— Не шумите, Мишель, — остановил сердито Матвей Бестужева, потрясающего пистолетом. — Ипполит задремал…
   Понизив голос, Сергей отдавал приказание Модзалевскому, который должен был ехать к генералу Раевскому.
   — Вы должны очень спешить, дабы передать генералу, ежели он не арестован, сведения о нашем восстании, расспросить его о том, что он думает предпринять. Объявить ему о наших надеждах на Киев, где так много членов нашего и Польского общества. Сверх того, не забудьте узнать о мерах, принятых правительством против нас. Какие полки назначены воспрепятствовать нашим успехам и кто будет ими командовать. Далее, старайтесь по дороге распространять мой «Политический катехизис». Переоденьте для сего расторопных рядовых в партикулярное платье и пустите их в народ…
   Разбросанные по белой бумаге черные точки намеченного Сергеем Муравьевым пути в дни 30 и 31 декабря 1825 года ожили в виде деревень и местечек с народом, изумленно и радостно встречающим своих избавителей: одних — от мук солдатчины, других — от крепостного рабства. Весть о походе Муравьева о его замыслах доходила каким-то непонятным образом в самые глухие уголки Черннговщины. Будто те струи свободы, которые колебались над его полком, были легче воздушных слоев и потому стремительней разносились над белыми полями к занесенным снегом деревням. Не «Политический катехизис» был тому причиной, а из уст в уста передавались среди крестьян и солдат слухи о том, что Муравьев обещает народу волю, что в нем, Муравьеве, совесть «не господская, а барин он душевный».
   — Надысь у нас, — рассказывали солдаты, — рядового при нем секли, так в их благородии душа обмерла. Глаза под лоб закатились. Будто неживой стал. Сердце, значится, зашлось. Насилу водой отпоили… Во какой он, наш Сергей Иванович!
   И встречали Муравьева хлебом-солью, просили защиты, жаловались на обидчиков. И обещали:
   — Всем миром за тобою пойдем. Живот свой за тебя положим, избавитель ты наш!
   В канун Нового года настала последняя дневка. Революционные войска стояли в селении Мотовиловке.
   — Зачем эта дневка? Что нам медлить? — рассуждали между собой солдаты. — Лучше б идти маршем до самого Житомира. А то с неделю валандаемся, ни друзей, ни недругов не видать…
   Услыхав один из таких разговоров, Соловьев подошел к солдатам.
   — Муравьев знает, что делает, — старался он успокоить их. — Надобно немного обождать, а тем временем проведать, какие полки идут против нас, какие с нами…
   — Какие-никакие — все едино, — возражали солдаты. — Картечь да пуля у всех одинаковы. Вон, слыхать, которые из унтеров скрылись невесть куда. И из наших рядов иные больно часто по сторонам озираются.
   Соловьев передал Муравьеву о недовольстве солдат.
   Сергей тотчас же вышел к ним. Солдаты, не разместившиеся по избам, разложили костры и топтались вокруг них, грея спины и ноги. От костров окружающая темнота казалась сажей. Небо нависло тяжелой периной, из которой падали крупные, как рваное перо, снежинки. В воздухе пахло кашей и дымом.
   Сергей подошел к костру, и сейчас же вокруг сдвинулись солдаты.
   — Не страшитесь ничего, друзья мои, — говорил им Сергей, неотрывно глядя в пылающий костер. — Вас не должно смущать бегство подлых трусов, недостойных разделить с нами трудности и страдания, неизбежные в свершаемом нами великом и благородном предприятии. Если кто-либо из вас столь малодушен, что из бегства ничтожных людей делает невыгодные заключения о нашем деле и желает покинуть своих товарищей, пусть сейчас оставит ряды и, покрытый позором, идет куда хочет…
   Среди солдат слышались негодующие фразы:
   — Пусть только осмелятся! Брюхами на штыки нанижем.
   — Расходитесь по квартирам, братцы, — сказал Муравьев. — Утром выступаем.
   Бодрое, сочное «ура» прокатилось над деревней и шарахнулось вдаль по смутно белеющим снежным полям.
   Эти поля были еще затянуты предзаревой бледностью, и темные деревеньки казались родимыми пятнами на лице земли, когда полк быстрым маршем двинулся к Белой Церкви.
   Муравьев предполагал соединиться в этом местечке с 17-м егерским полком, но посланный вперед Сухинов узнал от казаков, охранявших именье графини Браницкой, что полк этот уже выступил оттуда. И Сергей решил еще раз изменить маршрут на Житомир, где, он был уверен, его ждет Горбачевский и другие «славяне» с их ротами.
   Сергей не знал, что не успел он выехать от Артамона, как тот снова сжег оставленную для Горбачевского записку.
   Два дня шли солдаты, не только не требуя длительного отдыха, но, наоборот, торопили скорей продолжать путь. А между тем многих на перекличках уже не досчитывалось, и песельники, заведя песню, не встречали дружного подхвата и присвиста.
   На третий день снова подошли к разорванному на три части синему бору у Трилес. Оставив в стороне деревню, Муравьев построил взводы, замкнул полк в густую колонну и продолжал путь.
   Молча вышли за выгон и свернули прямо в поле.
   Вдруг где-то громыхнуло.
   — Пушки, — гулом пронеслось по рядам.
   Прошли еще с полверсты. Внезапно из-за пригорка слева метнулись огненные языки, и грянуло еще несколько орудийных выстрелов.
   В рассеявшемся дыму показались конные гусары.
   Муравьев приказал готовиться к бою.
   Лица солдат мгновенно изменились: стали сосредоточенны, и в глазах засветился ясный и острый блеск.
   Защелкали ружейные курки. А оттуда, из-за пригорка, где уже ясно виднелись жадные хоботы пушек, снова рев… и грохот картечи, разорвавшейся в густых рядах солдат.
   Упали первые воины. И среди них первым упал Щепила.
   С мертвого лба слетела шапка, и густые черные волосы венчиком обрамили глубоко ушедшую в снег голову.
   Этот черный венчик у лица Щепилы и красный от крови снег под его откинутой в сторону рукой было последнее, что ясно видел Сергей Муравьев. Потом будто кто-то ударил его по голове бутылкой, и из нее по лицу потекло горячее красное вино. Он вытер это липкое вино рукавом и командой пытался восстановить боевой порядок.
   Но солдаты падали под частыми разрывами ядер, разбегались в стороны.
   Быстро, как в сказке, набегали сумерки. Темнело, и в этом неумолимо надвигающемся мраке метались фигуры Кузьмина, Сухинова, Соловьева, брата Матвея.
   Потом подбежал Ипполит и прорыдал:
   — Сережа, ты умираешь? Я за тобой…
   Близкий щелчок пистолетного выстрела. И перед глазами… кажется… Олеся с зажатым в высоко поднятой руке цветком настурции. Но все это мелькнуло и исчезло.
   Три леса сдвинулись и поглотили все…
   На краю Трилес в придорожной корчме большая русская печь потрескалась, и из щелей тонкими струйками пробивался дым.
   — Нельзя ли открыть дверь? Сережа снова впал в беспамятство, — попросил Матвей Муравьев, боясь пошевелиться, чтобы не побеспокоить тяжело раненного брата, приникшего к его плечу.
   Соловьев пошел к двери.
   — Куда? — выросла перед ним фигура часового.
   — Открой дверь, здесь душно.
   — Не приказано.
   Соловьев медленно побрел к лавке.
   — Подойди ко мне, — позвал его из затененного угла Кузьмин.
   Соловьев повернул к нему, но Матвей окликнул:
   — Сереже дурно. Помоги мне положить его на лавку.
   — Иди, иди, — проговорил Кузьмин. Вытащив из-под рубахи припрятанный под раненой рукою мокрый от крови пистолет, он вложил дуло в рот и нажал курок…
   Изба наполнилась часовыми.
   — Волоките и этого туда же, к тем двоим, — сердито приказал офицер из охраны.
   У одного солдата валенки пропитались кровью и онучи промокли.
   — Пятки зазнобишь по такому холоду, — сердито бормотал он.
   Поскользнувшись у порога, офицер гадко выругался.
   — Не сметь браниться над покойником! — сурово остановил его кто-то из темноты.
   — Да еще над каким покойником! — сказал сквозь слезы другой голос.
   Наступил хмурый рассвет. В углу, на земляном полу, белели три трупа. С них сняли одежду, и они были похожи на статуи античных героев.
   Ипполит улыбался мертвыми губами. К этим губам приникли вздрагивающие губы Сергея.
   — Прощай, прощай! — шептал он, и несколько горячих слез упало на лицо покойника.
   Матвей поцеловал руку Ипполиту, потом Щепиле и Кузьмину.
   От дверей раздался окрик:
   — Арестованные! Следуйте за мной!
   Матвей помог Сергею подняться с колен.
   Еще раз оглянулись на распростертые тела и, шатаясь, пошли за конвоиром.

КНИГА ВТОРАЯ

1. Инквизитор

   Заняв прародительский престол, вчерашний бригадный командир Николай Павлович Романов с ожесточенным рвением принялся за разгром Тайного общества.
   Уже с вечера 14 декабря, когда с площадей и улиц Петербурга еще не успели убрать трупы убитых и соскоблить кровь, ознаменовавшую начало нового царствования, когда по всей столице еще продолжалась облава на разбитые части восставших войск, к Зимнему дворцу со всех концов города в санях, каретах и пешком доставлялись под конвоем участники заговора, бывшие и не бывшие в этот день на площади у памятника Петру.
   Сквозь расставленные по дворцовым залам пикеты, под бряцание оружия, топот солдатских сапог, звон офицерских шпор и начальнические окрики арестованных приводили к комнате, у дверей которой стоял усиленный караул от лейб-гвардии саперного батальона.
   В этой комнате новый царь лично допрашивал арестованных и сам набрасывал пункты допросных листов для генерала Толя, которому поручал дальнейшие допросы своих пленников. Здесь же Николай собственноручно писал записки коменданту Петропавловской крепости генералу Сукину, отдавая приказания, как кого содержать, из направляемых в крепость «арестантов».
   Уже в самом начале следствия Николай пришел к твердому убеждению, что списки членов Тайного общества, которыми он располагал по доносам Шервуда, Майбороды и Бошняка, а также объяснительные записки Бенкендорфа, Васильчикова и Витта, в свое время поданные покойному Александру и известные ему, Николаю, еще до событий четырнадцатого декабря, далеко не отвечают действительности и раскрытый заговор гораздо шире и глубже.
   За убитыми на Петровой площади и улицах столицы, за новыми и новыми арестованными, за этим разгромленным передовым отрядом мятежников расстроенному воображению царя мерещился неведомый, но страшный своей силой арьергард, вся простонародная, мужицкая и солдатская Россия, взбудораженная этими «канальями фрачниками и закоренелыми злодеями из военных», которые заразили ее «буйным своеволием дерзновенных своих мыслей и намерений…»
   Первые часы своего царствования Николай создавал всевозможные планы и выискивал разные средства, с помощью которых он решил, во что бы то ни стало добиться полного проникновения в тайны заговора и до конца истребить Тайное общество со всеми его разветвлениями и корнями.
   Он завел для себя «особую тетрадь» в лиловом кожаном переплете с медным затвором, в которую заносил все приходящие ему по этому поводу иезуитские мысли.
   Первой записью в этой тетради был набросок правил, по которым следует вести допросы:
   «Всякое арестованное лицо, здесь или откуда привезенное, должно доставляться на главную гауптвахту.
   Дежурный флигель-адъютант доносит об этом Толю или Левашеву, они — мне, в котором бы часу ни было, хотя бы во время обеда или сна. После сего, оное лицо приводить ко мне под конвоем…
   Допрос начинать увещанием говорить сущую правду, ничего не убавляя и не скрывая. Уверять, что не ищу виноватого, а желаю дать возможность оправдаться. Предостерегать от усугубления виновности ложью или запирательством. Обещать прощение за откровенность. Ответы записывать со слов возможно полнее, а затем требовать обширных письменных показаний. О каждом знать слабые стороны души и через них действовать».
   Ко времени ареста Рылеева «слабые стороны души» его, в результате старательнейших розысков, уже настолько были известны царю, что он считал вполне возможным воспользоваться ими на предстоящем допросе.
   Николай уже знал, что святыней рылеевской души была его любовь к родине, к поэзии, к красавице жене и к маленькой дочери; знал, что доброта и необычайная доверчивость свойственны его сердцу.
   «Рылеева называют рыцарем „Полярной звезды“, — прочел царь в донесении одного агента. — Рылеев является не только издателем сего модного альманаха, но и сочинителем пиес „Войнаровский“ и „Думы“, кои привлекли к себе внимание обширнейшего круга восторженных почитателей. В писании сих и им подобных сочинений господин Рылеев видит свое служение общественному просвещению России и ее преуспеянию в деле политической свободы».
   «В квартире Рылеева, — доносил другой сыщик, — на собраниях, именовавшихся „русскими завтраками“, не только проходили неоднократно совещания членов злоумышленного общества, но даже самый план действий 14 декабря и диспозиция боевых сил были обсуждены именно в кабинете Рылеева».
   Царь внимательно прочел еще одну характеристику Рылеева, которая была записана, как на это указывал сам доносчик, со слов писателей Греча и Булгарина:
   «Господин Греч, издающий журнал „Сын отечества“, — стояло в этой тщательно проштудированной царем характеристике, — сам сбирается подать по начальству верноподданническую записку о причинах гнусного нынешнего и пагубного взрыва. О хорошо знакомом ему Рылееве он отозвался в следующем духе: Рылеев — небогатый дворянин, воспитывался в кадетском корпусе, учился хорошо, но был непокорен и дерзок с начальниками, за что бывал сечен нещадно. Однако в продолжение оных экзекуций не произносил ни жалоб, ни малейшего стона и, став на ноги, снова начинал грубить старшим. Кратковременно побывав в военных походах, посетил он Дрезден и Париж, откуда осенью 15-го года побрел обратно в Россию и вышел в отставку подпоручиком. Не получив, таким образом, никакого совершенствования в науках, стал служить по гражданскому ведомству и, увлекшись вместе с тем стихотворством, напечатал в „Невском зрителе“ предерзостные стихи, будто бы в подражание Персиевой сатире к Рубеллию, а на самом деле об Аракчееве, коего назвал неистовым тираном, жестоким временщиком и подлецом. Откуда залезли в его голову либеральные идеи — сказать затруднительно. Ведь большинство прочих заговорщиков было воспитано за границей, а сей неуч, коего и господин Греч и господин Булгарин называли „цвибелем“, был ослеплен идеями республиканских доблестей, видимо, понаслышке от своих образованных товарищей — каковы бывшие воспитанники Лицея: Пушкин Кюхельбекер, Дельвиг, а также сочинители Александр Бестужев и Грибоедов. Господин Булгарин вспомнил, что еще в январе сего года Рылеев сказал ему: „Когда случится революция, мы тебе на „Северной пчеле“ голову отрубим“, а сегодня, имея насчет Рылеева темные предчувствия, господин Булгарин зашел к нему в восьмом часу пополудни на квартиру, где находились также барон Штейнгель, Бестужев и некто Каховский. Рылеев тотчас же взял Фаддея Венедиктовича Булгарина за руку и выпроводил в переднюю, говоря: „Ступай домой, тебе здесь не место“. Господин Прокофьев, директор Русско-Американской компании, в которой Рылеев служил в должности правителя дел, отметил, что в начале своего служения Рылеев трудился ревностно и с большою пользой, но потом, одурев от либеральных мечтаний, охладел к службе и валил через пень-колоду».
   Эта характеристика Рылеева казалась царю особенно заслуживающей внимания. Он даже приказал доставить себе упомянутую в доносе «сатиру» и, прочтя ее, долго размышлял, почему Аракчеев нашел более удобным не узнать себя в ней, чем разделаться с ее автором со всею жестокостью, какую он проявлял неизменно ко всем своим врагам.
   «При случае надо будет спросить у него самого», — решил Николай и подсел к письменному столу, чтобы продолжать ранее начатое письмо к Константину. Но едва он набросал несколько строк, как явился обер-полицмейстер Шульгин с рапортом о том, что сочинитель Рылеев доставлен во дворец.
   — Как он держался при аресте? — с любопытством спросил царь.
   — Весьма прилично, ваше императорское величество. Взят он был флигель-адъютантом Дурново около 11 часов вечера из квартиры, где лежал в кабинете на диване в полной дневной одежде. Благословив наскоро дитятю-дочь, Настенькой назвал ее и, облобызав изнемогшую под бременем горести жену, арестованный спокойно предался в руки властей.
   — Говорил ли он что-либо в назидание семейству? — спросил Николай.
   — Никак нет, ваше императорское величество. Лишь служанке, заливавшейся горючими слезами, сказал: «Гляди за Настенькой прилежно, Дуняша». Вот и все слова. Да еще во время следования ко дворцу слышал Дурново неоднократно горестные восклицания арестованного: «Все погибло, все кончено…»
   Отрапортовав, полицмейстер стоял все так же, вытянувшись в струнку, и не сводил верноподданнических глаз с царя, вновь принявшегося за письмо:
   «Обрываю, дорогой брат, так как в это время мне докладывают, что привели Рылеева. Эта поимка из наиболее важных».
   Николай решительно отложил письмо в сторону и приказал:
   — Ввести арестованного.
   — Кондратий Федорович Рылеев? — спросил Николай в ответ на молчаливый поклон вошедшего.
   — Так точно, государь.
   — Род занятий?
   — Литератор.
   — Слышал, но не могу этому верить, — строго проговорил царь, — ибо, насколько я понимаю, в обязанности сочинителей не входит рысканье по казармам на предмет подстрекательства солдат к неповиновению начальникам.
   — В наш век, государь, и поэт не может оставаться равнодушным зрителем бедственного состояния его отчизны, — ответил Рылеев, избегая пытливо устремленного на него взгляда.
   Несколько минут длилась пауза.
   — Говори со мною откровенно, — почти просительно произнес царь. — Будем помнить одно: ты — сын отечества, я — его отец…
   Он решительно шагнул к Рылееву и, приподняв за подбородок концами пальцев его опущенную голову, заглянул в большие скорбные глаза.
   — Нет, нет, — медленно, с облегченным вздохом произнес царь — зеркало души твоей ясно… И лицо простое и открытое. Я рад, что мое представление о тебе как о человеке добром и честном, но лишь по тягчайшему стечению обстоятельств замешавшемся в столь кровавое дело, видимо, было правильным. Ты не мог жаждать крови, которая по вашей вине была пролита нынче на улицах столицы.
   — Мы полагали, что дело обойдется без кровопролития, — тихо промолвил Рылеев, — мы много надеялись, что солдаты не станут стрелять в своих братьев.
   — К чему же собственно вы все стремитесь? — с показным участием спросил царь. — Чего, к примеру, не хватает в жизни всем этим господам? — при последних словах он постучал острым ногтем по лежащему перед ним списку членов Тайного общества. И неожиданно протянул его Рылееву.
   Тот взял его дрогнувшей рукой. Перед глазами, как будто начертанные раскаленным металлом, замелькали фамилии:
   «Трубецкой… Пущин… Рылеев, Бестужевы… Пестель… Муравьев…» И снова: «Бестужевы… Оболенский…»".
   «Все, все заявлены… И если нас всех ждет крепость или даже смерть — дело наше погибнет. Если не навеки, то очень, очень надолго. Как же мне спасти хоть немногих… Как не дать с корнем вырвать посеянные нами семена вольности?!» — в отчаянии думал Рылеев.
   Николай как бы невзначай положил перед ним письмо Ростовцева, полученное им за два дня до восстания
   Рылеев знал об этом письме от самого Ростовцева, который признался, что лично передал его царю.
   Ростовцев писал Николаю, что он зря доверяется льстецам и наушникам, чем многих честных людей против себя раздражил. Умолял подождать царствовать и настоятельно советовал вызвать из Варшавы Константина и, если он действительно не хочет вступать на престол, заставить его всенародно на площади заявить об этом.
   — Да государь. Убиение одного императора могло не только произвести никакой пользы, а наоборот, оно могло быть пагубно для сокровеннейшей цели нашего Общества, ибо вопрос о новом преемнике престола, как уже не однажды бывало в истории, мог разделить умы, породить междоусобия и привести Россию к ужасам Смутного времени. А уж если бы ни одного претендента на престол не осталось, вопрос об образе российского правления должно было бы волей-неволей предоставить разрешить Великому собору…
   Царь прерывал Рылеева неоднократными: «так, так» и «говори, говори…»
   И Рылеев, увлекаясь все больше мыслью воздействовать на царя, который искусно облекался в личину «отца отечества», потрясенного разразившимися событиями, говорил о пламенном желании членов Тайного общества видеть Россию на высочайшей степени благосостояния для всех в ней проживающих и в особенности для «многомильонного русского крестьянства, находящегося в уничижительном для всей русской нации крепостном состоянии». Он говорил о великих заслугах русского народа в войне с Наполеоном, о необходимости просвещения, отсутствие которого мешает России занять подобающее ей место в ряду других государств. Он старался убедить царя, что прогресс невозможен без свободомыслия, а преследовать людей за то, что они хотят свободно мыслить, так же несправедливо, как бить слепого за то, что тот, излечившись от слепоты, стал вдруг различать предметы.
   Николай долго и, казалось, внимательно слушал Рылеева.
   Потом стал задавать ему вопросы о характере и отдельных поступках того или иного участника заговора. Рылеев восторженно отзывался о своих товарищах. В особенности превозносил он «истинно рыцарскую натуру» Каховского, который «предан родине до крайних пределов самоотвержения».
   — А что тебе говорил этот патриот сегодня ввечеру? — неожиданно спросил царь.
   — Он с полной искренностью сокрушался о совершенных им злодеяниях, но что именно он говорил, я не помню, ибо находился в сильном волнении духа и был занят судьбою моей семьи. Мысль, какие средства пропитания найдет для себя и малютки дочери жена моя, и в сии минуты угнетает меня тягчайшим образом.
   Едва Рылеев проговорил эти слова, Николай дернул сонетку и, как только дежурный офицер показался на пороге, приказал:
   — Передать моему казначею, чтобы завтра же отослал от моего имени две тысячи рублей госпоже Рылеевой.
   Когда он снова обернулся к Рылееву, тот сидел, уронив голову на спинку стула. Плечи его вздрагивали.
   Заметив, что взгляд Рылеева скользит уже по последним строкам письма, Николай перевернул его на другую страницу, где рядом с подписью Ростовцева было написано:
   «Подпоручика лейб-гвардии егерского полка Якова Ростовцева произвести в поручики. За откровенное признание награжу дружбой. Николай».
   Рылеев прочел эти слова.
   «А что, если царь и в самом деле способен оценить откровенное признание. Да нет, не может быть… А вдруг?» — мучительно колебался Рылеев.
   А Николай, придавая голосу проникновенную печаль, говорил:
   — Подумай сам, Рылеев, — каково мне было узнать, что подобное дело затеяли главным образом военные, которые верой и правдой призваны служить отечеству… А разве Рылеев не воевал с Наполеоном? Разве не встречался ты в битвах за родину лицом к лицу со смертью… — царь сделал вид, что у него перехватило дыхание, и умолк.
   — Я верно служил отечеству, когда оно нуждалось во мне, как в воине, — прямо глядя в лицо царю, ответил Рылеев. — Ныне наступил для России век гражданского ее мужества, и она требует от своих верных сынов гражданских подвигов. За счастье своих соотчичей, страждущих под жестоким скипетром самовластья, за свободу моего отечества я отдам свою жизнь с тою же готовностью, с какою отдал бы ее на поле брани!
   — И они, эти твои сподвижники, так же понимают свой гражданский долг? — спросил Николай.
   — Чистота и святость наших намерений едины, — твердо произнес Рылеев.
   — А что бы вы сделали, если бы сегодня все полки перешли на вашу сторону? — после долгой паузы снова спросил Николай.
   — Когда все войска перешли бы на нашу сторону, мы предложили бы вашему величеству собрать Великий собор выборных от каждой губернии и каждого сословия.
   — А если бы я на это не согласился? — и, не дождавшись ответа, продолжал: — Тогда вы решили всех нас зарезать? Знаю и об этом, Рылеев, знаю: дворцовые перевороты не новость в нашей истории…
   — Люди, совершавшие такие перевороты, имели свои корыстные, властолюбивые цели, — возразил Рылеев, — мы же хотели блага народного и во имя сего блага готовы принести любые жертвы. И прежде всего себя самих, — чуть слышно добавил он.
   — А затем меня и всю нашу фамилию, не так ли? Зачем вам понадобилось истребление всей царской фамилии? Тоже, скажешь, для блага родины?
   Царь на цыпочках подошел к другой двери и, приподняв тяжелую портьеру, шепотом сказал генералу Толю:
   — Продолжайте допрос. Дайте ему бумаги, пусть господин литератор побольше пишет. А я займусь другими. Многих привезли?
   Толь стал называть фамилии.
   — А, очень хорошо, — кивнул Николай. — Сейчас я набросаю записку коменданту Петропавловской крепости. Ее отослать вместе с Рылеевым.