносчик. — Деяния некоторых государственных сановников временами столь вредны благополучию России, что не чем иным, как явным злонамеренней, объяснить их невозможно.
   — Ты о чем? — коротко спросил царь.
   После минутного колебания Шервуд с азартом игрока, идущего ва-банк, сказал:
   — Взять хотя бы военные поселения, государь.
   — Что?! — Александр всем корпусом повернулся к Шервуду. — Я не ослышался?! У графа Аракчеева?!
   Шервуд выдержал устремленный на него взгляд.
   — Военные поселения, ваше величество, ненавистны крестьянам, — твердо проговорил он. — Они разорительны для них. Крестьянам дают ружья и мундиры, а у них зачастую нет хлеба даже для того, чтобы прокормиться со своей семьей. А к ним ставят еще постояльцев — солдат да кантонистов. Я сам, будучи с докладом у графа Аракчеева, собственными ушами слышал и собственными глазами видел многое, что при нынешних обстоятельствах может быть весьма опасным…
   — Помолчи немного, — остановил Александр Шервуда и снова откинулся к спинке кресла.
   «А что же в таком случае означает все то, что я видел в военных поселениях? — мысленно спросил он себя. — Неужто всего лишь цепь мистификаций? Ужели Аракчеев обманывает меня мнимым благоденствием поселенцев, как обманывал Потемкин мою бабку?»
   И мгновенно вспомнил себя еще мальчиком в кабинете Екатерины. Он сидит у ее ног на скамейке, обитой голубым атласом, и смотрит на нее снизу вверх. Ему виден ее круглый двойной подбородок, веселые глаза. Он слушает один из ее рассказов «касательно российской истории».
   «В восемьдесят седьмом году, — повествует Екатерина, и ее румяные губы морщатся улыбкой, — задумала я обозреть мое маленькое хозяйство в Екатеринославском наместничестве да в Тавриде. Князь Потемкин птицей облетел те края и видоизменил их донельзя. Что за дворцы настроил, что за дороги! Римским не уступят. На левом берегу Днепра город Алешки соорудил. Глядеть любо. Завистники князя Григория опосля врали мне, что многие домы, кои пленяли мой взор, были намалеваны на холстине, и что мужиков от бывшей спешки в работе ужасть как много перемерло. Однако ж сколь усладились мы сим приятным путешествием… Да вы, господин Александр, никак плакать собираетесь? Чувствительное сердце!»
   Бабушка ласково берет его за ухо…,
   Александр вздрогнул. Несколько мгновений растерянно смотрел на Шервуда, потом глухо спросил:
   — Еще что?
   Шервуд встрепенулся:
   — Его превосходительство министр финансов…
   — Канкрин? — царские брови снова удивленно поднялись.
   — Так точно, государь. Господин министр издал гильдейское постановление, коим крестьянам и мещанам запрещается возить из уезда в уезд продавать хлеб и всякого рода произведения свои. Постановление это сковало внутреннюю в государстве торговлю и вызвало ропот и беспорядки среди сельских жителей. Граф Михаил Орлов ввел обязательное обучение грамоте во всех своих поместьях. Его ланкастерские школы — рассадники вольности. Многие из поименованных мною помещиков вводят оброк. Я мог бы еще кое-что сообщить вашему величеству… Но, сознавая необходимость принять скорые меры для пресечения распространения заговора, порешил продолжать доскональное расследование.
   — Спасибо, Шервуд, — тихо сказал Александр.
   Шервуд низко поклонился:
   — Я исполнил только долг присяги и честного человека.
   — Спасибо, — еще раз вяло сказал Александр. — Работай в этом направлении… Ты в каком чине? — он взглянул на унтер-офицерский мундир Шервуда и продолжал: — Может быть, тебе удобнее будет продолжать начатое тобою дело, будучи офицером. Я прикажу…
   «Выдержка, Джон!» — ликующе пронеслось в мозгу Шервуда.
   — О нет, государь, — горячо воскликнул он, — мое производство может вызвать подозрение! Повременим…
   Александр сделал вид, что не заметил фамильярности этого «повременим», и продолжал слушать.
   А Шервуд, войдя в роль горячего патриота и верноподданного плел всё более густую паутину предательства и не замечал, что лицо царя стало покрываться серым налетом и полуопущенные веки совсем закрылись.
   Александр испытывал то ощущение физической тоски, которое все чаще находило на него в последнее время.
   Голос Шервуда звучал откуда-то издалека, и каждое его слово как будто расплывалось перед глазами багровым пятном.
   — Поезжай в Грузино, — с усилием произнес царь, — там с Аракчеевым все обсудите и уж потом сообщите мне, что надумаете предпринять. — И протянул Шервуду два изнеженных, как у женщины, пальца.
   Шервуд почтительно прикоснулся к ним крепкими губами.
   Прошло совсем немного времени, и Шервуд, осторожно ступая по натертому паркету аракчеевского дома, направлялся вслед за старым лакеем к кабинету хозяина.
   Он застал графа ползающим на четвереньках перед огромным диваном. В ответ на бравое приветствие Шервуда Аракчеев только слегка повернул к нему свою взлохмаченную голову и, не меняя позы, буркнул:
   — Присядь, сударь, покуда што. — Потом достал из кармана белый платок, потер его концом под диваном и, поднявшись с пола, поманил к себе слугу:
   — А ну-ка, скажи на милость, что здесь обозначено? — поднося платок к самому лицу старика, спросил он со зловещей ласковостью.
   — Вижу некоторую желтизну, ваше сиятельство, — бледнея, отвечал слуга.
   — А почему бы оная желтизна могла приключиться? — тем же тоном допрашивал Аракчеев, не сводя со старика сверлящего взгляда.
   — Должно полагать, от желтого воску, ваше сиятельство. Паркетчики и то обижались, что воск…
   — Мне до паркетчиков дела нет, — оборвал Аракчеев. — Тебе с дворецким приказано блюсти порядок и чистоту в хоромах моего дворца. Вам приказано, чтобы паркет блистал, как лед на Волхове. Однако вы, я вижу, запамятовали, как надлежит выполнять мою волю и что полагается нарушителям оной. Так подай-ка мне чернил и перо. Ужо напишу приказец о примерном наказании.
   Трясущимися руками старик взял с ломберного столика медный бокал с пучком гусиных перьев и такую же массивную чернильницу.
   Аракчеев развернул толстую тетрадь с заголовком «На предмет приказов о наказаниях провинившихся» и уже поднес к чернильнице перо, как вдруг заметил на нем несколько трепещущих пушинок.
   — Кто очинял перья?! — гаркнул он.
   — Свиридыч, ваше сиятельство…
   — А послать ко мне хромого шута! Видать, он тоже по едикулю соскучился.
   Когда старик вышел, Аракчеев долго тер платком свою багровую физиономию и висячий нос с раздувающимися широкими ноздрями.
   — Не изволите себя беречь, граф, — участливо произнес Шервуд. — Стоит ли эдак расстраиваться из-за ничтожных пустяков.
   — Я, сударь мой, порой и серьезнейшими делами не столь прилежно занимаюсь, как безделицами да пустяками, — переводя шумное дыхание, возразил Аракчеев. — А знаешь ли, какое впечатление производит это в умах? — Он хитро прищурил глаз. — А вот какое: «Ежели граф Алексей Андреевич замечает ошибки даже в пустяках, то с каким же вниманием вершит он дела государственной важности?..»
   — Мудро. Весьма мудро, — несколько раз повторил Шервуд.
   — К примеру, возьми какое-либо перо из тех, что стоят в бокале на ломберном столе, — велел Аракчеев.
   Шервуд исполнил приказание.
   — Посмотри, как оно подстрижено, — продолжал Аракчеев.
   — Углышком, ваше сиятельство.
   — А это вот, что мне холуй дал, — напрямик. По моему же приказу все перья должны быть подстрижены одинако. Оный приказ, впрочем, приложим не токмо к перьям. Одинаким надлежит быть множеству предметов и домашнего обихода смердов, и пища ими потребляемая, и одежда. И никакого попустительства в исполнении сих правил быть не должно, ибо малейшее попустительство со стороны властей ослабляет должное к ним почтение и страх.
   — Однако сколь же затруднительно подобное неустанное попечительство, — сочувственно вздохнул Шервуд.
   — А ты как думал? — разваливаясь на штофном диване, сквозь зевок произнес Аракчеев. — Мудрость управления на уготованном нам волею всевышнего и государя нашего посту дается усерднейшею и многолетнею службой. А теперь, господин унтер-офицер, рассказывай, с чем прибыл. — И он указал концом сапога на близстоящее кресло.
   Присев на его край, Шервуд принялся докладывать.
   А вечером за ужином в аракчеевской столовой он пил крепкую настоянную на спирту наливку, почтительно чокаясь с хозяином и развязно с Настасьей Минкиной.
   Деловая беседа уже подходила к концу. Все были довольны придуманным планом: распустить слух, что начальство заподозрило Шервуда в причастности к крупной растрате казенных денег, о которой тогда много говорилось и в столице и в провинции. В связи с этим делом Шервуда будто бы и вызывали в Петербург. Но в столице его невинность была установлена, и ему в утешение будто бы была выдана денежная награда и годичный отпуск.
   Сфабриковали и фальшивый документ, все как полагается: «По указу его величества императора Александра Павловича, самодержца всероссийского и прочая и прочая… 3-го Украинского уланского полка унтер-офицер Шервуд уволен в отпуск» и т. д. и поставили подписи: «Главный над военными поселениями начальник, генерал от артиллерии граф Аракчеев и начальник штаба Клейнмихель». За последнего тоже расписался Аракчеев. «Пусть-ка воспротивится», — подумал он с усмешкой.
   Шервуд ликовал: невинно пострадавший, гордо опечаленный, он ли не вызовет к себе горячих симпатий тех восторженных безумцев? Ему ли не окажут полного доверия?
   О, он хорошо знает их.
   На своей груди Шервуд ощущал рядом с овальным медальоном полученный документ, и счастливое возбуждение все время не оставляло его.
   — Экой веселый паренек, — кивала на него Минкина и подливала ему в рюмку из того же графина, что и Аракчееву.
   — Нынче веселость в цене, почтенная Настасья Федоровна, — скалил Шервуд крепкие желтоватые зубы.
   Аракчеев кривил рот наподобие улыбки и глотал концы слов:
   — Смотри, Шервуд, не ударь лицом в грязь.
   Шервуд самоуверенно щурил наглые глаза и снова тянулся чокаться.
   Настасья, опершись о стол огромной жирной грудью, не сводила глаз с крепких чувственных губ Шервуда и тоже пила рюмку за рюмкой.
   Когда Аракчеев, встав из-за стола, повернулся к иконам и стал истово креститься, она незаметно дотронулась до спины Шервуда своей тяжелой рукой и, обдавая его пьяным дыханием, шепнула:
   — Приходи ночью в мою горницу…
   — Империя должна сетовать на ваше величество, — с сокрушением говорил генерал-адъютант князь Васильчиков,
   — За что? — спросил Александр.
   — He изволите беречь себя, государь.
   — Хочешь сказать, что я устал?.. Да, многое для славы России нами сделано. Кто больше пожелает — ошибется. Но… Вот эти, вот… — он постучал пальцем по лежащим перед ним доносам, — вот эти, вот…
   — Ну, с этими дело уладить ничего не стоит, — бросив презрительный взгляд на доносы, сказал Васильчиков. — Сибирь давно нуждается в заселении, ваше величество.
   Желая рассеять настроение царя, Васильчиков принялся рассказывать о том, что весь Петербург обеспокоен состоянием здоровья императора.
   — Народ с таким волнением ловит всякое известие о самочувствии вашего императорского величества.
   — Какой народ? — спросил царь.
   Васильчиков смутился.
   — Весь народ, государь… В салонах только и разговору…
   Губы Александра шевельнула ироническая улыбка.
   — Ну что ж, мне приятно это слышать. Хотя, признаюсь, трудно верить, чтобы «весь народ» так уж мною интересовался. Но, в сущности, я был бы доволен сбросить с себя бремя короны, которое невыносимо тяготит меня в последнее время.
   Васильчиков огляделся по сторонам, как бы опасаясь, чтобы кто-нибудь не услышал этих царских слов.
   Когда он вышел, Александр снова развернул последний донос, полученный от генерала Бенкендорфа. Стремясь убедить царя, что источником революционного брожения в России служит не пробудившееся политическое сознание русского народа, а лишь навеянные извне чужеземные идеи, Бенкендорф писал:
   «В 1814 году, когда русские войска вступили в Париж, множество офицеров свели связи с приверженцами разных тайных обществ. Последствием сего было то, что они напитались гибельным духом партий и получили страсть заводить подобные тайные общества у себя. Сии своевольно мыслящие порешили возыметь влияние на правительство, дабы ввести конституцию, под которою своеволие ничем не было бы удерживаемо, а пылким страстям и неограниченному честолюбию предоставлена была бы полная воля. Воспламеняемые искусно написанными речами корифеев революционных партий, хотят они управлять государством…»
   Александр вспоминал, что еще десять лет тому назад в Париже рассказывал ему об этом генерал Чернышев…
   Он взял в руки лежащий отдельно список имен членов Тайного общества:
   «Николай Тургенев нимало не скрывает своих правил, гордится названием якобинца, грезит гильотиною…»
   — Тургенев грезит гильотиною, — вслух проговорил царь. — И те, что помечены Шервудом, — и Трубецкой, и Волконский, и все Бестужевы и Муравьевы, все они, облагодетельствованные моими неисчислимыми милостями, все они, ослепляясь скрытым честолюбием, споспешествуют безумным затеям… Готовят гибель мне… А не постигают собственной гибели!
   Он скомкал в руке список и бросил его под ноги.
   «Бенкендорф говорит, что зародыш беспокойного духа особенно крепко укоренился в войсках. Но он думает, что при бдительном надзоре и постоянных мерах это может быть отвращено. Да, оно должно быть отвращено. Должно! Должно!»
   Александр вскочил и, быстро подняв с пола брошенный комок бумаги, расправил его, присоединил к другим доносам и аккуратно вложил все в чистый конверт. Потом на цыпочках подошел к двери и прислушался.