— Помилуйте, Александр Сергеевич, что же я первый год при господах состою, чтобы не знать, как ихнего друга принять полагается…
   Пушкин широко шагал по еще не расчищенным от снега и малолюдным улицам, глубоко вдыхая холодный и чистый воздух.
   — Хорошо! Ах, как отлично! — несколько раз произнес он вслух, приближаясь к Летнему саду.
   «А как должно быть чудесно сейчас в Михайловском, — думал он, — как ослепительно сверкают теперь за Соротью снежные поля! Какие мохнатые деревья в парке, а нянин домик и вовсе замело. И дорогу в Тригорское тоже… Даже этот столичный сад похож на сказочный лес с нехожеными тропами…»
   Дойдя до конца аллеи с мраморными, в снежных шлемах и мантиях статуями, Пушкин остановился, пристально оглядел белую равнину Марсова поля, громады Зимнего и Мраморного дворцов и повернул к выходу.
   Проходя мимо дома, в котором жил Брюллов, он вспомнил, что художник имеет обыкновение вставать рано, и решил зайти к нему.
   Брюллов уже стоял у мольберта в длинной бархатной блузе, с палитрой и кистью в руках.
   — Кто там? — спросил он, не отрывая глаз от своей работы.
   — Раб божий Александр, вошедший в храм искусства, дабы поклониться его жрецу, — начал Пушкин смиренным голосом, но Брюллов перебил его:
   — Очень рад. Скорей сюда! Ты ведь знаешь мою модель. Посмотри-ка на нее. — Он схватил Пушкина за руку и притянул к портрету молодой женщины с арапчонком.
   — Хорошо! — после минутного созерцания похвалил Пушкин. — Графиня как живая! Ты, Карл Павлович, передаешь аффектацию чувств как истинный романтик. Своею манерой письма ты совершенно сражаешь мертвенность классицизма. И это особенно в твоих портретах. Какая кисть! Я их ставлю превыше всего, тобою написанного. Разумеется, я ценю и «Гибель Помпеи».
   — Я помню твои строки: «Везувий зев открыл…» — начал, было, Брюллов, но Пушкин перебил:
   — Что я… Гоголь назвал твою картину светлым воскресением живописи, пребывающей долгое время в каком-то полулетаргическом состоянии… В Италии, слышно было, тебя за нее на одну доску с Рафаэлем ставили…
   — По причине чрезмерной экспансивности итальянцев, — с виду равнодушно отмахнулся Брюллов, но его тонкое лицо просияло.
   — А мне запомнился о «Гибели Помпеи» еще экспромт, прочтенный Баратынским на обеде, который тебе давала Москва, — продолжал Пушкин, — помнишь:
 
Принес ты мирные трофеи
С собой в отеческую сень.
И был «Последний день Помпеи»
Для русской кисти первый день.
 
   — Но и в этом твоем полотне я люблю отдельные фигуры, а не всю композицию.
   — Нечто подобное говорил мне в Москве и Нащокин, — задумчиво произнес Брюллов.
   — Он тебя гением считает, Карл Павлович. А как славно бывало у него, — грустно улыбнулся Пушкин. — А цыганку Таню помнишь? А шута Якима? Как он певал: «Двое саней со подрезами, третьи писаные подъезжали ко цареву кабаку»?
   Пушкин пропел залихватский мотив, но голос его звучал печально. Отойдя от мольберта, он взял с тарелки сухарик и с хрустом стал жевать его.
   Брюллов взял в руки палитру.
   — А когда же ты напишешь мою мадонну? — спросил Пушкин.
   — Так ведь брат сделал уже портрет Натальи Николаевны.
   — То брат, а то ты, — ответил Пушкин. — И потом… тогда она была почти девочкой. А теперь она совсем другая, — с невольным сожалением произнес он последние слова.
   Брюллов старательно водил кистью по портрету графини.
   — Да, я видел твою жену осенью на выставке в Академии художеств, — заговорил он, не отрываясь от работы. — В белом атласе с черным бархатом Наталья Николаевна была восхитительна. И, не в обиду тебе будь сказано, восторги, расточаемые вам на этой выставке, должны быть поделены между твоею славой и красотой твоей жены.
   — Я тогда же целиком отказался от них в ее пользу, — быстро проговорил Пушкин, — А сейчас я принужден отказаться от твоих сухариков и чая, потому что пора домой… Давно пора…
   — Постой, постой, — Брюллов отложил палитру и кисть и схватил Пушкина за фалду сюртука, — погоди, я хочу тебе показать еще кое-что. Мокрицкий! Мокрицкий! — громко позвал он.
   В мастерскую вошел один из его учеников и робко поклонился Пушкину.
   — Никак у меня на этом женском портрете улыбка не получается, — протягивая Брюллову свою работу, с огорчением сказал Мокрицкий.
   — Да, уж… — бросив взгляд на небольшое полотно, коротко заметил Пушкин.
   Брюллов, прищуривая то один, то другой глаз, вглядывался в портрет. Потом взял кисть…
   — Господи! — ахнул Мокрицкий. — Ведь вы только чуть-чуть тронули ее губы…
   — И вот они уже улыбаются бесподобной улыбкой, — докончил Пушкин.
   — Только чуть-чуть, — восхищенно повторил Мокрицкий.
   — Искусство, брат, там и начинается, где начинается это самое «чуть-чуть», — убежденно произнес Брюллов. — Будь любезен, голубчик Мокрицкий, принеси мне альбом с теми рисунками. Ну, ты знаешь…
   Не сводя глаз с Пушкина, Мокрицкий попятился к двери. Когда он вернулся, Пушкин, уже в шинели, сидел на диване и нетерпеливо постукивал пальцами по столу.
   Брюллов отыскал среди рисунков набросок «Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне» и показал его Пушкину. Рассмотрев рисунок, Пушкин залился смехом:
   — Уморительные персонажи! В особенности этот страж законности и порядка. Подари мне его, душа моя. Подари, Карл Павлович!
   — Никак не могу, Александр Сергеевич, я этот рисунок обещал одной даме.
   «Да что же это за человек! — возмутился про себя Мокрицкий, — Пушкин просит, а он отказывает!»
   А Пушкин настаивал:
   — Подари, Карл Павлович! Я на колени перед тобой стану.
   У Мокрицкого сжалось сердце:
   «Неужели все же не подарит? Ведь никто мне не поверит, когда расскажу. А Тарас и вовсе разъярится».
   Брюллов даже изменился в лице, но все же еще раз отказал:
   — Хочешь, я тебе Волконскую с младенцем изображу? Или подарю акварель — Сергей Волконский, прикованный к каторжной тачке, видит сон: жену и сына…
   Пушкин мгновенно стал серьезен. Выпрямился, встряхнул головой.
   — Хочешь, я твой портрет напишу? — продолжал Брюллов. — Хоть завтра приезжай на первый сеанс.
   — Хорошо, душа моя, — уже спокойно ответил Пушкин, — если только будет можно, завтра же приеду позировать. А теперь прощай!
   — Да побудь хоть еще немного! — попросил Брюллов. — Экой ты непоседа, право. Вечно куда-то спешишь. И как только я тебя писать стану? Ведь ты и самого короткого сеанса не высидишь…
   — Зато, если помру, мертвого срисуешь, — серьезно проговорил Пушкин, крепко пожимая художнику руку.
   В ответ на прощальный кивок поэта Мокрицкий в пояс поклонился ему. Когда он вышел, Мокрицкий с укором поглядел на своего учителя, но ничего не сказал. Брюллов явно был очень расстроен — не то он был недоволен собой, не то еще чем-то, чему не находил причины.
   Когда Мокрицкий рассказал в Академии художеств о визите Пушкина к Брюллову, молодые художники все, как один, были возмущены «скупердяем Карлом».
   А Тарас Шевченко, потрепав себя за чуб, что он имел обыкновение проделывать, когда бывал чем-нибудь возмущен, воскликнул:
   — Да я бы Пушкину всего себя… Да что себя… Я бы ему Сикстинскую мадонну, як бы вона булла моею, подарував бы…Я б ему душу вiддав…
   И в знак протеста не присутствовал в этот день на занятиях у Брюллова.

42. Последние строки

   Дома Пушкина ждали две записки. Одна от детской писательницы Ишимовой. Она просила зайти к ней для переговоров по поводу полученного ею приглашения участвовать в «Современнике»; другая от д'Аршиака, который настойчиво требовал присылки секунданта.
   Пушкин, не медля, написал д'Аршиаку, что, не желая, чтобы праздные петербургские языки вмешивались в его семейные дела, он привезет своего секунданта к месту дуэли. Или же пусть Дантес сам выберет такового, а он, Пушкин, заранее принимает всякого, «если это будет даже его егерь».
   Данзас все еще не приезжал.
   «А вдруг денщик забыл передать мою просьбу? — тревожился Пушкин. — А может быть, и не забыл, а ждет, покуда Данзас проснется. А тот может спать до полудня…»
   Беспокойство Пушкина нарастало с каждой минутой. Однако в столовую, где уже сидели за завтраком старшие дети и Александрина, он вышел, глубоко спрятав тревогу.
   Поцеловав у свояченицы руку, он потрепал Машу по румяной щеке:
   — Как почивала, Пускина?
   — Кулицы клевали меня, — ответила девочка, подымая на отца длинные, как у матери, ресницы.
   — А ты в другой раз хворостинку в постель с собой клади, — серьезно проговорил Пушкин, — не ровен час, снова курицы нападут — тебе будет, чем их отгонять…
   Девочка перестала пить молоко и недоуменно глядела на отца.
   — И я тоже хворостинку положу, — проговорил четырехлетний Саша, особенно старательно выговаривая букву «ж».
   — Экой сметливый, — погладил его по голове Пушкин. — Но в кого-то он рыжий? — обратился он к пригорюнившейся Александре Николаевне.
   Та подняла невеселые глаза:
   — Наташа дитёй рыжеватой была.
   В передней залился колокольчик. Пушкин вздрогнул, выронил ложку и бросился туда:
   — Константин Карлыч, голубчик!
   Данзас вошел в серой шинели с заиндевевшим бобровым воротником и пылающими морозным румянцем щеками.
   — Лютый холодище, — густым басом проговорил он.
   Пушкин крепко обнял его:
   — Как я тебе рад, Константин Карлыч! Уж так рад, что и выразить не умею.
   — Погоди, не тискай, — басил Данзас, — ведь и так запыхался, опрометью к тебе несся. Ни одного извозчика на пути: мороза испугались, анафемы, что ли!
   Не дав снять шинели, Пушкин увлек Данзаса в кабинет.
   — А я опасался, что твой денщик забудет передать тебе мою просьбу, — не выпуская его замерзших рук из своих горячих ладоней, взволнованно говорил Пушкин.
   Данзас участливо всматривался в усталое лицо поэта, в его беспокойные серо-голубые глаза, но отвечал в своем обычно шутливом тоне:
   — Это Митька-то мой забудет! Вот уж никогда — исполнителен, шельмец, донельзя. Я вернулся домой, когда люди добрые уж в департаменты сбирались идти, — ведь вчера Марии именинницы, а их у меня две: почтенная тетенька Марь Васильевна да фигуранточка из кордебалета — Мусенька Ненашева. Вот я едва только к утру и управился. А Митька чуть я на порог — стал к тебе гнать. «Дело, говорит, у господина Пушкина до вас неотложное…»
   — Молодец, — улыбнулся Пушкин, — я ему так и наказывал.
   — И часу поспать не дал, шельмец, — продолжал Данзас. — Разбудил и выпроводил. А у меня от этих именин такое в голове творится…
   — Кофе не желаешь ли? — предложил Пушкин.
   — Я, Александр Сергеич, две кружки огуречного рассолу у торговки выпил, а ты с кофеем! — отмахнулся Данзас. — Ну, говори, что за дело у тебя?
   Сбросив шинель, Данзас развалился на диване и исподлобья наблюдал за Пушкиным. Тот машинально переставлял на столе разные предметы. Потом остановился против Данзаса и в упор спросил:
   — Ты, конечно, слышал, Константин Карлыч, что в моей семье неладно?
   — Ничего не слышал, Александр Сергеич, решительно ничего, — с деланным удивлением ответил Данзас.
   — Будто бы? — недоверчиво покачал головой Пушкин.
   — Ей же богу, Александр Сергеич.
   — Тогда мне самому придется рассказать тебе, как…
   — А то не рассказывай, — поспешно перебил Данзас. — Объясни напрямик, что тебе от меня надобно, — и баста.
   — Нет, нет, — решительно произнес Пушкин, — ты должен знать…
   И, то шагая по кабинету, то присаживаясь в ногах у Данзаса, он тихим, вибрирующим от волнения голосом стал рассказывать, как три месяца тому назад, узнав о распространившихся в свете слухах, касавшихся до его, Пушкина, чести, почел необходимым вызвать на дуэль приемного сына нидерландского посланника Дантеса де Геккерена.
   — Об ухаживании сего кавалера за моей женою ты не мог не слышать? — неожиданно остановившись перед Данзасом, спросил Пушкин.
   — Истинный бог, ни единого слова.
   — Допустим, — и поэт снова заметался из угла в угол, продолжая рассказ о гнусной травле, поднятой против него великосветскими врагами.
   Данзас спустил ноги с дивана и слушал, подперши голову обеими руками. В его воображении со всей отталкивающей реальностью вставали и старый интриган Геккерен, и подлая мстительная «Нессельродиха», и наглый красавец Дантес, и Идалия Полетика, взявшая на себя роль сводни. И над всеми ними — особенно опасный в искусном лицемерии и неуемной жестокости царь Николай.
   Чем дальше рассказывал Пушкин, тем больше Данзасу начинало казаться, что и сам он задыхается в той атмосфере злобы и клеветы, о которой с таким гневом говорил поэт:
   — Невдолге по отсылке вызова я узнал, что Дантес сделал предложение сестре моей жены, Екатерине Гончаровой…
   — Слышно было, что и свадьба состоялась? — вырвалось у Данзаса.
   Пушкин чуть-чуть усмехнулся этому невольному опровержению, что Данзас «решительно ничего» не слышал о его семейной драме, и торопливо изложил все дальнейшие события, вплоть до визита д'Аршиака, привезшего вызов Дантеса.
   — Понимаю, — глухо произнес Данзас, и остатки напускной веселости окончательно сошли с его лица.
   — Ты понимаешь, конечно, — с живостью откликнулся Пушкин, — что тотчас же по получении вызова встал вопрос о моем секунданте.
   И Данзас услышал рассказ о том, как Пушкин старался выбрать своего секунданта среди иностранцев, которые стояли вне угрозы русских законов, карающих всех участников поединка; как на эту роль пошел, было, секретарь английского посольства, но затем отказался по той причине, что не считал для себя возможным участвовать «в деле, где нет никакой надежды на примирение противников».
   — А это верно, касательно безнадежности примирения? — спросил Данзас в этом месте рассказа.
   — Абсолютно, — решительно проговорил Пушкин, и брови его сурово сдвинулись. — Ведь мириться мне пришлось бы не только с Дантесом, но и с теми, кто ставит передо мною эту мишень…
   В кабинете стало тихо. Из столовой донесся детский смех и шум отодвигаемых стульев.
   Пушкин прислушался. Потом снова зашагал по кабинету, рассказывая дальнейшие перипетии с предстоящей дуэлью.
   Когда он упомянул о том, что предложил д'Аршиаку самому выбрать для него, Пушкина, секунданта, Данзас улыбнулся:
   — Ну, брат, как это могло только прийти тебе на мысль! Ведь д'Аршиак похож на твоего Зарецкого:
 
В дуэлях классик и педант,
Любил методу он из чувства,
И человека растянуть
Он позволял не как-нибудь,
А в строгих правилах искусства…
 
   — Нет, душа моя, — улыбнулся Пушкин, — виконт д'Аршиак, пожалуй, будет даже построже Зарецкого. Поэтому-то я и ожидал тебя с таким нетерпением.
   Поэт снова остановился против Данзаса и вопросительно-пристально смотрел на него.
   Данзас встал и низко поклонился:
   — Спасибо за честь, Александр Сергеич…
   Пушкин стиснул его руку и поспешил сообщить, как на случай открытия участия Данзаса в поединке надо будет оправдать его в глазах начальства: он, Пушкин, будто бы встретил его на Цепном мосту, усадил в сани и, ничего не объясняя, повез на Миллионную, во французское посольство. И уже здесь представил его д'Аршиаку как своего секунданта. А раз это было сделано при таких обстоятельствах, Данзас, как друг поэта и подполковник русской армии, никак не мог отказаться.
   — Отлично придумано, — одобрил Данзас, — только дело ведь не во мне, а в тебе… в Пушкине… — он хотел еще что-то прибавить, но как-то странно кашлянул и отвернулся к окну.
   Солнце уже теряло малиновый цвет и, поднявшись, горело золотыми бликами и на льду Мойки, и в куполах маленькой церкви, и в повисших по краям ее крыши длинных, как зубчатая бахрома, сосульках.
   Пушкин подошел к Данзасу и положил руку ему на плечо:
   — Ты сказал, мой друг, что дело во мне, в Пушкине, — заговорил он с проникновенной искренностью, — а мне-то, милый, больше невмоготу барахтаться в тенетах… Я положил непреложно вырваться из них любой ценой…
   — Даже ценою жизни? — все еще глядя в окно, глухо спросил Данзас.
   — Да, — твердо произнес Пушкин. — Верь мне, Константин Карлыч, что давно мне не дышалось так легко, как сейчас, когда я принял это непоколебимое решение. Я будто из смрада распахнул окно навстречу вот этому морозному утру.
   Данзас шумно вздохнул. Тряхнул кудрями и стал натягивать шинель.
   — Коли так… едем к д'Аршиаку, — проговорил он дрогнувшим голосом.
   Приоткрыв дверь в прихожую, Пушкин велел Никите подать медвежью шубу.
   — Батюшки! — вдруг спохватился он. — Едва не забыл… Присядь на минутку, Константин Карлыч. Мне надо написать несколько слов одной даме…
   — И тут женщина, — укоризненно покачал головой Данзас.
   — Что ты, голубчик! — улыбнулся Пушкин, торопливо отыскивая почтовую бумагу и конверт. — Письмо деловое: писательнице Ишимовой. Она написала рассказы из русской истории, и я хочу привлечь ее к участию в моем «Современнике». Я заходил к ней по этому делу, да не застал. Она мне прислала приглашение, так вот надо на него ответить.
   И Пушкин быстро написал учтивую записку: «Крайне сожалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к вам Barry Cornawall. Вы найдете в конце этой книги пиесы, отмеченные карандашом, переведите их, как умеете, — уверяю вас, что переведете как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно раскрыл вашу „Историю в рассказах для детей“ и поневоле зачитался ею. Вот как надобно писать».
   Подписавшись, Пушкин положил записку в конверт, завернул том Корнуолла и обратился к Никите, который уже держал наготове шубу.
   — Непременно надо доставить этот пакет госпоже Ишимовой нынче же.
   — Самолично снесу, Александр Сергеич, — ответил старик.
   — Я готов, Константин Карлыч. Прощай, метафизик, — и, потрепав еще раз Никиту по плечу, Пушкин скрылся вслед за тяжело ступавшим Данзасом.
 
   К французскому посольству они подъезжали молчаливые и серьезные.
   Через несколько минут, стоя там перед д'Аршиаком, Пушкин говорил официальным тоном:
   — Получив ряд неизвестного автора писем, в коих виновником, ежели не прямым, то косвенным, я почитаю нидерландского посланника, и, узнав о распространившихся в свете слухах, касающихся до чести моей жены, я в ноябре месяце вызвал поручика Дантеса-Геккерена, чье имя связывалось с именем моей жены. Но, когда господин Дантес сделал предложение моей свояченице, я отступил от поединка, потребовав, однако ж, от него, чтобы никаких сношений между нашими семействами не было. Невзирая на это, отец и сын Геккерены даже после свадьбы не переставали при встречах в свете с моей женой дерзким обхождением с нею давать повод к усилению мнения, поносительного как для моей чести, так и для чести моей жены. Дабы положить сему конец, я написал нидерландскому посланнику несколько дней тому назад письмо, бывшее предлогом вызова господина Дантеса. Копию этого письма я вручаю господину Данзасу и прошу разрешения рекомендовать его вам, виконт, как моего секунданта.
   Д'Аршиак и Данзас церемонно раскланялись.
   — Где мы встретимся? — спросил Пушкин Данзаса.
   — В кондитерской Вольфа, в два с половиной часа.

43. На Черной речке

   В кондитерской Вольфа, где, несмотря на середину дня, горели китайские фонарики, в клубах табачного дыма Данзас не сразу нашел Пушкина.
   Поэт сидел в отдаленном углу у круглого стола, склонив голову на руку. Перед ним стояла бутылка недопитого лимонада и пустой стакан.
   — Давно ль ждешь? — подойдя сзади, спросил Данзас.
   Пушкин вздрогнул.
   — Как это я не заметил, когда ты вошел! — проговорил он, с беспокойством глядя на Данзаса. — Надеюсь, все улажено?
   — Да, все, — тяжело опускаясь на стул, ответил Данзас и велел подошедшему официанту подать чаю.
   — Вот погляди текст условий, которые мы выработали с д'Аршиаком. — Данзас вынул из-за борта мундира лист бумаги и положил его перед Пушкиным на мраморный столик.
   — Заранее одобряю, — кладя на бумагу руку, проговорил Пушкин. Но Данзас настаивал, чтобы он непременно прочел ее.
   Пушкин неохотно развернул твердую, как пергамент, бумагу, точно такую, на какой раньше получал приглашения из французского посольства на балы и вечера, и быстро просмотрел условия. Их было шесть:
   «1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга за пять шагов назад от двух барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.
   2. Вооруженные пистолетами противники, по данному знаку, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие.
   3. Сверх того принимается, что после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым огню своего противника подвергся на том же расстоянии.
   4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то в случае безрезультатности поединок возобновляется как бы в первый раз: противники становятся на то же расстояние в 20 шагов, сохраняются те же барьеры и те же правила.
   5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя.
   6. Нижеподписавшиеся секунданты, облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своей честью строгое соблюдение изложенных здесь условий».
   — Отличные условия, — похвалил Пушкин, — особливо четвертый пункт.
   — Д'Аршиак много упорствовал на недопустимости каких-либо объяснений между тобой и Дантесом, — сказал Данзас, — но, имея в виду не упускать все же надежды к примирению, я настоял, чтобы при малейшей к тому возможности…
   — Не бывать такой возможности, — перебил Пушкин, и все лицо его вспыхнуло гневом. — В каком часу поединок?
   — В пятом, — коротко ответил Данзас и, достав брегет, долго глядел на его затейливый циферблат.
   Пушкин через плечо Данзаса тоже посмотрел на часовые стрелки и поспешно встал.
   — Так нам пора ехать, Константин Карлыч, — проговорил он и постучал по краю стакана надетым на большой палец перстнем-амулетом.
   Расплатившись, они вышли из кондитерской.
   Поджидавший Данзаса извозчик откинул запорошенную снегом меховую полсть. Пушкин вскочил в сани вслед за Данзасом. Ноги обоих уперлись в ящик с пистолетами.
   — Куда прикажете? — берясь за вожжи, спросил извозчик.
   — Поезжай через Троицкий мост, — ответил Данзас.
   — Уж не в Петропавловскую ли крепость ты меня везешь? — пошутил Пушкин.
   — С превеликою охотой изменил бы маршрут даже в этом направлении, — с печальной серьезностью ответил Данзас.
   — Экой жестокосердный, — искоса взглянув на него, улыбнулся Пушкин. И оба замолчали.
   Как ни нахлобучивал Пушкин свою шляпу, его то и дело узнавали и окликали знакомые. При выезде на Дворцовую набережную повстречавшийся конногвардейский офицер Головин, отдав поэту честь, весело крикнул вдогонку:
   — Опоздали, Александр Сергеич!
   — Куда опоздал? — вырвалось у Пушкина.
   И он приказал извозчику остановиться.
   — Да ведь вы, наверно, на катанье с гор спешите, — улыбаясь, ответил Головин, — а там уже почти все разъехались.
   — Экая жалость! — с облегчением произнес Пушкин, дотрагиваясь пальцами до края шляпы. — Ну, пошел, голубчик, пошел живее, — заторопил он извозчика.
   Тот хлестнул лошадь, но не проехали они и десятка сажен, как из встречного нарядного экипажа зазвенел молодой женский голос:
   — Мсье Пушкин, вы за Натали, наверно? А она уже уехала с катанья вместе с мадемуазель Гончаровой.
   Пушкин с досадой поднял глаза на молоденькую графиню Воронцову-Дашкову, потом перевел взгляд на сидящую у нее на коленях японскую собачку с мордочкой полусовы, полумартышки и холодно ответил:
   — Благодарю вас, графиня. — И, обернувшись к Данзасу, проговорил: — Скорей бы избавиться от этих ненужных встреч. |
   Данзас сохранял хмурое молчание, хотя и знал, что оно тяготит Пушкина. Но он не умел найти слов, которые не казались бы ему ничтожными в эти грозные минуты.
   А Пушкин явно старался развлечь его.
   — Знаешь, Константин Карлыч, — говорил он, — этот повстречавшийся нам Головин удивительно схож с поручиком Зубовым, с которым я дрался на дуэли в бытность мою в Кишиневе. Кабы не Инзов, плохо бы кончилась для меня эта история. Кто-то донес о ней в Петербург, и Инзов пенял мне, что со мной одним ему куда больше забот, чем со всеми южно-поселенцами.
   Когда сани поднялись на крутой хребет Троицкого моста, Данзас взглядом указал Пушкину на мчавшегося впереди них по Каменноостровскому проспекту лихача.
   Над полированным задком саней виднелись фигуры седоков. Одна стройная, в военной шинели и кавалергардской треуголке с пышным, развевающимся по ветру султаном, другая в штатском, воплощение чопорности и элегантности.
   — Отлично, — проговорил Пушкин, мгновенно узнав и Дантеса и д'Аршиака, — приедем одновременно…
   Откинув за плечи медвежью шубу, Пушкин присел на холм, покрытый снегом, и рассеянно смотрел, как д'Аршиак, не поднимая ног, продвигался по голубоватому в сумерках снегу, расчищая дорожку. Данзас отсчитывал за ним шаги. Дантес, отвернувшись, следил взглядом за парой ворон, качающихся на мерзлых ветвях кустарника.
   — Двадцать! — громко сказал Данзас и, сделав назад пять шагов, сбросил шинель на проведенную сапогом в этом месте черту.