— Разве отпевание будет у Исаакия? — спросил Николай.
   — Поскольку Пушкин был прихожанином именно этого…
   — Ни к чему! — запретил царь. — Вели отпеть в Конюшенной церкви. И чтобы при выносе из дому никого посторонних не было.
   — Я уже предусмотрел все, государь. Вынесут ночью. Толпа разойдется, как и накануне, часам к трем…
   Дальнейшая беседа велась уже в чисто деловом тоне, хотя царя, как всегда, немного раздражала самоуверенность и какая-то веселая наглость шефа жандармов.
   — Надо еще, чтобы псковский губернатор, — распоряжался Николай, — воспретил для имеющего следовать по его губернии тела Пушкина всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашим церковным обрядам исполняется при погребении каждого дворянина.
   «Мертвого остерегается не менее, нежели живого», — подумал Бенкендорф.
   — Жуковский еще просит разрешения подписки на сочинения Пушкина, — продолжал царь. — Это допустить, но сочинения, еще не печатанные, отослать в цензуру для строжайшего разбора. Особливое внимание должно быть обращено касательно истории Петра Великого.
   — По сему поводу, государь, я имел беседу с цензором, и он здраво рассудил, что хотя ради благополучия сюжета каждый сочинитель имеет право удаляться от истории, но пользоваться таким правом за счет здравого рассудка автор не должен, и вмешивание в сочинение нелепостей есть погрешность непростительная. Тем более, если он избрал предмет из отечественной истории.
   — Согласен, — одобрил царь. — Впрочем, об этом у меня с Жуковским уже все сговорено.
   Помолчал и вдруг опять впал в резкий тон:
   — Так нынче в ночь увозят его?
   — Так точно, ваше величество. Везет Александр Тургенев в сопутствии с жандармом…
   — Да еще велеть почтдиректору, — приказал Николай, — нарядить почтальона и до заставы эскадрон жандармов.
   — Слушаю, ваше величество.
   — И чтобы ни-ни!..
   Царь поднял указательный палец.
   Бенкендорф звякнул шпорами:
   — Слушаю, ваше величество.
   — Да, вот еще… — продолжал Николай. — Как обстоит дело с Дантесом в военно-судной комиссии?
   Бенкендорф едва заметно улыбнулся:
   — Я самолично был в кордегардии и адмиралтействе. Аудитор Маслов решительно настаивал на необходимости вызвать госпожу Пушкину, дабы взять у нее объяснения о поведении господ Геккеренов в отношении обращения их с нею.
   Николай оттопырил губы:
   — Пушкину не к чему вызывать. Я знаю, что обращение с нею Дантеса заключалось в одних светских любезностях. К тому же он сознался, что, посылая Пушкиной книги и театральные билеты, прилагал записки, кои могли возбудить щекотливость Пушкина, как мужа.
   — Само собой разумеется, ваше величество, — подтвердил Бенкендорф. — Пушкин был весьма раздражен еще в ноябре месяце прошлого года, что известно вашему величеству из письма Пушкина к отцу подсудимого, старику Геккерену, и личного разговора поэта с вашим величеством…
   — Да, да… — поспешно проговорил царь и снова задал резкий, как окрик, вопрос: — А непозволительные стихи корнета лейб-гвардии гусарского полка пошли гулять по столице?
   — За эти стихи на корнета Лермонтова уже заведено дело, и он будет строго спрошен за них.
   — Да известность-то они все равно приобрели, — разозлился Николай. — Кстати, они при тебе, эти предерзостные вирши?
   Бенкендорф с готовностью извлек их из кармана мундира:
   — Так точно, государь!
   — Как там насчет иностранного происхождения Дантеса сказано?
   Презрительно кривя губы, Бенкендорф прочел:
 
…издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока,
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы,
Не мог щадить он нашей славы,
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал.
 
   — Явно возмущает народ против иностранцев, — проворчал царь.
   — Стихи, ваше величество, дерзки превыше всякой меры. Есть строки, никак не допустимые и в отношении лиц, близких к трону. Таковы, к примеру, об аристократии, гордящейся отцами, прославленными якобы не заслуженными перед отечеством и государями почестями, а сотворенными подлостями. Для них, дескать, и закон…
   — Читал, знаю! — оборвал Николай. — Лермонтова покуда перевести прапорщиком из лейб-гвардии гусарского полка в Нижегородский драгунский. Приказ подпишу завтра.
   Вставая, он шумно отодвинул кресло. Бенкендорф щелкнул шпорами и, пятясь, скрылся в дверях.

46. Последний путь

   Жуковский послал слугу с запиской к Александру Тургеневу, в которой сообщал, что уже точно определено ему, Тургеневу, сопровождать прах Пушкина в Святогорский монастырь, и звал его к себе хотя бы на самое короткое время. Слуга скоро вернулся, подал письма и газеты, и не успел Жуковский спросить об ответе, как высокая представительная фигура Александра Тургенева показалась в дверях кабинета. Жуковский приказал подать чаю, до которого ни сам, ни гость не прикоснулись. Оба были поглощены горем, которое на них обрушилось. Долго сидели молча, Жуковский — положив голову на скрещенные на столе руки, Тургенев — прислонившись к спинке дивана и закрыв глаза.
   — Газеты видел? — первым нарушил паузу Жуковский.
   — А есть о нем? — быстро спросил Тургенев.
   — Вяземский сказывал, что Краевский выразил сердечную скорбь об Александре Сергеевиче. И, должно быть, по этой причине ни одного нумера «Прибавлений к Русскому инвалиду» нигде не достать. Есть и в этих. Я хотел, было читать, да не смог…
   Жуковский протянул газеты Тургеневу.
   Александр Иванович развернул «Северную пчелу» от тридцатого января и пробежал взглядом со статьи на статью. Сначала сообщалось о высочайшем приказе, коим «инспектор пехоты и член генерал-аудиториата военного министерства, генерал-лейтенант Скобелев увольняется в отпуск с состоянием по армии», затем шло изложение статьи, напечатанной накануне в «Коммерческой газете», о «сильно проявившемся в последнее время духе общественной предприимчивости и вызванной этим необходимости определить законом порядок учреждения различных коммерческих компаний», и, наконец, дошел до строк о кончине Пушкина.
   Их было немного.
   — «Двадцать девятого генваря, — читал он вслух, — в третьем часу пополудни литература русская понесла невознаградимую потерю: Александр Сергеевич Пушкин, после кратковременных страданий телесных, оставил юдольную сию обитель. Пораженные глубочайшей горестью, мы не будем многоречивы при сем извещении. Россия обязана Пушкину благодарностью за двадцатидвухлетние заслуги его на поприще словесности, которые были ряд блистательнейших и полезнейших успехов в сочинениях всех родов. Пушкин прожил тридцать семь лет, весьма мало для жизни человека обыкновенного и чрезвычайно много в сравнении с тем, что совершил уже он в столь короткое время существования. Хотя много, очень много могло бы еще ожидать от него признательное отечество».
   Тургенев перевел дыхание.
   — Ну, а дальше? — спросил Жуковский, всхлипывая.
   — А дальше подпись: «Л. Якубович».
   — И больше ничего?
   — Ничего.
   — Не может быть, Александр Иванович! А следующая статья о чем? — допытывался Жуковский.
   Тургенев снова приблизил к глазам газету.
   — А следующий абзац сообщает, что в среду двадцать седьмого января прибыл в столицу из Новгорода командующий гвардейским драгунским полком генерал-майор барон Врангель…
   Тургенев отшвырнул газету в сторону и взял другую.
   — А в этой, конечно, и того меньше, — чуть слышно проговорил Жуковский.
   В «Санкт-петербургских ведомостях» строки, посвященные Пушкину, Тургеневу едва удалось отыскать. Газета начиналась с высочайшего повеления о том, чтобы «по истечении трех лет никто из уроженцев остзейских губерний не был определен учителем в гимназию или школу, если не будет способен преподавать свой предмет на русском языке, и за исполнением сего наблюдать без упущения…»
   Александр Иванович нетерпеливо водил глазами по столбцам газеты. Наткнулся еще на ряд запретов, вернулся назад и, наконец, увидел три строки:
   «Вчера, 29 января, в третьем часу пополудни скончался Александр Сергеевич Пушкин. Русская литература не терпела столь важной потери со времени смерти Карамзина».
   — И все, — сквозь стиснутые зубы произнес Тургенев.
   — И все, — скорбно повторил Жуковский, когда Тургенев отложил и эту газету.
   Прощаясь, Жуковский крепко сжал руку Тургенева:
   — Ты содействовал поступлению Пушкина в лицей… Ты вместе с Карамзиным уговорил императора Александра не высылать поэта в Сибирь, ты ходатайствовал о его переводе из Кишинева в Одессу. И вот теперь — ты повезешь нашего Пушкина в Святогорский монастырь… Ты опустишь его в могилу…
   В двенадцать часов ночи к трактиру Демута, где остановился Александр Иванович Тургенев, подъехала казенная карета. Спрыгнув с козел, жандарм резко дернул за ручку звонка у входной двери. За стеклом ее блеснул позумент на ливрее швейцара, и тяжелая дверь медленно открылась. Жандарм, задав короткий вопрос, звеня шпорами, взбежал по затянутой полосатым ковриком лестнице и постучал в номер первый.
   Через несколько минут жандарм уже возвращался с такой же стремительностью, а за ним, закутанный в длинную шубу, спешил Тургенев.
   — Ежели будет спрашивать кто, — сказал он швейцару, — скажи, что буду обратно дня через три-четыре.
   Едва захлопнулась дверца кареты, лошади рванулись и понеслись вдоль набережной Мойки. У Конюшенной церкви карета круто остановилась. Тургенев вошел в церковный двор и, обогнув дом священника, приблизился к низенькой дверце, ведущей в подвал. Какая-то фигура стояла у порога. Тургенев, близко заглянув ей в лицо, узнал камеристку Елизаветы Михайловны Хитрово.
   — Зачем вы здесь? — с удивлением вырвалось, у него.
   — Госпожа там, у гроба, — чуть слышно ответила девушка. — Как все разошлись, подъехали мы сюда неприметно и умолили батюшку, чтоб допустил проститься. Он сперва не соглашался было, боялся. Да Елизавета Михайловна были очень настойчивы.
   Тургенев, осторожно спустившись по обледенелым ступеням, открыл еще одну дверь.
   В подвале, где стояли пустые ящики и бочки, где лежала, на боку, позеленевшая медная крестильная купель и валялся ржавый кладбищенский крест, прямо на кирпичном полу стоял открытый гроб с телом Пушкина. У его изголовья горели три свечи, прикрепленные растопленным воском к ящику, приготовленному для упаковки гроба. Пламя, задуваемое сквозняком, колебалось, и восковые слезы скатывались со свечей, застывая на них белыми рубцами.
   Елизавета Михайловна сидела на сложенных кирпичах и неотрывно смотрела в мертвое лицо. Она даже не обернулась к Тургеневу, когда он подошел и, опустившись на колени, поцеловал мертвую руку поэта.
   — Сейчас придут за ним, — осторожно касаясь плеча Елизаветы Михайловны, тихо сказал Тургенев.
   — Уже? — спросила она, перевела дыхание и отчаянно зарыдала.
   — Утешьтесь, — мягко успокаивал Тургенев. — Конец безвременный, но все же конец его страданиям.
   Хитрово обернулась. На какой-то миг она показалась Тургеневу поразительно похожей на своего отца — Михаила Илларионовича Кутузова.
   Вместо женщины средних лет со свежим румянцем и статной фигурой, какою Тургенев видел ее недавно на балу у ее дочери Долли Фикельмон, перед ним была согбенная горем старуха. И когда она заговорила, то и голос ее, обычно сочный и задушевный, прерывался старческой дрожью:
   — Не могу поверить, Александр Иванович… Не может быть, чтобы эти сжатые губы не шевельнулись улыбкой и вот эти руки не взъерошили кудрей… Поглядите, как его причесали нелепо! Височки загладили, будто чиновнику перед представлением начальству…
   Она наклонилась, пальцами, как гребнем, провела по мертвым кудрям. И припала к окоченевшей груди Пушкина.
   — Нет, нет! — через минуту вскрикнула она. — Не бьется сердце, там тихо, ужасно тихо! — вырывались у нее скорбные восклицания.
   Тургенев, тяжело дыша, тер рукой сдавленное спазмами горло, и ему вспоминались его крепостные крестьянки, вот так же причитающие и голосящие над дорогим покойником.
   Петербург был мрачно-молчалив, когда по его ночным пустынным улицам в узком нестроганом ящике везли заколоченное в гробу тело Пушкина. Едва намечались контуры дворцов и церквей, едва дымились сальные плошки в уличных фонарях, и чуть брезжили в окнах полосы света сквозь опущенные на ночь занавески.
   Когда проезжали заставу, часы на какой-то колокольне пробили один раз. Под ноги жандармской лошади из подворотни бросилась с визгливым лаем собака. Ей откликнулись другие. Где-то на ржавых петлях заскрипели ворота, и пьяный голос хрипло завопил:
   — Хожалы-ый!!..
   Заунывной трелью залился полицейский свисток.
   Собачий лай стал яростней.
   Тургенев забился в угол кибитки, завернулся плотнее в тяжелую енотовую шубу и крепко зажмурил усталые глаза. Собачьим лаем, сливавшимся с перекличкой полицейских свистков, провожал Петербург мертвого Пушкина. Глухо стукался его гроб о доски ящика. Сбоку, примостившись на облучке и придерживаясь за веревку, которой ящик был привязан к саням, сгорбился старик Никита, камердинер Пушкина, сопровождающий его и в этом последнем пути. А между санями с покойником и санями Тургенева маячила угрюмая фигура верхового жандарма.
   «Вот уж подлинно истинная картина николаевской Руси, сказал бы брат», — вспомнил Александр Иванович о Николае Тургеневе, уже начавшем писать свои страницы «О России и русских».
   Когда выехали на Псковское шоссе, колючие крупинки снега, словно замерзшие слезы, дробно застучали о натянутый верх кибитки. Сквозь щель ее мехового полога Тургеневу видна была мутная, будто заплаканная луна. Время от времени она задергивалась темными, похожими на траурный креп облаками…
   С короткими остановками, во время которых Тургенев поил чаем и Никиту и жандарма, снова и снова мчались по полям, над которыми белым дымом кружилась поземка-метель. И все время впереди Тургенева скакали сани с узким ящиком, запорошенным снегом. Снег этот отливал тусклой посеребренной парчой, но при рытвинах и ухабах осыпался, оставляя обнаженными шершавые, сучковатые доски.
   «Неужели, — думал Тургенев, — в этих сколоченных тесовых досках — Пушкин? Пушкин — олицетворение жизни, кипучей, искрометной. Пушкин — всегда пылкий и глубокий, и в неистощимой жизнерадостности прежних лет и в мрачной безысходности последних месяцев жизни».
   Отдельные сцены с живым Пушкиным вставали в памяти. Вот он у Александры Осиповны Смирновой-Россет читает после обильного, с винами обеда отрывки из «Пугачевского бунта». Тургенев задремал под чтение. Хозяйка, заметив это, покраснела до слез. Заливчатый смех Пушкина разбудил Тургенева. «Прости, Александр Иванович, прости, что помешал спать», — шутливо извинялся он и снова принялся читать… А вот он на дворцовом балу. Изысканно любезный, но неотрывно и зорко наблюдающий за своей женой, которая танцует с царем… Вот поэт быстро и широко шагает вдоль Невы, никого не замечая, с лицом, освещенным каким-то внутренним ярким светом. И, наконец, смертельно раненный, с глазами, устремленными на полки с книгами, с безысходной тоской в каждом движении, в каждом повороте гениальной головы… Целый мир радостей, печалей, ненависти, любви, добра и гнева, бурное сплетение этих чувств — все это вдруг застыло навеки и заключено в этом гробу, ныряющем по сугробам и ухабам метелью занесенных трактов и проселочных дорог…
   И чем больше думал о Пушкине Александр Иванович, чем ярче вспоминал всю его жизнь — от лицейских дней до этого скачущего впереди гроба, тем больше ему начинало казаться, что ему, Тургеневу, пришлось наблюдать в жизни прохождение прекрасного светила, его восход, зенит и, наконец, закат…
   В Луге решили отдохнуть. Ящик с гробом подвезли к окраинной церкви. Тургенев распорядился позвать попа и отслужить панихиду. Священник явился с дьяконом и пономарем. С изумлением выслушал Тургенева, переводя растерянный взгляд с него на необычайного покойника. Долго шептался с причтом, покуда, наконец, решился начать панихиду.
   — …«Упокой, боже, раба твоего и учини его в раи, идеже лицы святых, господи, и праведницы сияют, яко светила, уcопшего раба твоего упокой, презирая его вся согрешения…» — надорванным баритоном выводил дьякон, когда в церковь ворвался исправник и, с трудом переводя дыхание, подбежал к Тургеневу.
   — Никак невозможно, ваше высокородие! — скороговоркой выпалил он. — Экстренный фельдъегерь… Секретное распоряжение шефа жандармов, его сиятельства графа Бенкендорфа, чтобы никаких… — и совал в руку Тургенева какую-то бумагу с казенным орлом и печатями.
   Тургенев взглянул на нее. Бросились в глаза выведенные канцелярским писарем строки:
   «Тело Пушкина везут в Псковскую губернию для предания земле… Поручение графа Александра Христофоровича Бенкендорфа и вместе с тем имею честь сообщить волю государя императора, чтобы воспретить всякое особенное изъявление…»
   Не дочитав, Тургенев с негодованием вернул бумагу:
   — Да ведь это обычный церковный обряд! Не стоять же гробу на дворе, рядом с возами с живностью и мукой, — кивнул он в сторону нескольких крестьянских саней, наполненных направляемой помещику кладью.
   — Так точно, ваше высокородие, но уж лучше подальше от греха.
   Исправник переминался с ноги на ногу, делая священнику знаки прекратить службу.
   — «Вечная память, вечная память, вечная память…» — комкая слова, торопился священник, а дьякон уже спешил гасить намусоленными пальцами тонкие, едва обгоревшие свечи и складывал облачение в желтенький ситцевый узелок.
   Вошедшие мужики просунули шапки под кушаки и понесли гроб обратно, оставляя следы от оттаявших валенок.
   Тургенев взобрался в свой возок, жандарм тяжело влез в седло, а Никита примостился на облучке возле ямщика.
   И снова необычайный кортеж двинулся к околице.
   — Гляди-ко, чего деется! — сказал один из крестьян, смотря вслед процессии.
   — Диво! — коротко поддержали другие и стали медленно расходиться каждый к своим саням…
   Поп с дьяконом и пономарем постояли некоторое время на паперти.
   — Отбить звоны по душе? — спросил пономарь.
   — Ударь разков десяток, — разрешил поп.
   Медленные, тягучие удары колокола донеслись к саням, когда они уже мчались по сверкающим от солнца снежным полям.
   Под вечер прискакали в Псков.
   Губернатор встретил Тургенева в своем жарко натопленном кабинете очень любезно и даже пригласил остаться ночевать.
   — У меня нынче танцуют, — прибавил он и взял Тургенева за талию.
   Александр Иванович отшатнулся.
   — Где же танцевать, когда… — он сделал жест рукой в ту сторону, где за высоким окном темнел силуэт длинного ящика.
   Губернатор немного смутился.
   — Грустно, грустно… — проговорил он со вздохом. — И так внезапно. Я ведь всегда был преисполнен к покойному лучших чувств и всегда готов был оказать ему услугу… Между прочим, мой Евстигней — отличнейший повар. Жаль, что не остаетесь отужинать, а то убедились бы самолично. Я весьма ревниво отношусь к тайнам его искусства. Но в угоду Александру Сергеевичу разрешил Евстигнею взять к себе в учебу поваренка Пушкина, и мой повар так вышколил парнишку! Если изволили кушать у покойного, не могли не обратить внимания. Особенно умело приготовлял его повар дичь. Зайца, бывало, нашпигует малороссийским салом и так подаст! — Губернатор прищелкнул языком. — Оставайтесь, Александр Иванович, право. Гроб сейчас пошлем, а вы утречком вслед поскачете. Об обряде погребения я предуведомил…
   Тургенев отказался еще суше и решительней.
   — Как угодно, — с сожалением произнес губернатор и велел чиновнику вручить Тургеневу две бумаги: одну — от архиерея настоятелю Святогорского Успенского монастыря, другую — от себя исправнику «на место назначения следования покойника».
   Последняя остановка была в Тригорском у Осиповой. Прасковья Александровна, простоволосая, в накинутой на плечи черной шали, выбежала на крыльцо и с воплем упала на гроб. Обе ее дочери, дрожащие от слез и холода, старались оторвать ее от обледенелого ящика.
   — Маменька, полноте, уймите горе.
   — Боже мой, — рыдала Осипова, — наш Пушкин, наш Александр в этих досках! Холодный, навеки умолкший…
   Кто-то накинул ей на плечи лисий салоп, кто-то подал успокоительных капель, кто-то распорядился:
   — Нарубить ельнику и прикрыть гроб. Да снарядить мужиков в Святогорский монастырь копать могилу.
   С вечера долго сидели в гостиной, в беседе изливая свое неизбывное горе.
   — Надо было действовать и действовать без промедления, — говорила Прасковья Александровна. — Ведь он еще в двадцать четвертом году посвятил меня в свой план задуманного бегства за границу. Ведь писал же он мне еще недавно, что петербургское его житье отнюдь не по нем, что ни его склонности, ни его средства не ладятся с проживанием в столице. И мне надлежало проявить большую настойчивость в деле покупки для Пушкиных Савкина. Быть может, если бы он приехал сюда, мы все силою своей дружбы и любви удержали бы его в этих местах, если не на постоянное жительство, то хотя бы на длительные периоды. Нам надо было бы воздействовать и на его жену. И кто знает, не нашлось ли бы в ее голове достаточно внимания, чтобы выслушать доводы в пользу преимуществ жизни в деревне… Надо было, во что бы то ни стало заполучить их сюда… Но все мы, как вандалы, не умеем беречь свои сокровища. И вот это сокровище погибло, и завтра мы зароем его в землю.
   Прасковья Александровна заплакала навзрыд: Плакали и ее дочери.
   Тургенев утешал их:
   — Пусть вас хоть в некоторой степени облегчит мысль, что дни, которые он провел с вами в Тригорском, останутся вовеки незабвенными для сердца.
   Александр Иванович, заложив руки за спину, шагал по гостиной со стенными зеркалами, штофной мебелью и овальными вверху окнами.
   «Сюда приходил или приезжал он верхом из Михайловского… В этих зеркалах отражались стремительные его движения, кудрявая голова, сверкающая улыбка… Здесь звучал его заразительный смех… Из этих окон любовался он яблоневым садом…»
   Тургенев задержался у большого полотна «Искушения святого Антония», висевшего над диваном.
   Заметив, что он всматривается в картину, старшая дочь Осиповой сказала:
   — С этой картины Александр Сергеевич взял чудищ для сна Татьяны в «Онегине»…
   — Сколько бывало у нас в те годы шума, смеха, легкокрылых забав… — вздохнула младшая дочь. — Какие люди гостили тогда у нас…
   — Александр Сергеевич по-юношески влюблялся тогда в моих племянниц, дочерей, кузин… И писал стихи им всем. Всем, всем… И даже мне… — сказала Прасковья Александровна, потупив заплаканные глаза. — И какие стихи! — Она порывисто встала, вышла в свою спальню и вернулась с большим альбомом в тисненом кожаном переплете.
   — Этот альбом — подарок моего незабвенного двоюродного брата — Сережи Муравьева-Апостола, — с гордостью проговорила она.
   Все наклонились над альбомом, перелистывая страницу за страницей.
   Стихи Пушкина, Дельвига, Языкова и снова Пушкина украшали эти пожелтевшие страницы.
   С болью в сердце читал Тургенев драгоценные, собственноручно написанные поэтами строки. А сидящие рядом с ним женщины наперебой сообщали ему, когда и по какому поводу было написано каждое стихотворение, вспоминая даже мелкие подробности, которые теперь казались им такими значительными.
   За чаем, Тургенев рассказывал, как незадолго до кончины Пушкин вспомнил о своей поездке летом двадцать девятого года на Кавказ, где по пути из укрепления Гер-Гер к Безобдальскому перевалу он повстречался с телом Грибоедова, которое везли на волах, впряженных в арбу. Грибоедов погнб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства.
   Обезображенный труп его, бывший в течение трех дней игралищем разбушевавшейся тегеранской черни, узнан был лишь по простреленной в дуэли с Якубовичем кисти правой руки.
   — Подлый прицел в руку! — сказала Прасковья Александровна. — Ведь Грибоедов был отличный музыкант.
   Поздно ночью, когда все разошлись по комнатам, она встала с постели и подошла к окну, на подоконнике которого много раз сиживал Пушкин в его частые наезды в Тригорское. Воспоминания, дорогие ей одной, охватили ее. Она приникла лбом к обледенелому стеклу. Сквозь набросанные на нем морозом узоры смутно синел силуэт покрытого снегом и еловыми ветвями гроба. Вьюга усиливалась. Ветер взметал и трепал снежные вихри, и казалось, что земля в отчаянии рвала на себе седые космы…
   Тургенев бросил первую горсть земли на крышку гроба. Стоящие с лопатами мужики встрепенулись и, разобрав воткнутые в сугроб лопаты, стали зарывать могилу. И мерзлые комья застучали сначала гулко о крышку гроба, потом глуше и глуше. Священник непослушными от холода губами дочитывал молитвы. Когда над могилой у подножия монастырской стены образовался черно-белый из снега и земли холм, Тургенев нагнулся, взял щепотку земли и всыпал в свою табакерку из слоновой кости.