— Ведь и то сказать, ваше величество, разве для эдакой женщины не наделаешь глупостей…
   — Да, чего для нее не сделаешь, — думая о своей незаконной дочери, вслух повторил царь слова Аракчеева. И предложил тост «за прекрасных дам».
   Аракчеев первый закричал «ура».
   — «Без лести предан», — шепнул о нем Барятинский Басаргину.
   — Да, этот бес лести предан чрезмерно, — отвечал тот. — Ведь для Аракчеева острый нож то, что царь зовет в поездку по военным поселениям Киселева. А смотрите, как юлит.
   Обед тянулся не так долго, как ожидали. Царь явно чувствовал недомогание и время от времени дотрагивался до ушибленной ноги. Считая нужным показать свое по этому поводу "беспокойство, многие понизили голоса и прогнали с лиц оживление.
   Наступал ранний вечер. Вся степь и соломенные павильоны зажглись алой зарей. Подул свежий ветер, и концы белых скатертей на столах, завернувшись с наветренной стороны, опрокинули несколько бокалов.
   Виллье посоветовал царю ехать не верхом, а в коляске, чтобы не натрудить поврежденную ногу. Царь послушался. В то время как он осторожно усаживался на широком сиденье, экипаж окружила блестящая толпа.
   Александр расточал любезные улыбки, покуда рядом с ним не уселся Аракчеев.
   — Я бы этого полковника не то что сквозь строй прогнал, а четвертовал бы, мерзавца, — прогнусавил Аракчеев Витгенштейну. — Истинно говоря, не верю я, что он не преднамеренно ушиб государя. Ведь полковник-то полячок… — дернул себя за нос Аракчеев и сердито отвернулся.
   После отъезда царя искусственно приглушенное в конце обеда оживление вспыхнуло с новой силой.
   Вновь запенилось шампанское. На гладко строганном дощатом помосте под звуки духового оркестра закружились пары. Зазвучал женский смех.
   Некоторые вышли из павильонов и любовались уже побледневшей зарей. На ее желто-зеленом фоне дымились и вспыхивали многочисленные лагерные костры. Возле них особенно четко вырисовывались солдатские силуэты.
   Пестель, все время державшийся одиноко, подошел к стоящим в стороне Волконскому и Сергею Муравьеву-Апостолу.
   Еще во время обеда главнокомандующий сказал Пестелю, что царь доволен молодецким видом солдат Вятского полка и приказал передать его командиру — полковнику Пестелю — свою благодарность.
   Об этом, видимо, уже знали, потому что Волконский встретил Пестеля ироническим замечанием:
   — Выходит, Павел Иваныч, что сочинитель «Русской правды» больше всех угодил государю.
   — Сарказм, — поморщился Пестель. — А ваши дела, кажется, хороши, князь? Государь так благосклонно говорил с вами.
   — Но что говорил! — ответил Волконский.
   Передав разговор с царем, он просил совета, как поступить: сделать вид, что не понял намека, или выяснить значение царских слов.
   — Конечно, попытайтесь выяснить, — сказал Пестель. — Я убежден, что он многое знает. А теперь нам неудобно держаться вместе. Жду вас вечером к себе.

12. У забытой копны

   Небольшой кабинет Пестеля был весь уставлен полками с книгами. На стенах, кроме портретов родителей и любимой сестры, висели географические карты, на столе лежали аккуратно сложенные стопки бумаги, исписанной и чистой. В чугунном бокале белел пучок остро очинённых гусиных перьев. Мебель была только самая необходимая: стол, диван, два деревянных стула и узкая походная кровать с жесткой подушкой. Ковров не было, и только у входа лежало домотканное полосатое рядно. Окна выходили на запад. Вечерами, когда садилось солнце, Павел Иванович отдергивал пошире синюю штору и подолгу оставался у окна. Особенно любил он момент, когда красный солнечный диск, коснувшись земли, скрывался за горизонтом, оставляя легкую малиновую дымку. И сразу темнело небо и становились заметными еще бледные звезды.
   В этот вечер особенно хороша была среди них Венера.
   «Так же сияла эта звезда в Каменке, — любуясь ею, думал Пестель. — Голубая звезда… Почему мне так приятен ее свет? В Дрезденской галерее есть мадонна… Голубоглазая, светлая и такая легкая, воздушная… Как похожа на нее Элен Раевская…»
   Пестель отошел от окна, как будто рассердясь на себя за то, что поддался очарованию голубой звезды.
   «Я должен проходить в жизни мимо всего голубого. Оно не для меня. Мои цели властительно требуют всех моих умственных и душевных сил. Пути, мне определенные, лишены извилин. Мои сподвижники… кто они? Где среди них характеры античных героев? Восприняв свободолюбивые идеи отечественных и западных мыслителей, мои товарищи способны исходить речами об эгалитарном обществе и курить фимиам вождям французской, испанской и итальянской революций. Они обладают прекраснодушием и с радостью готовы принести себя в жертву родине. Но где их поступки? Где дела? Разве пламенное человеколюбие Радищева не должно было зажечь его собратий? Однако искры его гения падали на толщу крепостничества и угасали. Радищев надорвался в непосильной борьбе…»
   Пестель не переставал ходить по комнате, и лицо его становилось все мрачнее. Он вспоминал долгие беседы с одним из первых членов «Союза Благоденствия», Николаем Тургеневым. С какой горечью тот восклицал: «Что за прелесть жить в сем хаосе унижения и мрака! У нас всякий день оскорбляется человечество, справедливость, одним словом все, что не позволяет земле превратиться в пространную пустыню или в вертеп разбойников. Когда же будет на нашей улице праздник? Душно! Душно…»
   Перед Пестелем вставали образы пламенных патриотов, их страстные чаяния видеть Россию свободной, взлеты надежд и унылость безнадежности.
   «Неужели прав был Капнист? — остановился в своих думах Пестель на разговоре с женихом сестры Сергея Муравьева. — Неужели прав был он, когда сказал, что наши прожекты немыслимы? „Допустим, мы совершим переворот, — говорил тогда Капнист. — Но ему последует не революция, а народный бунт… Наступит для России снова смутное время“.
   Пестель прекрасно помнил, что он возражал Капнисту. Он говорил, что чем дольше русский народ будет скован рабством, тем страшнее будет этот бунт. Он напоминал своему оппоненту слова Радищева: «Поток, загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противостояние. Прорвав оплот единожды, ничто уже развитию его противиться не сможет. И се пагуба зверства разливается быстротечно. Мы узрим окрест нас меч и отраву. Смерть и пожигание нам будет посул за нашу суровость и бесчеловечность. И чем медлительнее и упорнее мы были в разрушении их, тем стремительнее они будут во мщении своем…»
   «Как знать, — мыслил Пестель, — если бы императрица Анна, подстрекаемая своим любовником Бироном, не изорвала кондиций, ограничивающих ее самовластие, быть может, судьбы народа российского сложились бы по-иному. И я с моими единомышленниками не был бы подобен страждущему принцу Гамлету, дерзновенно усомнившемуся в добродетели своей матери. Разве мысль о том, что наша отчизна, быть может, страдает порочной склонностью к рабству и невежеству, не терзает наши сердца? А что, ежели пассивное недовольство властью станет губительной привычкой россиян?»
   Пестель прислонился к оконному косяку и снова остановил глаза на голубой Венере, высоко сияющей в вечернем небе.
   — Вы что же в темноте, Павел Иванович? — вдруг раздалось с порога.
   Пестель вздрогнул.
   — Неужели мечтаете? — входя, спросил Волконский.
   Пестель почувствовал, как жарко стало лицу, но ответил
   сдержанно:
   — Я не умею мечтать, князь.
   — В таком случае обдумываете, как положить под нози непокорных северян? — пошутил Волконский.
   Но Пестель вдруг загорячился:
   — Я знаю, что во мне видят честолюбца. В последнее мое пребывание в Петербурге я убедился, что даже Рылеев избегает полной со мной откровенности. В течение долгой беседы я пытался выведать от него, какое правление он полагает наиболее желательным для благоденствия нашего отечества. Я старался живо представить ему политическое самочувствие и англичанина, и американца, и испанца. А Рылеев все ускользал от прямого ответа, пока, наконец, полушутливо не заявил мне, что не прочь видеть в России императора, однако ж, с тем, чтобы власть оного не превышала власти президента.
   — Так вы и не договорились по самому кардинальному пункту в вопросе нашего объединения с северянами? — с сожалением спросил Волконский.
   — Увы, ясности не достигнуто не только в Петербурге. Разве я не замечаю какого-то непонятного мне опасения в отношениях со мною даже со стороны Сергея Муравьева-Апостола. Разве вы не видите…
   — Полно, Павел Иванович, — перебил Волконский, — ни он, ни кто-либо другой не посмеет усомниться в искренности и основательности ваших свободолюбивых стремлений…
   — И, тем не менее, — в свою очередь прервал его Пестель, — я знаю, что многие подозревают меня в диктаторских наклонностях. Мне тогда только удастся разрушить это предубеждение, когда я перестану быть председателем Южной думы и даже удалюсь из России за границу. Это уж решено, и я надеюсь, что вы, по вашей ко мне дружбе, не будете против…
   Волконский, пораженный горечью, звучавшей в последних словах Пестеля, стал убеждать его не принимать к сердцу злоречие некоторых лиц, которые выбыли из членов Общества и желают оправдать свое, отступничество. Он говорил, что только один Пестель может управлять и ходом дел, и личностями и что поэтому его уход нанесет удар успешным действиям всего Тайного общества.
   Пестель, скрестив на груди руки, молча слушал. И чем искренней звучал голос Волконского, тем заметнее проступало выражение удовольствия на строгом лице Пестеля.
   Когда Волконский замолчал, Пестель крепко пожал его руку.
   — А где же остальные? — спросил он уже обычным спокойным тоном.
   — Они ждут у ворот. Хотим предложить вам пройтись в поле. Сегодня все выпили лишнего, а прогулка освежит.
   — Как угодно.
   Пестель запер на ключ ящики письменного стола и вышел вслед за Волконским.
   У ворот на скамье сидели Сергей Муравьев-Апостол с Бестужевым-Рюминым и какая-то заплаканная изящно одетая женщина. Когда Пестель с Волконским подошли, Бестужев, волнуясь и сам чуть не плача, рассказал им, что дама эта собирается просить царя о помиловании ее пятнадцатилетнего сына, ссылаемого на Кавказ за какую-то провинность. Сергей Муравьев мало принимал участия в разговоре, но в его лице было что-то такое, что заставляло женщину обращаться со своим горем именно к нему.
   Успокоив ее и указав, где и когда ей лучше всего обратиться к царю, Муравьев проводил ее до крестьянской избы, в которой она остановилась, и догнал своих товарищей, когда они уже вышли за околицу.
   Пестель с Волконским пошли впереди. Муравьев с Бестужевым немного отстали.
   После выпитого за обедом вина все четверо с наслаждением вдыхали бодрящий воздух осенней ночи.
   Крупные звезды рассыпались в небе сверкающим узором. В степи догорали солдатские костры. Лагерь затихал.
   У высокой, забытой в поле копны Пестель остановился.
   — Сядемте здесь.
   Муравьев бросил на землю свою шинель, и все опустились на нее.
   — Утомительный спектакль, — потянулся Волконский. — А царю нипочем. Привык носить маску и менять роли… Наболтал тогда в Польше невесть чего, дал ей куцую конституцию, поляки и торгуются ныне с нами, как цыганы на киевских контрактах… А между тем еще зимою на совещании в Киеве мы им напрямик заявили, что союз Польши с Россией ни в коем случае не должен быть в ущерб последней и никаких кондиций о новых границах мы поэтому обсуждать не станем…
   — При наших встречах с представителями польского Патриотического общества — подполковником Крыжановским и князем Яблоновским, — сказал Бестужев-Рюмин, — мы с Сергеем Ивановичем познакомили их с тем границеположением, которое намечено вами, Павел Иванович, в «Русской правде». Мы заверили их, кроме того, что часть польской земли, на которой поляков проживает больше, нежели русских, также будет безоговорочно возвращена Польше.
   — И они удовлетворились? — спросил Пестель.
   — Как будто бы. Но высказали пожелание, чтобы русское Тайное общество еще до переворота предприняло бы некоторые конкретные меры…
   — Например? — опять спросил Пестель.
   — Например, чтобы полякам, имеющим дела в русских судах, было бы оказываемо особое покровительство.
   — Я уже просил об этом члена Тайного общества сенатора Краснокутского, когда виделся с ним в Петербурге, — сказал Пестель. — Поляки забывают, — с досадой продолжал он, — что мы можем добыть себе свободу без всякой посторонней помощи. А вот ежели они пропустят предлагаемый случай, то пусть тогда отложат всякую надежду увидеть свой народ свободным.
   — По этому поводу польский делегат Гродецкий сделал мне тонкий намек, что, если поляки поднимут знамя восстания, Англия обещала им свою поддержку, — сообщил Бестужев.
   — Еще бы, — негодующе произнес Волконский. — Англия всегда готова поддержать любое начинание лишь бы так или иначе подорвать могущество России. При последнем нашем свидании князь Яблоновский снова заявил с большим высокомерием, что если мы собираемся вмешиваться в польские дела, то это все равно, что обеим странам оставаться под властью одного владыки. Напрасно я заверял его, что в польском вопросе право народа побежденного должно будет взять верх над правом благоудобства победителей. На этот раз делегаты Польши отмалчивались и уклонялись от прямых ответов так же, как это было в Киеве. И мы снова расстались ни с чем.
   — Обычная картина, — раздраженно передернул плечами Сергей Муравьев. — Когда Варшавское общество прислало к нам в Василько в Крыжановского, он без околичностей заявил, что не уполномочен к окончательным решениям. И опять никакой конвенции заключено с ним не было.
   — Зато у нас отлично налаживается дело с обществом «Соединенных Славян», — радостно сообщил Бестужев-Рюмин. — Узнав на последнем собрании в Млинищах о том, что Южное общество уже располагает готовою конституцией, именно вашей, Павел Иванович, «Русскою правдой», «славяне» пришли в большое воодушевление. Они правильно рассудили, что по своей республиканской сути она значительно ускорит устроение государства после переворота. Какие это золотые люди!
   — Кое-кого из «славян» я знаю, — сказал спокойно Пестель, — братьев Борисовых, Андреевича, Горбачевского. Но, на мое мнение, большинство из них слишком юны, чтобы участвовать в деле большой государственной важности.
   Бестужев даже привскочил:
   — Полно вам, Павел Иванович! Во-первых, они уж не так-то молоды, — многие из них мои сверстники…
   Невольная улыбка тронула губы Пестеля. Улыбнулся и Волконский. Не видя этого в сгустившейся темноте, Бестужев продолжал с той же горячностью:
   — Второе — молодость отнюдь не служит препятствием для истинно патриотических чувств и деяний. К примеру — римскому императору Августу Октавиану исполнилось всего восемнадцать лет, когда он победил Марка Антония. Верно, что те люди, коих мы с вами назвали, очень молоды, но, боже мой, какие это замечательные патриоты! Помнишь, Сережа, когда мы обсуждали вопрос о начале действия и намечались для выступления первая батарейная и вторая легкая роты восьмой бригады, как славно воскликнул командир пятой конной роты: «Нет милостивые государи, я никому не позволю сделать первый выстрел за свободу моего отечества! Эта честь должна принадлежать моей роте. Я начну. Да, я!»
   Муравьев вспомнил, что он сам был до такой степени растроган горячим порывом этого командира, что бросился его обнимать.
   — Я только не согласен с их обширными замыслами соединения всех славянских племен, — сказал он. — Они предлагают раскинуть между морями Черным и Адриатическим, Балтийским и Ледовитым федеративный союз республик, населенный русскими, поляками, сербами, хорватами и прочими славянскими народами. А посреди этого союза создать новую столицу, в которой на высоком троне будет восседать богиня просвещения…
   — Никчемная затея, — прервал Пестель. — Романтические мечты столь же грандиозные, сколь неосуществимые.
   — Но нам с Сергей Иванычем уже удалось склонить «славян» к необходимости истребить в России прежде всего все злоупотребления, кои мешают ее благоденствию! — с гордостью заявил Бестужев.
   — Весьма важно также, — прибавил Муравьев, — что среди «славян» имеется немалое количество подлинных республиканцев, которые стремятся в должном направлении действовать по линии субординации и на нижних чинов. Офицеры ведут разъяснительные беседы с унтер-офицерами и фейерверкерами, а те создают вокруг себя группы так называемых «поверенных» из рядовых. У нас уж установлены связи между нашими людьми и кое-кем из таких поверенных. А через них возникнет в дальнейшем и возможность влияния в желательном для нас смысле и на более широкую массу…
   — Ну, уж это вы оставьте! — с досадой отмахнулся Пестель. — Мы можем и должны посвятить свои жизни для блага нашего народа, но при нынешнем уровне его развития отнюдь не требуется, чтобы его массы принимали участие в затеваемом нами деле. La masse n'est rien. Elle ne sera que ceque voudront les individus qui sont tout note 15. А ваши славяне, чтобы вы о них ни говорили, все же больше похожи на италианских карбонариев, нежели на русских заговорщиков.
   — И все же, — упрямо настаивал Муравьев, — я совершенно убежден, что, коли славяне дадут слово действовать, они его сдержат, когда придет время выступать…
   — Скорей бы только пришло это желанное время! — вырвалось у Бестужева.
   — Об этом самом я скоро снова буду говорить в Петербурге, — поглядев на него, проговорил Пестель.
   — Мне писал брат Матвей, — сказал Муравьев, — что вас, Павел Иваныч, там с нетерпением поджидают.
   — Особливо Никита Муравьев? — иронически спросил Пестель.
   — Придется вам с ним снова ломать копья, — сказал Волконский, которому было хорошо известно, что между этими главными деятелями Северного и Южного обществ существуют особенно резкие разногласия.
   — В Петербурге сейчас наш Вадковский. Он, правда, не в меру доверчив. И все же через него я достаточно осведомлен о том, что делается у северян. Он пишет мне, что Николай Иванович Тургенев, который недавно прибыл из-за границы на побывку в Петербург, тоже не согласен с моим планом разделения земель среди освобожденных от крепостной зависимости хлебопашцев, — говорил Пестель с раздражением. — Тургеневу, видимо, не по вкусу даже предложение Никиты Муравьева о наделении крестьян двумя десятинами на двор, без выкупа или за выкуп, уплаченный государством душевладельцам. А я считаю, что для того, чтобы освобождение от рабства создало для крестьян лучшее противу прежнего положение, — сиречь — чтобы их свобода стала истинной, а не мнимой, совершенно необходимо широкое обеспечение их земельным наделом с сохранением общинного землевладения.
   — С выкупом все же от помещиков или безвозмездно? — быстро спросил Бестужев-Рюмин.
   — К величайшему моему сожалению, — глубоко вздохнул Пестель, — я еще не успел со всею тщательностью разработать эту самую сложную отрасль грядущих реформ. Однако же я твердо убежден, что наделение крестьян землею должно быть произведено путем принудительного отчуждения половины помещичьих земель. От доброй воли правительства будет зависеть выдать помещикам за это, хотя бы и не в полной мере, денежное вознаграждение из казны.
   — Разумеется, Верховное правление должно будет принять все меры, чтобы падение крепостного ига не произвело волнений в государстве, — сказал Волконский, когда Пестель умолк.
   После долгой паузы Пестель заговорил с тем же раздражением:
   — Я знаю, что большинство титулованных и денежных аристократов со всею силою восстанут против потери власти над тысячами крепостных душ… Но дозволял ли когда-нибудь гений зла предлагать добро и не объявлял ли он всегда войну не на живот, а на смерть, тем более ожесточенную, чем о более значительных интересах шло дело? Я предвижу, что в Петербурге мне предстоит выслушать от наших товарищей северян много крикливых обвинений. Ну, что ж! — уже с угрозой закончил он. — Я готов!
   — И вы, Павел Иванович, и Волконский совершенно правы: Никита Муравьев стал значительно умереннее в своих политических воззрениях, — с грустью сказал Сергей Муравьев. — Никита уже не почитает необходимостью учреждение республики, за которую столь горячо ратовал на нашем первом съезде. Он уже не прочь удовлетвориться конституционной монархией. И даже советуется на этот счет с Трубецким. И я опасаюсь, что, ежели мы еще и еще будем отдалять время выступления, поправеет не только Никита. Ведь Михайло Орлов уже вовсе для нас потерян. Ведь и…
   — Увидим! — прервал Пестель и стиснул пальцы так, что они хрустнули в суставах.
   — А все вы виноваты, — продолжал, горячась, Сергей. — Кабы вы, князь, не настаивали на оттяжке, — обернулся он к Волконскому, — и тоже не присылали мне отговаривающих посланий, дело наше, может быть, уже было бы завершено, тирания уже не угнетала бы моих соотчичей, освобожденный народ уже отдавал бы свой свободный труд на превращение России в государство, благосостоянию коего могли бы позавидовать многие державы… Решившись раз на толикое дело, мы поступаем безрассудно, оставаясь в бездействии. Мы умножаем опасности, угрожающие нам на каждом шагу.
   Пестель резко поднялся.
   — Нет, Сергей Иванович, — твердо произнес он. — Нет, мы еще далеки от момента, когда риск оправдывается соображениями разума. Преждевременное выступление поведет к потере людей, ergo note 16 к ослаблению наших сил, ergo к отдалению осуществления наших планов…
   «Будто уравнение алгебраическое решает, — с неприязнью к Пестелю подумал Сергей. — Холодный планщик. Разве ему неизвестно, сколько страданий приносит русскому солдату и крестьянину всякий лишний час продления самовластия…»
   — Ну, предположим, что тогда, в Бобруйске, вам удалось бы убить царя, — продолжал Пестель, — разве не нашлось бы других кандидатов на трон?
   — Поляки обещали нам, во всяком случае, не выпускать Константина из Польши, — сказал Бестужев-Рюмин.
   Пестель пожал плечами:
   — Есть еще Михаил, есть еще с десяток возможных претендентов. Всех их следует предварительно истребить, дабы предупредить возможность реставрации абсолютизма.
   — Такое многочисленное истребление, по-моему, излишне, — строго возразил Муравьев.
   — Ведь у великих князей есть дети. Неужто и их?.. — с жалостью спросил Бестужев.
   — Достаточно двух главных, — произнес так же строго Сергей, — остальные сами не захотят вступать на залитый кровью трон…
   — Романтик вы, Сергей Иванович! Русским царям не привыкать всходить на трон по окровавленным ступеням. Право же, неисправимый вы романтик, — повторил Пестель.
   Волконский молча всматривался в лица своих товарищей, освещенные трепетным сиянием звезд. Спор между Пестелем и Муравьевым будил в нем тревогу.
   — Как долго дымятся костры! — указал в сторону лагеря Бестужев. — И люди еще не спят. Слышите пение?
   — Что же, князь, выяснили вы царевы слова? — спросил Пестель.
   — Киселев помог, — ответил Волконский. — Когда он передал царю о моем недоумении по поводу его слов, Александр сказал: «Мсье Серж, — так он называет меня в отличие от других Волконских, — должен понять меня в том смысле, что я хотел бы, наконец, видеть его остепенившимся». И обещал подробнее поговорить об этом со мною лично.
   — Обычная увертливость, — заметил Муравьев. — Право, если нам удастся лишить его престола, он сможет с успехом подвизаться на театральных подмостках… Удивительный позер…
   Опять долго помолчали.
   Покусывая поднятую соломинку, Сергей Муравьев первым нарушил это молчание:
   — Сегодня за обедом царь поздравил нас с поимкой Риего. Он, видимо, безмерно рад этому… А все же — счастливая Испания! Там армия, произведя революцию, не запятнала себя террором, а вот нам всем суждено омыть руки в крови.
   Бестужев ближе заглянул в печальные глаза своего друга, и ему захотелось обнять его и поцеловать в загорелый лоб с белой каемкой у густых волос. Но присутствие Пестеля и Волконского стесняло. Он подавил порыв и, найдя горячую руку Сергея, крепко пожал ее…
   — Увидят со временем, что есть и в России Бруты и Риеги, — с чувством произнес он.
   Снова наступило молчание.
   Вдруг по ту сторону копны раздались шаги и говор нескольких человек.
   — Нет у меня листка того. Да Ваня небось и без него упомнил, — явственно послышался молодой, немного запыхавшийся голос.
   — Знаем и без листка, — сердито откликнулся другой. — Кто же не знает, что Александр и сам был согласен удавить Павла. Иные этому, может, и порадовались. А народ в каких когтях был при Павле, в тех и ныне находится. Нас на французской стороне цветиками закидывали, а тут усы с мясом вырывают. По тыще палок дают да солью тело наше иссеченное посыпать велят…
   — Вы слышите, друзья? — весь затрепетав, прошептал Сергей Муравьев. — Это из моих солдат, я узнаю.
   — Тсс… Тсс…
   Несколько человек, темнея силуэтами, проходили мерным солдатским шагом совсем близко.
   — Кому ж нам жалиться, Захарыч? — раздался тоскливый голос.
   — «Жалиться»! — злобно передразнил Захарыч. — Себе жальтесь. От вас самих беда происходит.