— Куда это торопишься, батюшка? — прищурилась Екатерина Николаевна.
   — В проклятый Кишинев, а то Инзушка рассердится за длительную отлучку и посадит на гауптвахту или на несколько дней оставит без сапог.
   Бабушка и внучки рассмеялись.
   — Он тебя будто мальчишку школит, — сказала Екатерина Николаевна. — Да оно и стоит. Наслышаны мы через Мишеля о твоих кишиневских проказах.
   Глаза Пушкина весело блеснули.
   — Надеюсь, Орлов не обо всех моих проделках рассказывал?
   — Достаточно и тех, о которых поведал, — с ласковой насмешкой ответила Маша.
   — Меня увлекает образ Калипсо, — задумчиво проговорила Елена. — Правда ли, что, когда они встретились в Константинополе, Байрон полюбил ее?
   Пушкин залюбовался устремленными на него серьезными голубыми глазами.
   — Ты его о таких вещах не спрашивай, — с шутливым испугом предупредила внучку Екатерина Николаевна.
   — Отчего же, — улыбнулся Пушкин, — весьма возможно, что гречанка эта целовалась с Байроном. Однако не это меня пленило в ней, а ее пение. Она исполняет сладострастные турецкие песни несколько в нос, под аккомпанемент жестов и глаз, которые при этом сверкают таким огнем, что за пылкий темперамент ей можно простить и ее длинный нос, и…
   — Полно, Александр Сергеич! Пожалуйста, без подробностей, — остановила Екатерина Николаевна. — Расскажи-ка нам лучше, чем тебя у кишиневских хозяев угощали, какие там вина или, может быть, особенные блюда какие?
   Усевшись на низеньком пуфе, Пушкин стал подробно рассказывать о кишиневских каймаках, мамалыге, о восхитительном варенье — дульчацы и крепком молдавском кофе, который нигде не бывает так приятно пить, как лежа на широком, покрытом пестрым ковром топчане, в салоне кишиневского боярина или будуаре его супруги.
   — Если бы вы видели этих боярынь-кукониц! — прерывая свой рассказ, воскликнул Пушкин. — Они разряжены в аляповатые венские моды, нарумянены, набелены, глаза подведены. И при этом на плечах неизменная турецкая шаль, а на ногах папучи — эдакие смешные сапожки. Одна бояресса, усевшись на диван, незаметно сняла свои папучи. А я их спрятал…
   Дамы расхохотались.
   В комнату, грузно ступая, лениво вошел Александр Львович.
   — Вот опоздал, — встретила его Екатерина Николаевна. — Александр Сергеевич здесь по твоей части интересное насчет бессарабских кушаний рассказывал.
   — Он и то обещал мне мамалыгу собственноручно приготовить, — ответил Александр Львович.
   — Друзья мои, все эти восточные яства надоедают так же быстро, как пряная любовь восточных женщин, — сказал Пушкин. — Твоих же обедов, Александр Львович, не превзойти никому во всем свете. А молдавского вина, разведенного водой, после твоего лафита и кло-де-вужо никто из вас даже и не пригубил бы.
   — Нет, эту самую мамалыгу у них славно подают. — Александр Львович прищурился и стал поразительно похож на Потемкина. — Да, да, — повторил он, — умеют. А тебя мы так скоро не отпустим. Я, maman, хочу написать к Инзову, чтобы он не подумал, будто Пушкин сбежал куда-нибудь.
   — Прекрасно придумал, — одобрила Екатерина Николаевна. — Там у меня найдешь бумагу, а перьев вели из кабинета подать.
   Александр Львович подошел к палисандровому бюро и шумно отодвинул тяжелое кресло.
   Маша потянула ручку звонка, висевшую на широкой малиновой ленте. Явился Степан. Александр Львович молча сделал рукой несколько движений, выражающих намерение писать.
   Степан подал большой лист синеватой с дворянской короной бумаги и несколько хорошо очинённых гусиных перьев. Александр Львович так же молча указал ему на незажженные свечи.
   — От меня генералу поклон напиши, — велела сыну Екатерина Николаевна.
   Пока Александр Львович писал, Пушкин вполголоса убеждал Елену не уничтожать ее переводов из Вальтера Скотта и Байрона, называя их превосходными.
   Елена, краснея, упрекала его за то, что он подбирал эти разорванные ею переводы.
   — Но, мадемуазель Элей, — оправдывался Пушкин, — поймите же, что страстность моей натуры проявляется и в любви к английской поэзии… Разве вы не заметили этого, когда в бытность мою у вас в Гурзуфе вы обучали меня английскому языку по «Чайльд Гарольду»?
   — Помнишь, как в день твоего рождения Александр Сергеич прочел наизусть «From Anacreon» note 11 Байрона и ты так хвалила его произношение? — спросила сестру Маша.
   При упоминании о Гурзуфе лицо Пушкина, за минуту перед этим дышащее неудержимым оживлением, вдруг затуманилось.
   — Гурзуф! — горячо вырвалось у него. — Прелестный край! Любимая моя надежда — опять увидеть его полуденный берег… Проснуться ночью и слушать шум моря… Заслушиваться им целые часы… А утром выйти на балкон и заглядеться пленительной картиной: разноцветные горы сияют, плоские кровли татарских хижин кажутся издали ульями, прилепленными к горам… Тополи, как зеленые колонны, стройно возвышаются между ними… Слева — Аюдаг. В тумане — Чатырдаг. Кругом синее чистое небо и светлое море, и блеск, и воздух полуденный… Сбежать вниз и, как друга, обнять мой кипарис…
   «Кто может находить его некрасивым?» — думала Маша, заглядевшись на Пушкина.
   — А знаете, Александр Сергеевич, — прервала она наступившую тишину, — когда Катиш с Мишелем были в Гурзуфе, тамошние татары уверяли их, что на кипарис, под которым вы так любили сидеть, постоянно прилетает соловей и поет… поет…
   Пушкин глубоко вздохнул.
   — Пернатый гость моего кипариса счастливей меня… Простить себе не могу, зачем я наслаждался гурзуфской природой с беспечностью неаполитанского lazzaroni note 12. Не для того ли, чтоб мой жадный взор ныне вновь стремился увидеть таврические волны и чтоб чувство, столь мучительное в своей неудовлетворенности… — он вдруг замолчал и остановил на Маше долгий взгляд.
   Она смутилась.
   Снова наступила тишина, нарушаемая скрипом гусиного пера в руке Александра Львовича.
   Вошел Степан с горящей свечой и зажег стоящий на бюро канделябр. Александр Львович продолжал писать, уткнув двойной подбородок в ослепительно белое жабо.
   — От тебя что передать? — неожиданно обернулся он к Пушкину.
   Тот вскочил с места так быстро, что длинные полы серого его сюртука взметнулись над малиновым пуфом,
   — Напиши к нему, что:
 
Я стал умен и лицемерю,
Пощусь, молюсь и твердо верю,
Что бог простит мои грехи,
Как государь — мои стихи…
 
   и еще что:
 
Я променял Вольтера бредни
И лиру — грешный дар судьбы —
На часослов и на обедню
Да на сушеные грибы…
 
   — Браво! Браво! — захлопали дамы.
   Александр Львович залился хохотом, тряся складками жирного подбородка.
   Отдышавшись и поохав от смеха, он посыпал письмо из серебряной песочницы и посушил над свечой.
   — А теперь послушайте и мой экспромт, — предложил он, сдувая с письма крупицы песку: — «Милостивый государь мой, Иван Никитич! По позволению Вашего Превосходительства Александр Сергеевич Пушкин доселе гостит у нас, а с генералом Орловым намерен был возвратиться в Кишинев. Но, простудившись очень сильно, он не в состоянии предпринять обратный путь. О чем долгом своим поставляю уведомить Ваше Превосходительство и при том уверить, что коль скоро Александр Сергеевич получит облегчение в своей болезни, тотчас же не замедлит отправиться в Кишинев».
   — Очень хорошо написал, — похвалила Екатерина Николаевна. — Святки Александр Сергеевич у нас погостит, на крещенье все в Киев съездим, а там видно будет… Так как же, Машенька, — обратилась она к внучке, — так и не споешь нынче?
   — Спою непременно, только в гостиной, под новые клавикорды.
   — А кишиневские певицы аккомпанируют себе на кобзахи тростянках, — сказал Пушкин. — Эти инструменты настоящие цевницы. — Он вполголоса пропел отрывок дикого и страстного молдаванского напева, закончив его словами: «Ар-дема… фридема…»
   — Это напоминает цыганскую песню, которую вы нам однажды спели, — вспомнила Маша. — Там еще были слова: "Режь меня, жги меня». Помнишь, Элен?
   Но Елена не слышала этого вопроса. Стоя у окна, она неотрывно глядела на поданный к крыльцу небольшой экипаж. Возле экипажа человек в высоких ботфортах, согнувшись, что-то исправлял у заднего колеса. Рядом стоял Василий Львович в накинутой на плечи шинели и без шапки. Он с кем-то оживленно разговаривал, но с кем, Елене не было видно из-за навеса над крыльцом.
   Наконец, возившийся у экипажа человек выпрямился, потрогал молотком железный обод колеса и обернулся. Елена узнала в нем механика Шервуда, уже несколько месяцев жившего в Каменке.
   Василий Львович протянул руку и свел с крыльца невысокого коренастого полковника.
   «Так и есть — Пестель!» — узнала его Елена и невольно прижала руку к забившемуся сердцу.
   Незаметно для других она протерла концом голубого шарфика запотевшее от ее дыхания стекло.
   Ей показалось, что, вскочив в экипаж, Пестель поднял глаза к окну, у которого она стояла, и, чуть-чуть улыбнувшись, прикоснулся к козырьку своей фуражки.
   Вспыхнув до корней волос, Элен медленно наклонила голову.

10. У гувернантки

   Накануне отъезда в Петербург, не найдя племянниц в гостиной, где обычно перед ужином собиралась молодежь, Василий Львович решил, что все они у мадам Жозефины, старой гувернантки, живущей в Каменке на покое.
   Проходя по знакомым с детства комнатам, слабым полуосвещенным светом редких канделябров, Василий Львович видел в зеркалах свое отражение и тусклый блеск эполет.
   В дверях между залом и диванной тяжелая бахрома драпри слегка растрепала ему волосы. Он пригладил их обеими руками и, как всегда, с удовольствием почувствовал их шелковистую густоту.
   Из комнаты мадам Жозефины слышался оживленный говор.
   — Entrez note 13, — ответили на стук Базиля разные голоса.
   Все обернулись к нему, но Базиль встретил только один застенчивый и радостный взгляд Сашеньки Потаповой.
   Сашенька с самых именин хозяйки дома гостила в Каменке, однако между нею и Василием Львовичем, к огорчению Екатерины Николаевны и ее внучек, ничего решительного относительно их женитьбы сказано не было.
   Сашенька подвинулась на диване, и Василий Львович сел возле нее, опершись на расшитую бархатную подушку.
   — Что это вы все такие красные? — наклонившись к Элен, спросил он.
   — Вы только послушайте… — взволнованно отвечала она.
   Старая гувернантка строго посмотрела на Василия Львовича и поправила очки.
   — Я не помешал? — спросил Базиль.
   — Что вы, нисколько, — ответила Маша, — продолжайте, продолжайте, madame.
   Француженка, видимо, говорила о чем-то волнующем и ее и молодежь.
   Якушкин стоял против нее, опустив голову, и крепко сжимал спинку стула, на котором сидела Маша.
   Князь Барятинский, нагнувшись к Базилю, кивнул в сторону старой гувернантки:
   — Вот, мой друг, как любят свою родину!
   — И все же не столь беззаветно, как русские, — горячась, вступил в разговор Басаргин, — двенадцатый год явно показал, на какие подвиги способен наш народ, когда дело идет об отечестве. Дайте ему только хороших честных вожатых, покажите, что вы заботитесь о нем, и тогда ведите его куда угодно. Он заплатит вам за каждое сделанное для него добро неограниченною преданностью, самым бескорыстным усердием.
   — Счастлив тот, кто так думает, — вздохнул Базиль.
   — Я скоро кончу, — выразительно посмотрев в их сторону, сказала Жозефина. — Или, может быть, уже довольно?
   — Нет, нет! Мы хотим вас слушать! — раздалось в ответ несколько голосов.
   — Я сказала, — продолжала Жозефина по-французски, — что мой народ тридцать пять лет тому назад оповестил весь мир о свободе, равенстве и братстве. От ветра свободы, подувшего из Франции, стали разлетаться троны, как будто бы они были сделаны из карт… Даже ваш император… — француженка замялась.
   — Что наш император, мадам? — насмешливо спросил Якушкин.
   — Император Александр дал все же конституцию Польше и, может быть, даст ее, наконец, и России.
   — С тем, чтобы Аракчеев был первым министром, — иронически добавил Василий Львович.
   — Будто Аракчеев и сейчас не является им фактически, — сказал Якушкин.
   — Я не понимаю, господа, — вдруг звонко проговорила Сашенька, — что же, по-вашему, мы так и останемся навсегда рабской страной?!
   — Какая-такая рабская страна? — неожиданно появляясь на пороге, спросил генерал Раевский.
   — Папенька, сюда пожалуйте! — радостно позвала Маша.
   Но Раевский сел возле Элен и озабоченно прикоснулся губами к ее лбу.
   — Опять горяч, — хмурясь, сказал он. — Лекарства мои принимаешь?
   — И ваши, папенька, и те, что Арина Власьевна изготовила.
   — И их принимай. Народные средства самые наивернейшие. А вы что? Небось, опять обсуждаете дела политические? — обратился он к притихшей молодежи. — Пошли бы лучше в зал попрыгать. А Россия без вас устроится.
   Маша схватила обе руки отца и прижала их к своим пылающим щекам:
   — Не говорите так, папенька. Ведь вы это несерьезно.
   Раевский погладил ее по голове.
   — Вот и ты, князь, — улыбнулся он Барятинскому, — у нас, небось, устроителя отечества из себя кажешь, а девицам и в голову не приходит, какой ты сорви-голова.
   — Помилуйте, ваше превосходительство… — Барятинский придал лицу невинное выражение.
   — Вот вы каков, — засмеялись барышни.
   — Лоло, варшавскую прелестницу, помнишь? — погрозил генерал.
   — Помилуйте, ваше превосходительство, — уже с искренним испугом повторил Барятинский.
   — То-то же. Ну, марш в зал. Да Пушкина зовите, а то его целый день что-то не видно.
   — Я посылал за ним Степана, — сказал Василий Львович, — говорит, что Пушкин лежит в бильярдной на столе и пишет.
   — Порыв вдохновенья, — тихо сказала Элен. — А все же его следует дозваться.
   Раевский взял ее под руку и повел в зал. Барятинский предложил руку Маше, Василий Львович — Сашеньке.
   — Говорят, вы превосходно танцуете русскую? — спросил он, задерживаясь в дверях.
   Сашенька радостно улыбнулась:
   — Ко мне здесь все слишком снисходительны. Правда, что вы уезжаете в Петербург?
   — Да, собираюсь и буду вас просить писать ко мне.
   — Я опасаюсь, что в шумной нашей столице, при всех ее веселостях и приятных рассеянностях, вы скоро забудете меня, провинциалку.
   — Сашенька, ведь вы знаете отличное мое к вам расположение.
   Неожиданный звон чего-то упавшего на пол заставил их обернуться.
   Они не заметили, как в комнату вошла Улинька. Снимая нагар со свечей, она уронила серебряные щипцы и, став на колени, старательно вытирала концом передника восковые брызги на паркете. Француженка сердито смотрела на нее поверх очков.
   Из зала послышались звуки клавикордов, и женский голос запел по-итальянски:
   — Ah, tempi passati no tornano piu'l note 14.
   — Это Маша! — шепнула Сашенька. — Какой у нее прекрасный голос!
   — С годами он становится все лучше и лучше, — восхищенно произнес Базиль. Взявшись за руки, они направились в зал.
   Навстречу шел Степан.
   — Где Александр Сергеевич? — спросил Базиль.
   Степан, улыбаясь, развел руками:
   — Они всё в бильярдной. Велели-с подать одеваться. Я принес сюртук. «Хорошо, говорят, очень хорошо», а сами все пишут. Я стою и жду. А они: «Сейчас, сейчас, душа моя». И опять все пишут. Весь пол листочками засыпали. Потом Александр Львович вошли. Взяли меня за рукав, вывели, и дверь сами тихонько прикрыли.

11. Верноподданные

   Придворный медик Виллье, неотлучно находящийся при Александре I, с беспокойством замечал, что в последний день смотра Второй армии у царя вокруг глаз легли темные обручи усталости и вся фигура как-то обмякла.
   Видимо, и всех утомил затянувшийся смотр.
   До семидесяти тысяч человек — пехота, кавалерия и артиллерия — маневрировали на пространстве в несколько квадратных верст, то распадаясь на длинные цепи, то сливаясь в правильные каре и колонны.
   Выдвигая вперед свои оркестры, войска располагались полукругом у огромного царского павильона.
   За павильоном на высоких строганых скамьях, пахнущих отсыревшими досками и смолой, сидели гости, среди которых было много нарядных дам. Их смех и возбужденные голоса смешивались с рявканьем и откашливаньем тромбонов, волторн и взвизгиванием корнет-а-пистонов.
   У походного аналоя стояли два священника. Дежурные офицеры суетились у обеденных столов. И все это шумело, гудело, двигалось и ослепительно сверкало.
   Сверкали начищенные трубы духовых инструментов, золотые погоны, бахрома эполет, звезды, ордена, иконы, хоругви, драгоценные украшения женщин, сверкали хрустальные бокалы и вазы, серебро ножей и вилок на накрытых к парадному обеду столах.
   Командующий армией граф Витгенштейн нетерпеливо следил за мерно катящимися волнами войск.
   В начале смотра он испытывал к солдатам глубокую благодарность за то, что они так же, как и он, стремились показать царю, что армия Витгенштейна находится в образцовом порядке. Но к концу смотра это чувство рассеялось под влиянием усталости и голода.
   Витгенштейн, как и большинство офицеров, все чаще поглядывал в сторону Тульчина, где на обширном поле виднелись искусно сделанные из соломы павильоны с белеющими на обеденных столах скатертями.
   Когда мимо царя проходила бригада, которой командовал Волконский, Александр окликнул его.
   — Я очень доволен вашей бригадой, мсье Серж, — проговорил он. — В полках сказались следы ваших трудов. И по-моему, — царь понизил голос, — для вас гораздо выгоднее продолжать эти труды, нежели заниматься устройством моей империи, в чем, извините меня, вы и толку не имеете.
   Волконский молча поклонился.
   «Неужели царь знает о Тайном обществе?»— тревожно подумал он.
   Отвернувшись от Волконского, Александр обратился к начальнику штаба Киселеву тоже с выражениями благодарности за усердную службу:
   — Не знаю, чем вас и наградить, Павел Дмитриевич. Другому подарил бы земли или людей, но вы никогда этого не просите.
   Киселев тонко улыбнулся.
   — Я знаю, государь, что вы охотно дарите, но не уважаете тех, кто напрашивается на дары. Мне же уважение ваше дороже наград!
   Александру понравился ответ. Он улыбнулся и снова навел лорнет на войска.
   Проходили последние шеренги пехоты.
   Александр подозвал к себе верхового полковника и что-то сказал ему. Полковник, сделав под козырек, круто повернул высокого серого коня. Тот взвился, и сильное его копыто задело царскую ногу.
   Александр поморщился. Мгновенно вокруг него образовался рой блестящих мундиров. Злополучного полковника оттеснили несколько офицеров и штатских, которых до этого момента не было заметно.
   Царь, чуть побледнев, что-то сказал дежурному генералу и медленно направился к колыхающимся хоругвям. За ним, как хвост за павлином, двинулась пышная, пестрая свита.
   После молебна Александр, чуть-чуть прихрамывая на ушибленную ногу, вошел в ближний павильон.
   Заиграла музыка. Царь занял место в середине стола.
   Над его креслом возвышалось лучистое сияние, устроенное из штыков, пик и сабель.
   Сейчас же возле царя появился Аракчеев.
   Среди нарядных свитских мундиров Аракчеев, в своей старой, полинявшей шинели и фуражке с тусклым козырьком, выделялся, как ржавая лейка среди цветочных клумб.
   — Обезьяна, — шепнул Басаргину князь Барятинский.
   — Ничего подобного не мог себе представить, — также тихо откликнулся Басаргин.
   Многие из присутствующих тоже впервые видели жестокого сподвижника Александра и с любопытством его рассматривали.
   Аракчеев поражал своей отталкивающей внешностью. Безобразны были его толстые мясистые уши, огромный нос со вздутыми сизыми ноздрями и мокрые широкие губы. Взгляд его мутно-серых глаз колол своей злобной подозрительностью.
   Свояченица генерала Киселева, хорошенькая княжна Потоцкая, шепнула сестре:
   — Какое чудовище! И эти отвратительные губы! Брр… — брезгливо вздрогнув, она плотнее закуталась горностаевой мантилькой.
   — Тише, Ольга, — испуганно ответила Киселева и чуть слышно прибавила: — Ужасен! Сущий орангутанг…
   Хлопнули первые пробки шампанского. Витгенштейн провозгласил здоровье царя. Музыка заиграла туш.
   Артиллерийские и ружейные салюты раскатисто громыхнули по степи. Десятки тысяч солдатских глоток выдохнули троекратное «ура». И только после этого людям скомандовали: «Вольно!»
   Эта команда будто выдернула стальной стержень, на котором держалась вся напряженная парадность. Измученные солдаты врассыпную побежали к палаткам и кухням. Не успели отойти затекшие от однообразного положения мускулы шей, плеч и спин, как над толпой уже всплескивались шутки и смех.
   — Гляди, хохол, в генералы произведут, — зубоскалил коренастый рядовой над марширующим уже по инерции товарищем.
   — Чего не бувае, — флегматично ответил украинец.
   — Вань, гляди, аль не несут ли и нам с царского стола? У меня что-то глаз запорошился, не видать ничего, — подтрунивал другой над товарищами, которые, отхлебнув обычных щей, сплюнули.
   — Хоть бы для праздника вкусней чем попотчевали.
   Снова грянул орудийный салют.
   — Чего же не орете, черти? — выругался взводный. — Хотите, чтоб из-за вас и меня упекли!
   — Ура! — озлобленно закричали солдаты. — Ура, ура!
   — Слышите, ваше величество, восторженные клики воинов? — обратился к царю Аракчеев. — Клики сие суть лишь слабое выражение той преданности, которой переполнены сердца всей армии, от командного состава до последнего рядового.
   Александр позволил слезам выступить на блеклую голубизну его глаз и с растроганным видом наклонил голову.
   Уже за обедом стало известно о наградах и передвижениях по армии. Поражались тому, что Александр неожиданно милостиво отнесся к Киселеву, недавно убившему на дуэли одного из друзей юности царя. Говорили о Михайле Орлове, который на замечание царя о том, что в 16-й дивизии «в людях заметно неблагоприятное направление духа», так взглянул на него, что царь, оборвав себя на полуслове, вонзил шпоры в своего белого коня и поскакал дальше.
   Слушая застольные речи, Александр делал вид, что верит всем этим излияниям, и улыбался той присущей ему «прельстительной» улыбкой, которую каждый мог принять на свой счет.
   После того как царь провозгласил тосты, сначала в честь командующего армией Витгенштейна, потом в честь Киселева, Аракчеев сердито почесал свой огромный мясистый нос и заерзал на месте.
   Дождавшись, когда улегся взрыв возгласов, вызванных последним царским тостом, он, держа по привычке голову набок, обратился к Киселеву своим гнусавым голосом:
   — Радуюсь за вас, Павел Дмитриевич, что его величество так вами довольны. Желал бы я поучиться у вашего превосходительства, как угождать государю. Позвольте мне побывать в вашей Второй армии. Даже не худо было бы, если бы ваше превосходительство взяли меня на время к себе в адъютанты.
   Аракчеев улыбался, но улыбка эта походила на угрожающий оскал.
   «Дорого обойдется Киселеву царский комплимент», — подумали многие и с нетерпеливым вниманием ждали ответа начальника штаба.
   Александр, все время переглядывавшийся с хорошенькими женщинами, тоже обернулся к Киселеву.
   Тот поднялся.
   Его жена наклонилась к Басаргину и испуганно зашептала:
   — Ради бога, передайте скорее мужу, чтобы он был осторожней.
   Киселев заметил волнение жены и успокоил ее взглядом.
   — Что же, граф, — раздался его голос, — милости просим погостить во Второй армии. А вот относительно того, чтобы взять вас в адъютанты, — извините. После этого вы можете пожелать и меня своим адъютантом. А я этого отнюдь не хочу…
   Послышался смех. Улыбнулся томно и Александр.
   Аракчеев пробежал по лицам сверлящим из-под нависших бровей взглядом и хотел было привычным жестом поковырять в широких ноздрях, но спохватился и так воткнул в ростбиф вилку, что она с визгом скользнула по тарелке.
   Царь снова обратился к Киселеву:
   — Мы с графом приглашаем ваше превосходительство посетить вместе с нами военные поселения.
   Киселев почтительно поблагодарил за приглашение.
   — Эта дама рядом с Басаргиным жена Киселева? — тихо спросил царь Аракчеева.
   — Направо — жена, а слева — свояченица. Изволите видеть, ваше величество, — писаная красавица. К ней молодой Нарышкин сватается.
   Нарышкин приходился близким родственником Марии Антоновне Нарышкиной, с которой Александр находился в долголетней связи и от которой имел дочь Софью, тихую, слабогрудую девушку с прозрачными печальными глазами.
   Царь глубоко вздохнул. Ему вспомнился последний вечер у Марии Антоновны на ее даче под Петергофом. Милые глаза. Полная белая рука, нежно охватившая его плечо, и ласковая угроза: «Смотри же, если не приедешь долго — велю нашей дочурке разлюбить тебя. Да я и сама не могу, если тебя подолгу не вижу…»
   — Наш губернатор Милорадович без памяти влюблен в эту красавицу, — продолжал Аракчеев, облизывая и без того мокрые губы. — Говорят, что для ее потехи скачет на одной ножке и кричит петухом.
   Ольга Потоцкая, заметив, что Аракчеев то и дело поглядывает на нее, инстинктивно сжалась. Но тотчас же рассердилась за это на себя и постаралась выдержать замаслившийся аракчеевский взгляд.