Присев к столу, он написал:
   «Присланного Рылеева посадить в Алексеевский равелин, но не связывать рук, без всякого сообщения с другими. Дать ему бумагу для письма. И что будет писать ко мне собственноручно — мне присылать ежедневно».
   Царь протянул записку Толю и, застегнув мундир на все пуговицы, направился в эрмитажный зал, где ожидали допроса новые арестованные.
   Недавно назначенный флигель-адъютантом молодой князь Голицын получил от нового царя первое поручение — разыскать и немедленно доставить во дворец полковника лейб-гвардии Преображенского полка князя Сергея Трубецкого, захватив найденные у него при обыске бумаги подозрительного содержания.
   Голицын щелкнул шпорами и, скользя по паркету с легкостью и грацией постоянного распорядителя танцев, не пропускал ни одного зеркала, чтобы не полюбоваться хоть на ходу своими флигель-адъютантскими аксельбантами и всем своим молодцеватым видом.
   То и дело ему приходилось раскланиваться перед генералами и офицерами в парадной форме и с лицами, крайне озабоченными.
   Почти у всех дверей стояли часовые. Много солдат было и в комнатах, ведущих во внутренние покои дворца.
   Голицын сбежал по винтовой лестнице в конюшенный двор и через несколько минут уже мчался в санях по Английской набережной к дому Лаваля.
   Но и на этом коротком пути его несколько раз останавливали конные патрули, спрашивали, кто он и куда скачет, и отпускали только после того, как Голицын предъявлял соответствующие документы.
   У богато украшенного лепными барельефами особняка Голицын приказал кучеру остановиться, выпрыгнул из саней, и крепко потянул за бронзовую ручку звонка.
   — Их сиятельств никого нет дома, — сказал открывший дверь швейцар.
   — Проводи в кабинет князя Трубецкого, — приказал Голицын.
   Швейцар нерешительно переступал с ноги на ногу.
   — Уж не знаю, возможно ли сие в отсутствие их сиятельств…
   — Позови кого-нибудь поумнее, — обозлился Голицын.
   Старик сделал несколько шагов, стуча по мраморным плитам вестибюля своими тяжелыми башмаками. Сверху на шум разговора по широкой, застланной алым ковром лестнице торопливо сходил камердинер Трубецкого.
   — По высочайшему повелению я должен изъять у князя Трубецкого некоторые бумаги, — строго проговорил Голицын.
   Слуги коротко пошептались меж собой.
   — Пожалуйте, — нерешительно пригласил камердинер.
   — Подай ключи, — потребовал флигель-адъютант, как только переступил порог роскошно обставленного кабинета…
   — Князь Сергей Петрович, — степенно возразил старик, — не имеют обыкновения держать под замком не токмо бумаги, коих вы изволите домогаться, но даже золото и ассигнации.
   И, прислонившись к притолоке, не спускал глаз с проворно шарящих по ящикам рук флигель-адъютанта.
   — Все не то, не то, — бормотал офицер, — какие-то счета, афиши, стишки.
   К своей большой досаде, кроме нескольких театральных и концертных на атласе афиш, пачки розовых записок, перевязанных обрывком серебряного аксельбанта поверх надписи: «Письмеца моей Каташи», тетради французских стихов и переписанного рукою Екатерины Ивановны пушкинского «Узника», Голицын ничего не находил. Он небрежно перелистал страницы стихотворного альбома в синем бархатном переплете. Из альбома выпала пожелтевшая гроздь засушенной белой сирени. Камердинер бережно поднял ее и положил возле чернильного прибора.
   Голицын уже задвинул, было, последний ящик секретера, как неожиданно заметил сбоку высунувшийся кончик исписанного листа. Он потянул его и… ахнул: вверху листа четким, слегка наклонным влево почерком было написано: «Проект манифеста к народу от имени Сената», а ниже перечислялись пункты, целых пятнадцать пунктов! Голицын прочел только некоторые — об учреждении Временного правительства, об уничтожении цензуры, о свободе «тиснения», об уничтожении права собственности на людей, о равенстве всех сословий перед законом…
   Одного такого документа было достаточно, чтобы понять образ мыслей его автора. А к манифесту был еще прикреплен довольно длинный перечень лиц с точными указаниями, что каждому из них надлежит делать на Сенатской площади 14 декабря.
   Очень довольный таким результатом обыска, Голицын не стал рыться в других ящиках и, спрятав бумаги во внутренний карман мундира, ринулся обратно по широкой мраморной лестнице.
   — Где же может быть князь в столь позднее время? — спросил он с трудом поспевающего за ним камердинера.
   — Княгиня изволила выехать к сестрице, что за австрийским посланником. Я, когда полсть на санях застегивал, слышал, как княгиня приказывала об этом кучеру. Еще за попонкой для собаки изволила Катерина Ивановна меня посылать. Собачка у них имеется, Кадошкой звать…
   — Я тебя о князе спрашиваю, а не о собачке, — оборвал Голицын.
   — А про их сиятельство не могу-с знать, — строго проговорил камердинер.
   — Документы ценные, — сказал Николай, просмотрев привезенные Голицыным бумаги. — Это нам многое откроет. А где же сочинитель всей этой мерзости?
   — Мне удалось установить, ваше императорское величество, что князь Трубецкой с супругой находятся сейчас в доме австрийского посланника графа Лебцельтерна.
   — Почему же Трубецкой не взят до сих пор?
   — Жилище иностранного посланника… — замялся Голицын, но царь понял его.
   — Напрасно Трубецкой надеется на неприкосновенность за этими стенами. Скачи к Нессельроде. Как министр иностранных дел он сообразит, что надо сделать, чтобы и в подобном случае выполнить мое приказание.
   И Голицын вновь заскользил сперва по дворцовому паркету, потом в легких дворцовых санках по запорошенным снегом улицам Петербурга на Миллионную, к дому австрийского посланника.
   Впечатлений и слухов за день было столько, что, оставшись наедине в отведенной им у Лебцельтернов диванной, Трубецкие долго не ложились спать. Накинув на плечи теплую сестрину шаль, Каташа сидела у ног мужа на низеньком пуфе и смотрела, как Сергей Петрович перебирал белую, как вата, длинную шерсть Кадо, лежащего у него на коленях. Собаке, видимо, тоже передалось настроение хозяев: при малейшем шорохе она вздрагивала и настороженно напрягала острые, как у лисицы, уши.
   — Я, Сержик, понимаю, — говорила Каташа, — ты слишком расстроен сегодняшними событиями. Но почему… почему бы тебе не поделиться со мною своими мыслями? Уж я, наверно, смогу тебя успокоить…
   — Мне, дружок, и самому многое неясно, — задумчиво ответил Трубецкой, — что же я стану смущать тебя понапрасну.
   Они помолчали.
   — А вот мне так все, все ясно, — серьезно сказала Катерина Ивановна, поднимая на мужа темные, опечаленные глаза.
   — Что же тебе ясно, Каташа?
   — А то, что я люблю тебя и что жизни наши связаны так, как говорится при брачном обряде у англичан: «For best andlor worse» note 39.
   Трубецкой нагнулся и поцеловал жену в пробор, надвое разделяющий пряди ее блестящих, как черный шелк, волос.
   Кадо вдруг спрыгнул с колен Трубецкого и с пронзительным лаем бросился к дверям: он раньше хозяев услышал приближающиеся к диванной чужие шаги.
   Сквозь лай послышался настойчивый стук в дверь.
   Вскочив с дивана, Трубецкой смотрел на жену растерянно умоляющим взглядом. Губы его дрожали.
   — Ничего не поделаешь, мой друг, — тихо проговорил он, — надо открыть… — и повернул дверной ключ.
   В глаза перепуганной Катерине Ивановне, прежде всего, бросился расшитый мундир графа Нессельроде, аксельбанты Голицына и нахмуренное лицо австрийского посланника Лебцельтерна…
   Едва Трубецкой переступил порог, Николай встал из-за стола с такой стремительностью, что стул, на котором он перед тем сидел, с грохотом опрокинулся. Оттолкнув его ногой, царь сделал несколько широких шагов и почти вплотную подошел к Трубецкому.
   — Гвардии полковник князь Трубецкой, — медленно и тихо проговорил Николай, — что было в этой голове, — он дотронулся длинным указательным пальцем до лба Трубецкого, — что было в этой голове, когда вы, с вашей фамилией, вошли в такое дело? Как вам не стыдно быть вместе со всякой швалью…
   Трубецкой, чуть откинув голову, смотрел в искаженное злобой лицо царя.
   — Ваша участь будет ужасна, — продолжал тот, понижая голос до шипения. — Ужасна, ужасна…
   Трубецкой так же молча смотрел перед собой, как бы не замечая, где он и кто перед ним стоит.
   — Что же молчите?
   — Спрашивайте, государь, я буду отвечать. Право, я не знаю, что я должен говорить, — спокойно произнес Трубецкой.
   — Вы не знаете? — передразнил Николай, все так же упорно и зло глядя на Трубецкого. — Но вам, конечно, известно о происходившем вчера, и вы не станете отрицать, что не только были участником этого подлого заговора, но должны были им предводительствовать. Улики против вас — и самые ужасные — у меня в руках. Вы — преступник, а я — ваш судья. Я могу вас расстрелять.
   Трубецкой тоже сложил руки на груди и, невольно копируя тон царя, проговорил:
   — Расстреляйте, государь.
   — Расскажите, что вы знаете, — едва сдерживая бешенство, приказал Николай. — Это единственный для вас способ уменьшить степень вашей вины.
   — Я ничего не знаю, — раздельно проговорил Трубецкой.
   — Толь, — позвал царь. И тотчас же из-за портьеры показался генерал Толь с насупленным лицом и темными от усталости кругами у глаз. — Прочтите этому… — Николай сдержался, и ругательство, уже готовое сорваться с его языка, не было произнесено. — Прочтите ему то, что лежит возле канделябра.
   — Знаю, ваше величество! — Генерал сразу нашел нужную бумагу.
   Приблизив ее к свечам, он стал читать вслух, отчетливо произнося каждое слово:
   — «В России уже более десяти лет существует и более и более увеличивается Тайное общество либералистов, которое уже имеет приготовленные законы, сочинением коих занимаются полковник Пестель на юге, гвардейского генерального штаба капитан Никита Муравьев в Санкт-Петербурге, а также дежурный офицер лейб-гвардии Преображенского полка полковник князь Трубецкой, находящийся ныне в Петербурге…»
   — Это Пущиным писано? — спросил Николай.
   Толь ответил утвердительно, хотя Трубецкой, знавший почерк Пущина, видел, что он лжет.
   — Что скажете на это, князь? — спросил царь.
   — Чьи бы показания это ни были, они лживы, государь, — ответил Трубецкой.
   — Ах, так! — вскрикнул Николай и, схватив несколько листов из лежащих на столе пачек, стал по очереди совать их к самому лицу Трубецкого: — А это тоже ложь? И это ложь?! — спрашивал он с кривой гримасой. — И, может быть, и это ложь?! — он показал Трубецкому бумаги, захваченные в его столе. — Все лгут, и только вы изволите говорить правду.
   — Я всегда говорил, — вмешался Толь, — что Четвертый корпус — гнездо тайных обществ и почти все полковые командиры к оным принадлежат, но покойному государю не угодно было верить…
   — Ваше превосходительство имеет неверные сведения, — сказал Трубецкой.
   — Вы будете говорить, когда вас спросят, — оборвал его царь. — А сейчас мне противно вас слушать. Дайте ему бумаги, Толь пусть ответит на всё помеченное в допросных пунктах. Покажите их ему. А еще лучше, если вы сами запишете с его слов. — И вышел, громко хлопнув дверью.
   Толь долго и настойчиво убеждал Трубецкого в бесполезности таиться в чем бы то ни было, что касается Тайного общества.
   Он показал ему обширные доносы Майбороды, Шервуда, Бенкендорфа, Васильчикова и еще чьи-то и даже дал прочесть несколько отрывков из них.
   Наконец, он протянул ему кольнувшую Трубецкого в самое сердце страницу из показаний, написанную так хорошо ему знакомым почерком Рылеева.
   Трубецкой взял ее похолодевшими пальцами. На момент глаза застлались какою-то туманной пленкой, потом перед ними до боли ослепительно зачернели размашистые строки:
   «Князь Трубецкой должен был принять начальство на Сенатской площади. Он не явился, и, по-моему, это главная причина всех беспорядков и убийств, которые в сей несчастный день случились.
   Тайное общество точно существует. Цель его, по крайней мере в Петербурге, была — конституционная монархия. Трубецкой, когда был здесь, Оболенский и Никита Муравьев, а по отъезде Трубецкого в Киев, я составляли Северную директорию, Дума — тож. Каждый имел свою отрасль. Мою отрасль составляли Бестужевы два и Каховский. От них шли Одоевский, Сутгоф и Кюхельбекер. Общество уже погибло вместе с нами. Опыт показал, что мы мечтали, полагаясь на таких людей, каков князь Трубецкой. Страшась, чтобы подобные люди не затеяли чего-нибудь подобного на юге, я долгом совести и честного гражданина почитаю объявить, что около Киева в полках также существует Общество. Трубецкой может пояснить и назвать главных. Надо взять меры, дабы и там не вспыхнуло возмущения. Открыв откровенно и решительно что мне известно, я прошу одной милости — пощадить названных мною моих единомышленников, вовлеченных в Общество и вспомнить, что дух времени — такая сила, пред которой они не могли устоять. Они все люди с отличнейшими дарованиями и прекрасными чувствами. Твое милосердие, государь, соделает из них самых верных твоих верноподанных и обезоружит тех, кто пожелает идти по нашим следам. Государь, совокупив великодушие с милосердием, кого не привлечешь ты к себе навсегда?..
   Трубецкой не верил собственным глазам:
   «Боже мой, что сталось с Рылеевым? Чем обольстил его царь? Как он мог обмануть этого подвижника? Не Рылеев ли всего сутки тому назад умел с такою непостижимой силой зажечь в каждом из нас неукротимое желание действовать, действовать во что бы то ни стало?»
   Трубецкой тяжело опустился на стул и закрыл лицо руками.
   Рылеев, каким он был накануне вечером, с пламенеющими, как звезды, глазами, с высоко поднятой рукой, встал в его воображении, и Трубецкому казалось, что он слышит его патетическую речь: «Ежели вы мыслите, что мы падем жертвой замыслов наших, что ни полковник Пестель, ни Сергей Муравьев не откликнутся на наш призыв, что неизбежное убиение царской фамилии может бросить тень на святое дело вольности — сие ли почтем за неудачу?..»
   «И вдруг эти покаянные строки… Рылеев взывает о милости и великодушии… Рылеев поверил царю?! Или это отчаянная попытка спасти товарищей, друзей?» — думал Трубецкой, не отрывая рук от лица, не открывая глаз, как будто из боязни увидеть вместо того Рылеева, которого он знал, его страшный призрак.
   — Ну что, князь, надумали? — раздался вопрос генерала Толя.
   Трубецкой долго смотрел на него, словно припоминая, где и когда он видел это вытянутое до уродства лицо. Потом, пробормотав какое-то извинение, утвердительно кивнул головой.
   — Я весь внимание, — с готовностью сказал Толь.
   — Я дам письменные показания, — медленно проговорил Трубецкой, — и хотел бы, чтобы мне дали возможность сосредоточиться.
   Толь положил перед ним «вопросные листы» со многими пунктами — об имени, отчестве, фамилии, воспитании, образовании, вероисповедании, присяге «на верность подданства ныне царствующему государю императору». Каждый из этих пунктов разбивался в свою очередь на ряд вопросов: часто ли бывает у исповеди, кто были учители и наставники, в каких предметах старался более усовершенствоваться и т. п.
   На большинство вопросов Трубецкой отвечал коротко.
   Подробнее остановился он на своем' образовании: «Более всего я сперва прилежал к математике. По вступлении в военную службу еще до войны 1812 года я обратил все мое внимание на науки военные. После войны я стал усовершенствоваться в познании истории, законодательства и вообще политического состояния европейских государств, а в бытность мою за границей я занялся естественными науками и особенно химией. Я слушал у профессора Германа особую лекцию российской статистики и политической экономии. Он преподавал в здешнем университете. В Париже я слушал почти всех известных профессоров из любопытства, исключая профессоров естественных наук, у которых я слушал полные курсы.
   На пункт 7-й, спрашивающий «с какого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей, то есть от внушения других, или чтения книг, или сочинений в рукописях и каких именно и кто способствовал укоренению в вас сих мыслей?» Трубецкой ответил, что на его образ мыслей повлияло чтение многих книг по истории и законодательству различных государств, события, происшедшие во время Отечественной войны и после нее в Европе и России, установление конституционного образа правления в некоторых европейских государствах, речь покойного государя на сейме в Варшаве, когда он даровал конституцию Польше и обещал привести в такое же состояние и Россию. В этом мнении, казалось, утверждалось освобождение крестьян в остзейских губерниях и возвращение прав Финляндии.
   «А укоренился во мне оный свободный образ мыслей, — заканчивал Трубецкой ответы, так нажимая на перо, что чернильные брызги рассыпались во все стороны, — глубоким моим убеждением, что состояние России таково, что неминуемо должен в оной последовать переворот. Сие мнение основываю на частых возмущениях крестьян против помещиков, на продолжительности оных, равно как и умножении таковых возмущений и на всеобщих жалобах на лихоимство чиновников государственных учреждений».
   Торопясь как можно скорее отделаться от мучительной необходимости изложить требуемые от него признания, Трубецкой путанно и неумело написал историю Тайного общества, которое «некогда существовало, а потом разрушено». Признался, что к Обществу этому он действительно принадлежал и ему даже навязывали роль диктатора, главным образом потому, что нужно было имя, «которое бы ободрило», но что сам он в успех затеваемого дела не верил, о чем могли заключить и Пущин и Рылеев в самый день бунта, когда они приходили звать его на площадь. А когда, выезжая с Невского проспекта он увидел «большое на оном смятение и услышал что Московский полк кричит „ура“ императору Константину Павловичу почувствовал себя так дурно, что едва доплелся до канцелярии дежурного генерала». О том, что делается в Четвертом корпусе, Трубецкой отозвался полным неведением, «но если правительству угодно знать, что за Общество существует во Второй армии, то об этом лучше может рассказать полковник Пестель».
   «Я недостоин никакой пощады, — заканчивал свои первые показания Трубецкой, — за то, что не употребил всех сил моих к предупреждению вчерашних несчастий, и здесь, более гнева государя моего, страшусь гнева всемогущего бога…».
   Трубецкой хотел прибавить еще что-нибудь в этом же роде, но вошедший Толь из-под рук выдернул его показания и скрылся с ними за портьерой.
   Из-за прикрытой двери Трубецкой слышал сначала какой-то негромкий разговор, потом слова стали доноситься явственней, и вдруг совершенно отчетливо прозвучал гневный окрик царя:
   — Я тебя спрашиваю, слышишь ты, разбойник…
   — Не трогайте, ваше величество, — также громко и угрожающе послышалось в ответ, — не прикасайтесь, а то я… больно щекотлив…
   — Я знал наперед, — исступленно кричал царь, — я знал, что ты будешь среди этих негодяев, потому что ты сам негодяй, сам подлец и изменник своему государю… — голос царя сорвался, и на момент за стеной наступила тишина.
   «Кого это он пушит? — подумал Трубецкой. — Голос донельзя знакомый».
   — Ну, что же вы остановились? — прозвучал снова со злобной насмешкой этот донельзя знакомый голос: — Ну-ка еще, ну-ка…
   — Вязать его, вязать!.. — топая ногами, закричал царь.
   — Помилуйте, государь, — послышался чей-то возмущенный бас, — ведь здесь дворец, а не съезжая.
   Затем уже нельзя было понять, кто и что кричит. Наконец, все стихло.
   Через некоторое время дверь приоткрылась, и Толь знаками пригласил Трубецкого войти.
   Николай, красный и растрепанный, стоял среди комнаты, держа в руках показания Трубецкого.
   — Эк что нагородил, — с брезгливой гримасой проговорил он, — а самого нужного и не сказал!
   — Больше мне нечего сказать, — ответил Трубецкой.
   — В крепости многое вспомнится, — нехорошо усмехнулся Николай, — а сейчас пишите записку жене. Такая милая жена и должна страдать из-за подобного супруга.
   Трубецкой, как от боли, поморщился оттого, что царь упомянул Каташа в этом кабинете, откуда на горе этой «милой жене» ее мужа повезут в Петропавловскую крепость.
   Держа перо в, словно парализованной руке, Трубецкой не знал, с чего начать. Когда он вывел, наконец, первые слова: «Друг мой, будь спокойна…», царь заглянул через его плечо и грубо приказал:
   — Что тут много писать! Напишите — «я буду жив и здоров». И баста…
   Трубецкой обмакнул перо и написал: «Государь стоит возле меня и велит написать, что я жив и здоров».
   — Я же сказал: «Буду жив и здоров», — раздраженно поправил царь. — Припишите вот здесь, наверху, «буду».
   Трубецкой приписал.
   Николай взял у него записку, присел рядом и написал на другом клочке бумаги:
   «Генералу Сукину, коменданту Петропавловской крепости. Трубецкого, при сем присылаемого, посадить в Алексеевский, равелин. За ним всех строже смотреть, особенно не позволять никуда не выходить и ни с кем не видеться».
   Выведя Трубецкого в ту самую прихожую, в которую он был доставлен часа два тому назад, Голицын приказал дежурному офицеру нарядить конвой для сопровождения Трубецкого в крепость.
   — А вы что же не одеваетесь, князь? — спросил он, видя, что Трубецкой стоит в одном мундире.
   — Мою шубу, видимо, украли, — пожал тот плечами.
   — Быть не может, чтобы во дворце! — возмутился Голицын. — Чтоб шуба была немедля! — грозно приказал он придворным слугам.
   Но как ни строг был приказ, великолепная на черно-бурых лисах шуба пропала бесследно.
   — Поедемте так, — равнодушно предложил Трубецкой, — ведь от дворца до крепости рукой подать, — прибавил он с иронической улыбкой.
   Но находившийся здесь же, в прихожей, какой-то военный снял с себя шинель и набросил ее Трубецкому на плечи:
   — Простудитесь, князь. Уж не побрезгуйте моей шинелишкой, она хоть и не больно тепла, а все же ватная.
   — Благодарю, — и Трубецкой с чувством пожал ему руку.

2. «Аромат двора»

   Когда увели Трубецкого, Николай прилег здесь же, возле заваленного допросными листами стола, на маленьком, обитом темно-малиновым шелком, диванчике и закрыл глаза.
   Его длинные в лаковых ботфортах ноги, перекинутые через выгнутую ручку дивана, почти касались пола. Покатый лоб отливал желтизной усталости. Веки, полуприкрывающие выпуклые глаза, нервически подергивались.
   Во дворце, таком шумном и тревожном весь этот день и вечер, наступила настороженная тишина, нарушаемая треском дров в топящихся печах и осторожным позвякиванием шпор дежурных офицеров.
   — Государь прилег отдохнуть. Государь задремал, — передавалось шепотом от маленького кабинета, в котором лежал Николай, по всем дворцовым залам, гостиным, лестницам и коридорам до комендантских комнат и сеней, куда продолжали поступать все новые и новые арестованные.
   Но царь не мог забыться даже дремотой.
   В его взбудораженном воображении стремительно проносились события минувшего дня, которые теперь представлялись ему гораздо более страшными, чем в те часы, когда они происходили в действительности.
   «А что было бы со всеми нами, если бы артиллерия, прибыв ко дворцу, тоже перешла на сторону мятежников? — думал царь. — А что если бы этот черный одноглазый Якубович или полковник Булатов не струсили в последний момент и выпалили бы в меня из пистолета, когда я имел неосторожность подпустить к себе этих негодяев так близко? А… а если бы подлец Трубецкой не улепетнул от своего диктаторства и проявил бы на Сенатской площади ту же храбрость, как под Бородином и Люценом? А мои тоже хороши, — стиснул Николай пальцы так, что затрещали суставы, — к примеру, Милорадович! Вот и получил по заслугам!»
   Николай как будто заново возмутился сообщением о том, что в то время как мятежные войска стекались к Сенату, военного генерал-губернатора Милорадовича видели у ворот дома, в котором жила его возлюбленная, танцовщица Телешева.
   «Обер-полицмейстер Шульгин — круглый идиот, — продолжал царь свои злые думы, — я распорядился убрать с улиц и площадей убитых, а он во исполнение этого приказа ничего лучше не придумал, как прорубить на Неве от Исаакиевского моста до Академии художеств множество прорубей и спустить в них сотни трупов. Да заодно, судя по рапорту его помощника, велел валить туда и раненых. Вот и вышло, что на Неве до глубокой ночи толклись какие-то простолюдины и выли бабы. А весной, когда Нева вскроется, все эти трупы всплывут… и воображаю, какие пойдут толки… Нет, он совершеннейший болван, этот Шульгин, и надо его прогнать с приказом, хотя бы для того, чтобы жители столицы знали о моем недовольстве тем, что он натворил».
   От полицмейстера мысль царя снова метнулась к тем нынешним его подданным, которые не хотели, чтобы он царствовал. Они проходили перед его воспаленными от бессонной ночи глазами то в виде весело-злобных и бесстрашных «хамов», бросающих с лесов строящегося Исаакиевского собора кирпичи, доски и меткие шутки навстречу подскакивающим к мятежному каре генералам, то похожие на солдат лейб-гвардии гренадерского полка, которые так дерзко ответили ему сегодня утром: «Мы налево…»
   — Нет, здесь заснуть мне, видимо, не удастся, — вслух произнес Николай. — Пойдука в спальню.