Легкий стук в дверь заставил его вздрогнуть так, как будто над его головой внезапно прогремел гром.
   — Кто?! — крикнул Николай, вскакивая.
   Дверь приоткрылась, и Михаил Павлович, просунув голову, елейным голосом сказал:
   — Рыжий Мишка, дважды присягнувший на верность вашему величеству, всеподданнейше просится войти.
   — Ты все паясничаешь, — со вздохом облегчения проговорил Николай, вновь валясь на диванчик.
   Михаил запер за собою дверь и, став во фронт, по-солдатски «пожирал» брата выпученными глазами.
   — А, между прочим, твоя шефская батарейная рота не сразу вывезла орудия, — с укоризной сказал Николай.
   — Какой-то прохвост перерезал постромки, — пожал плечами Михаил и поспешил перевести разговор. — Это все показания арестованных? — спросил он, дотрагиваясь до груды бумаг мизинцем, на котором горел в перстне овальный рубин.
   — Показания, — буркнул Николай. — И это только начало.
   Михаил протяжно посвистал.
   — Я чертовски устал, — продолжал царь. — Впрочем, все мы за этот день стали похожи на тени. Толь тоже допрашивал до глубокой ночи — начал с этих негодяев — Сутгофа и Щепина-Ростовского. Устал бедняга. Я решил дать ему в помощь Левашева. Этот, несомненно, будет с усердием и сметливостью выполнять труднейшую обязанность допроса преступников.
   — Левашев очень ловок и хитер, — согласился Михаил.
   — А главное — он ни по каким мотивам, — подчеркнул Николай последние свои слова, — не отступит никогда от указанного мною направления. Вообще же не подлежит уже никакому сомнению, что для тщательнейшего изыскания о злоумышленных обществах следует в ближайшие же дни учредить комитет, которому надлежит немедленно принять деятельнейшие меры к обнаружению соучастников этого гибельного Общества, рассмотреть и определить предмет намерений и действий каждого из них ко вреду государственного благосостояния. А по приведении всего в надлежащую ясность комитет должен будет поставить свое заключение, как о наказании виновных, так и о последующих в дальнейшем мерах истребления и недопущения возникновений подобных преступных явлений…
   — Прекрасная мысль, ваше величество, — одобрил Михаил и, присев на край стола, вытащил из кармана записную книжку. — Не угодно ли наметить членов сего затеваемого вами ареопага?
   Николай молча кивнул головой, и братья начали обсуждать кандидатуры будущих следователей и судей над членами Тайного общества.
   Довольно скоро оба пришли к решению назначить председателем комитета военного министра генерала Татищева; не спорили и о составе комитета. Наметили даже текст указа военному министру об образовании этого следственного комитета. Под диктовку царя Михаил записывал:
   «Чтобы искоренить возникшее зло при самом начале, признали мы за благо учредить комитет под вашим председательством, назначив членами оного: его императорское высочество великого князя Михаила Павловича, действительного тайного советника князя Голицына, генерал-адъютанта Голенищева-Кутузова, генералов Бенкендорфа, Левашева, Дибича, Чернышева…»
   — Компания солидная, — одобрил Михаил. — Я бы рекомендовал еще Потапова, затем весьма делового чиновника Ивановского и… догадайся, кого еще? — сделал Михаил хитрую гримасу.
   — Перестань дурачиться, — оттопырил Николай губы.
   Когда Михаил назвал Аракчеева, царь не мог удержаться от усмешки.
   — Несколько дней тому назад, — сказал он, — я в бумагах покойного брата нашел его переписку с Аракчеевым по поводу доноса Шервуда о Тайном обществе. Заинтересовавшись подробностями, я тогда же послал к Аракчееву Милорадовича, чтобы он обо всем расспросил его…
   — Ну и что же? — с любопытством спросил Михаил.
   — А то, — с возмущением продолжал Николай, — что этот любимец в бозе почившего братца нашего, несмотря на то, что Милорадович приехал к нему от моего имени, не изволил его принять.
   — Не может быть!
   — Аракчеев высунул голову из приотворенной двери своего кабинета и напрямик заявил: «По смерти незабвенного друг моего и благодетеля государя императора Александра Павловича, в знак глубочайшей моей скорби, принял я за правило никого и нигде не видеть, даже у себя, даже по служебным надобностям…» И тотчас же захлопнул дверь и заперся на ключ. Каков отшельник!
   — Прохвост, — выругался Михаил. — А ныне, когда возле дворца гремели пушки, он сидел у маменьки в гостиной и, вместо того чтобы успокоить ее, молчал все время, как сыч…
   — Нет, — Николай сделал презрительную гримасу, — на Аракчеева я смотрю как уже на ушедшего вслед за своим благодетелем жителя иного мира. Но, конечно, состав комитета придется расширить. Посоветуюсь об этом с Бенкендорфом. Кстати, мы с ним собираемся потолковать о необходимости учреждения высшей полиции.
   — Вроде бабушкиной «Тайной экспедиции»? — ехидно спросил Михаил Павлович. — Шешковский недурно кнутобойничал в ней. Или нечто вроде Петровой «Тайной канцелярии для перебирания людишек»…
   — Ты не можешь без неуместных шуток, — строго сказал Николай.
   Михаил, сидя на краю стола, болтал затянутой в лосину ногой и с веселой улыбкой сверху вниз смотрел на нахохлившегося брата.
   — Да! — воскликнул он, коротко засмеявшись. — Я ведь шел к тебе затем, чтобы рассеять твое мрачное настроение историей, которую мне рассказал сейчас Левашев. У него в Патриотическом институте есть племянница, прехорошенькая, к слову сказать, девчонка. По дороге во дворец он заехал узнать, что там у них творится нынче. И, вообрази, что ему рассказала эта девица… — Михаил Павлович опять засмеялся, закинув голову и балансируя для равновесия ногами. — Когда началась пальба из пушек, пичужки эти, институтки, перепугались насмерть и кинулись к начальнице института. А та, не растерявшись, дает им такое объяснение: «Это господь бог наказывает вас, девицы, за ваши грехи. И самый тяжкий и самый главный ваш грех тот, что вы редко говорите по-французски, а, точно кухарки, болтаете по-русски…» Поняв весь ужас своего грехопадения, девчонки распростерлись перед иконами, принося торжественную клятву никогда не употреблять в разговоре русского языка…
   — Ничего нет смешного, — остановил царь хохочущего Михаила, — а как фамилия начальницы института?
   — Дай бог памяти, — приложил тот палец ко лбу, — фамилия не русская, это я точно помню… Ах да, мадам Биссингаузен. Вот видишь — вспомнил.
   — Пометь в записной книжке, — велел Николай.
   — Ай да Биссингаузен! — покачал головой Михаил. — Карьеру, шельма, сделала!
   И уже официально спросил:
   — Угодно вашему императорскому величеству выслушать рапорт о положении в войсках столичного гарнизона?
   Николай спустил ноги, достал из внутреннего кармана золотой, похожий на часы пульверизатор и обрызгал себе голову и лицо душистой пылью «Parfum de la Cour» note 40.
   — Hy-c? — коротко проговорил он.
   Михаил, вытянувшись во фронт, начал рапортовать:
   — Многие нижние чины из числа увлеченных мятежными офицерами частей сами воротились в казармы и принялись за свои обычные занятия. Из расспросов выявилось, что некоторые из них жалеют, что обманом своих начальников впали в заблуждение. Виновность среди солдат разная: в Московском полку…
   — На последнем учении в этом полку, — прервал брата Николай, — я заметил, что вынос ноги у солдат развязен, шаг ровный. Только в первой фузелярной роте у некоторых из людей корпус при маршировке несколько качается.
   Михаил немедленно занес это замечание Николая в свою записную книжку и продолжал рапортовать:
   — Ослушание и бунт среди московцев произошли в присутствии старшего начальника гарнизона Шеншина и полкового командира генерал-майора Фредерикса, в присутствии всех штаб-офицеров полка. В лейб-гренадерском было того хуже. Поручики Сутгоф и Панов…
   — Я этих мерзавцев встретил утром у самых ворот дворца, — опять перебил царь с раздражением.
   — Эти поручики, — докладывал Михаил, — в присутствии полкового командира, штаб и обер-офицеров, увлекли за собой весь полк, а полковой командир, при попытке остановить солдат, был убит. Наконец, в Гвардейском экипаже люди были обмануты своими офицерами — участниками заговора. Капитан-лейтенант Николай Бестужев…
   — Все братья Бестужевы — разбойничий выводок, — опять перебил Николай. — Из них Александр и Михаил уже взяты… А как обстоит дело с поимкой остатков мятежных войск?
   — Бенкендорф командовал войсковыми частями, преследующими мятежников на Васильевском острове, куда некоторые из них бежали через Неву. Остатки Московского и Преображенского полков, окруженные войсками Бенкендорфа, целыми партиями направлялись, по приказанию начальства, в Петропавловскую крепость. Вооруженных столкновений при этом не возникало. Князь Васильчиков доносит об успешном выполнении приказа о ликвидации мятежных групп солдат и офицеров в черте города и на Сенатской площади.
   Эту площадь заняли полки лейб-гвардии Преображенский и Измайловский. Несколько взводов Семеновского полка было послано для отыскания мятежников, укрывшихся в домах и подворотнях. Преследование бежавших отрядов мятежных войск с успехом выполнили коннопионеры. Ими было захвачено до пятисот солдат и офицеров. Для предупреждения покушения на возобновление уличных беспорядков на площадях Сенатской, Адмиралтейской, около Зимнего дворца и вдоль набережной Невы стоят полки пехоты и артиллерии. На дворе Зимнего дворца стоит батальон лейб-гвардии, саперный батальон и рота его величества лейб-гвардии гренадерского полка, а также наряжены в караул от Финляндского полка…
   — А каково настроение у людей в казармах? — спросил Николай.
   — Из взбунтовавшихся полков большая часть солдат возвратилась на места и там с покорностью ожидает решения своей участи. Огорчение у людей искреннее и желание заслужить прощение столь нелицемерно, что…
   — Не верю я этому, — снова перебил царь, — все врут, все притворяются… Вот, например, твой любимчик Бистром держался крайне подозрительно. Егерский свой полк он, правда, привел, но ходил возле него пеший и командования не принимал.
   — Это потому, — заступился за Бистрома Михаил, — что полк его колебался, и он боялся, как бы не пристал к заблудшим. А вообще солдаты любят своего Быстрова, как они переиначили его фамилию. И ты напрасно его подозреваешь.
   — У него адъютант Оболенский. Этот изверг ткнул штыком Милорадовича и на допросе держался так нагло, что я приказал немедленно увести его, настолько сильно было у меня желание избить каналью…
   — А как вел себя Трубецкой? — спросил Михаил.
   — Сперва петушился, — Николай протяжно зевнул и прибавил небрежно: — А когда я сунул прямо в его лошадиную физиономию привезенные Голицыным бумажки, уличающие его со всею ясностью, он повалился мне в ноги с воплями: «Пощады, государь, пощады…»
   Сообщая свою выдумку, Николай не смотрел на брата, но, почувствовав на себе его недоверчивый взгляд, повторил уже раз сказанную фразу:
   — Я никому не верю — ни титулованным князьям, ни генералам, ни солдатам, ни канальям штатским, ни всему этому люду, который шумел и зубоскалил, когда сам митрополит…
   Михаил неожиданно рассмеялся.
   — Ох, как же он был смешон, этот святой отец! Рясу подобрал, как девка-маркитантка, когда за ней гонятся подгулявшие прапорщики… Косица трепыхается, как хвостик у…
   — Довольно! — крикнул Николай.
   Михаил, увидев, что брат не на шутку сердится, подошел к окну и отдернул штору.
   — Глядите, ваше величество, — сказал он, — утро ясное. Город спокоен, и эти бивакуирующие войска совсем ни к чему. Даже отсюда видно, что люди замерзли. Держать солдат без нужды на эдаком морозище — зря только их раздражать. Мой совет: извольте незамедлительно обрядиться в преображенский мундир, — в нем вы весьма авантажны; повяжите поверх него голубую андреевскую ленту и в таком виде явитесь войскам во всем, так сказать, царственном величии и спокойствии. Ваше обращение к ним должно быть строго, но милостиво…
   — Например? — спросил Николай и, задув догорающие свечи, тоже подошел к окну.
   На мраморном подоконнике лежала оставленная со вчерашнего дня подзорная труба. Царь навел ее на Дворцовую площадь. В разных ее местах еще горели зажженные с ночи костры, тускло-желтые и ненужные, как только что потушенные свечи. Темные неподвижные силуэты солдат можно было бы принять за статуи, если бы не белые клубы пара, равномерно вздымающиеся от их дыхания.
   Сквозь арку Главного штаба видны были кирпичные стены зданий с окнами, в которых отражалось малиновое пламя поднявшегося солнца. Царь подошел к другому окну, повел трубу вправо, где в морозном тумане темнели контуры всадника на вздыбленном коне.
   Вот она — площадь перед Сенатом, такая мертвенно-спокойная сейчас и такая многолюдная и грозная всего сутки тому назад… Дымящиеся костры… Пикеты… пикеты. Конные разъезды с мохнатыми от инея лошадиными гривами.
   — Надо выйти к людям и сказать, — продолжал Михаил, — сказать им, примерно, так: «Ребята, я хочу забыть ваше минутное заблуждение и в знак нашего примирения я возвращаю вам полковое знамя. От вас будет зависеть смыть с него позорное пятно вчерашнего бунта…» Ну и еще что-нибудь в эдаком же роде…
   Николай отшвырнул трубу и, круто повернувшись, решительно проговорил:
   — Отправимся…
   Когда, они приближались к боковой лестнице, навстречу им, медленно ступая между конвойными с шашками наголо, показался князь Евгений Оболенский.
   Увидев Николая, он сделал было инстинктивное движение отдать ему честь, но руки его были туго связаны за спиной, и он только слегка наклонил свою красивую голову с копной золотисто-русых волос. Николай смерил его взглядом и обратился к брату по-французски:
   — Полюбуйтесь, ваше высочество, на этого молодца. Это тот самый Оболенский, о котором мы только что говорили. Следив давно за подлыми его поступками, я как бы предугадал и подлую его душу…
   Михаил Павлович знал, что в бытность бригадным командиром Николай был подчинен начальнику гвардейской пехоты генералу Бистрому, старшим адъютантом у которого был Оболенский. И возможно, что сейчас Николай вспомнил о какой-нибудь неприятности, причиненной ему Оболенским по службе.
   Михаилу Павловичу была также известна история дуэли Оболенского, когда он дрался вместо единственного сына старухи матери, и тот душевный перелом, который с ним произошел после убийства противника.
   «Нет, чего-чего, а подлости у этого святоши никак не найти, — мысленно поспорил он с разгневанным братом. — Если он и вступил в Тайное общество, то, конечно, на предмет спасения своей души».
   — Гляди, какое зверское у него лицо, — продолжал Николай.
   Оболенский покраснел, и синие, отрочески чистые глаза его загорелись гневом.
   — Вам легко оскорблять меня, государь, — тоже по-французски произнес он.
   — Каков негодяй! — обернулся Николай к брату.
   — У меня связаны руки, государь, — с негодованием проговорил Оболенский и резко шагнул вниз через несколько ступеней.
   Конвой торопливо двинулся за ним.
   Когда конвойный офицер передал коменданту Сукину суровую записку царя, генерал распорядился тут же заковать Оболенского в кандалы и велел плац-майору Подушкину отвести его в Алексеевский равелин.
   Плац-майор хотел было завязать Оболенскому глаза своим носовым платком, но арестованный попросил:
   — В боковом кармане моего мундира имеется чистый платок. Если можно, завяжите им…
   Плац-майор молча кивнул головой, молча достал платок тонкого полотна и, сложив его наискось, туго завязал Оболенскому глаза. Придерживая арестованного за рукав, Подушкин, после многих поворотов, привел его в каменный коридор, где, кроме гулкого мерного шага конвойных, не было слышно ни одного звука.
   Ефрейтор долго не мог попасть ключом в замочную скважину, оттого ли, что у него дрожали руки, — он был из молодых солдат, недавно назначенных в гарнизонные крепости, — или потому, что коптящий в его руках фонарь едва светил.
   Наконец, тяжелая дверь заскрипела на ржавых петлях, и Оболенский переступил порог каземата.
   Ему развязали руки. Сняли с глаз повязку, но и без нее он ничего не видел.
   Скрежет засова и сверлящий звук ключа глухо прозвучали за вновь закрытой дверью. Тишина склепа охватила Оболенского. Он сделал три шага вперед и лбом коснулся холодного и сырого свода. Простер руки вправо и влево, и пальцы его уперлись в такие же холодные и влажные стены. Шагнул к одной из них и больно ударился коленом о железную койку. Сел на нее и долго не мог собрать воедино обрывки вихрем кружащихся мыслей.
   Сколько прошло времени с тех пор, как его заперли, он не знал. Может быть — минуты, может быть — часы.
   Мрак, одиночество, гробовое молчание вокруг казались и безначальными и бесконечными. Но вот тишина нарушилась тем же ржавым скрежетом затворов, и темноту разорвал тусклый язычок фонаря в руке солдата-инвалида.
   В другой руке он держал оловянную миску с положенным па нее в виде крышки куском ржаного хлеба.
   — Скажи, мой друг, — обратился к нему Оболенский, — здесь вовсе нет света?
   Солдат-инвалид, ничего не отвечая, поставил на край высокого табурета миску с чем-то жидким.
   — Ты разве глухой? — спросил Оболенский.
   Инвалид молча что-то делал у стола.
   — Или ты не понимаешь по-русски?
   Ответа не последовало.
   Тогда Оболенский схватил его за плечо:
   — Ты, верно, глухонемой?
   Инвалид вздрогнул и завопил:
   — Караул, сюды, бра-а-тцы!..
   В каземат вбежал унтер с двумя солдатами.
   — Ты что это забиячишь, барин? — сердито сказал унтер Оболенскому. — Здесь этого не полагается — мигом уймут.
   — Почему же он не отвечает? — еще задыхаясь от гнева, спросил Оболенский.
   — Почему? — переспросил унтер. — А потому, что здесь келья-гроб, дверью хлоп. И баста. Баить здесь от начальства запрещено. И не забиячь, а то мигом уймут… — угрожающе повторил он, уходя из каземата вместе со всеми солдатами.
   Через несколько дней, тот же солдат-инвалид, заметив, что подаваемая Оболенскому пища остается нетронутой, неожиданно сказал ему шепотом во время уборки камеры:
   — Што, сударь, не покушаешь малость? Пошто себя голодом морить? Ну, хочешь, я тебе кашицы знатной предоставлю, а то и сбитня раздобыть сумею.
   Покончив с церемонией присяги и «примирения» с войсками, которые не выразили ожидаемого восторга и в ответ на «монаршую милость» провозгласили «ура» ровно столько раз, сколько прокричали их командиры, царь приказал, как бы для очищения от вчерашних событий, окропить святой водой отнятые у мятежников знамена и возвратить их полкам.
   Перед тем как пропустить собранные перед дворцом войска церемониальным маршем, Николай обратился к ним с краткой речью. Для придания этим минутам особой «чувствительности» он почел уместным помянуть об умершем государе — «отце, благодетеле и сотруднике русского воинства в его бессмертных подвигах на поле брани».
   — В знак нашей к вам любви и в вознаграждение по заслугам вашим вам, полки гвардии Преображенский, Семеновский, Измайловский, Финляндский, — возвышая голос до хрипоты, говорил Николай, — жалую я те самые собственные его величества мундиры, кои государь, ваш благодетель, сам носить изволил. Примите сей залог, и да хранится он в каждом полку как святыня, как памятник и для будущих родов незабвенный. Сверх сего повелеваю также в ротах, носивших название рот его императорского величества полков Преображенского и Семеновского, и в эскадроне его величества Польского конно-егерского носить всем чинам на эполетах и погонах вензелевое изображение имени государя императора Александра Первого. Да хранится между вами, храбрые воины, священная память Александра Первого, да будет она страхом врагов, надеждою отечества и залогом вашей верности и любви ко мне.
   — Я вижу слезы на глазах у людей, — шепнул Михаил брату, когда тот заканчивал речь.
   Николай зорким взглядом окинул близ стоящие ряды солдат.
   «Истуканы как истуканы, — сердито подумал он, — а если кое у кого глаза действительно красноваты, так это явно от стужи, а отнюдь не от чувств».
   И хмурая морщина, пересекшая его лоб, не исчезала все время, пока войска проходили церемониальным маршем.
   Вернувшись во дворец, Николай прошел во внутренние комнаты, чтобы успокоить жену, которая не переставала волноваться со вчерашнего утра, когда он перед выходом из дворца сказал ей:
   — В Московском полку шалят, я хочу выйти к ним.
   Увидав мужа, она положила ему на плечи свои руки и сказала влюбленно:
   — Ах, ваше величество, я только об одном жалела и вчера и сегодня: зачем я женщина!
   Николай поцеловал ее и важно проговорил:
   — Если в эти дни я видел изменников, то я видел также людей, преданных мне душой и телом…
   Завтракали у Марьи Федоровны, где, кроме своей семьи, присутствовали воспитатель старшего сына царя — Александра — поэт Василий Андреевич Жуковский и историк Карамзин.
   Марья Федоровна несколько раз повторила за завтраком:
   — Ах, что скажет Европа? Что там скажут?..
   — Судя по тому, что врали английские газеты о смерти нашего Александра, вероятно, будут всякие нелепые толки, — небрежно откликнулся Николай и вдруг обратился к Карамзину: — А вот что думает по поводу вчерашнего наш знаменитый историк, очень хотелось бы слышать.
   Карамзин так и замер с миндальным сухариком в руке. Он оглянулся на Жуковского, как бы спрашивая совета, но тот внимательно смотрел на дно уже выпитой чашки, приблизив ее к своим близоруким глазам.
   «Гадает на кофейной гуще», — с досадой мысленно сострил Карамзин, а вслух сказал со вздохом:
   — Нелепейшая трагедия наших безумных либералистов. Дай бог, ваше величество, чтоб истинных злодеев нашлось между ними не так много… — Сердце его сжималось при мысли, что среди мятежников уж кто-нибудь из Муравьевых, наверно, захвачен. — Во всяком случае, — прибавил он в раздумье, — это стоило нашествия французов.
   Заметив на лице царя выражение неудовольствия, Карамзин захотел поправиться:
   — Замечательно то обстоятельство, что во время ужасного вчерашнего смятения, когда решительные действия заговорщиков, возможно, могли бы иметь некоторый успех, милосердный господь погрузил их в какое-то странное недоумение и неизъяснимую нерешительность…
   Но ссылка на бога, якобы покровительственно вмешавшегося в пользу победы Николая на Сенатской площади, не сгладила неприятного впечатления от слов Карамзина, и, отвернувшись от него, царь спросил Жуковского:
   — А вы что скажете, Василий Андреевич?
   Жуковский оглядел всех добрыми, печальными глазами и тихо, как бы декламируя, проговорил:
   — Все жаждут власти, явно или тайно, и каждый украшает свою жажду именем патриотизма и любви к человечеству. Но в то время как земные минутные события принадлежат столь же бренным листам истории, проявления высоких порывов души бессмертны в веках.
   Царь, а с ним все присутствующие с недоумением смотрели на Жуковского, а он, как бы не замечая этих взглядов, продолжал в том же высокопарно-меланхолическом тоне:
   — В природе бывает так, что прекрасный день начинается бурей и смерчем. Да будет так и в начавшемся царствовании вашего величества!
   После томительной паузы, последовавшей за этими словами, Николай по-деловому заговорил с Карамзиным о тексте манифеста к народу, который надо было выпустить в связи с событиями 14 декабря, и уж больше ни разу не обращался к Жуковскому. Потом он прошел в свой кабинет, чтобы продолжить письмо к Константину, которое скорее напоминало записи в дневнике, заносимые с четырнадцатого по нескольку раз в день.
   «15 декабря в 12 часов пополудни.
   Все спокойно, и аресты продолжаются своим порядком. Захваченные бумаги дают нам любопытные сведения. Большинство возмутившихся солдат уже возвратилось в казармы добровольно, за исключением около 500 человек из Московского и гренадерского полков, схваченных на месте и которых я приказал посадить в крепость. Прочие — в числе 38 человек Гвардейского экипажа — тоже там, равно как и масса всякой сволочи, почти поголовно пьяной. Я надеюсь, что вскоре представится возможность сообщить вам подробности этой позорной истории. Трое из главных предводителей находятся в наших руках, между прочим, Оболенский. Кажется, именно он стрелял в Стюрлера, ранив того смертельно. Показания писателя Рылеева и Трубецкого раскрывают все планы Тайного общества, имеющего широкие разветвления внутри империи. Всего любопытнее то, что перемена государя послужила лишь предлогом для этого взрыва, подготовленного с давних пор с целью умертвить нас всех, чтобы установить республиканское правление. У меня уже имеются придуманные ими на сей случай конституции. Сочинением этих бредовых планов занимались здесь — Никита Муравьев и Трубецкой, на юге — полковник Вятского полка Пестель. Сверх сего мне сдается, что в деле убийства Милорадовича мы откроем еще нескольких каналий-фрачников…»
   Николай отложил перо, перечел написанное и нашел нужным добавить еще что-нибудь сентиментальное, до которого и он сам и Константин временами бывали охотники.
   Подумав немного, он решил, что самым подходящим для этого будет сообщение о том, что, умирая, Милорадович вспомнил о шпаге, некогда подаренной ему Константином, и просил передать ее ему, Николаю.