Из-за этого известия, переданного в казематы, там почти никто ночью не спал.
   Спокойнее других к нему отнесся Никита Муравьев:
   — Я, право, не понимаю, почему Мозалевский и Соловьев так волнуются. Кто не рискует, тот не выигрывает.
   — То-то мы рискнули! — откликнулся со своих нар Трубецкой.
   — Вы как раз не очень-то рисковали, — язвительно проговорил Завалишин, не простивший Трубецкому его поведения в день 14 декабря.
   Трубецкой смущенно кашлянул.
   — И все же я здесь, с вами, — сказал он,
   — А я бы тоже предложил сделать попытку к освобождению, — нарушил неловкую паузу Басаргин. — И дело-то простое. Первое — обезоружить караул и команду. Затем арестовать коменданта и офицеров. Запастись провиантом, оружием. Наскоро построить баржу и по Ингоде, Шилке и Аргуни спуститься в Амур и плыть до самого его устья.
   — А в самом деле, — горячо зашептал Ивашов, — нас семьдесят человек, а команды немногим больше. И из нее половина нам сочувствует и, конечно, присоединится. Из каземата выйдем легко…
   — А наши жены? — спросил Волконский. — Ужели мы смеем делать попытку подвергнуть их новым испытаниям и опасностям, которые, несомненно, могут оказаться в нашем рискованном предприятии?
   Слова Волконского будто опрокинули ушаты ледяной воды на разгоряченные головы.
   Наутро все вышли на работу хмурые и молчаливые.
   Молча рыли землю, молча возили тачки ко рву, который назывался «чертовой могилой», и такие же молчаливые вернулись в казематы.
   Вскоре к Никите Муравьеву пришла на свидание жена. За ней, как всегда, шел дежурный офицер. На этот раз это был поручик Дубинин, который относился к узникам с особенной неприязнью.
   Сожители Муравьева по каземату поспешили, как обычно, оставить Муравьевых вдвоем, надеясь, что и офицер выйдет хотя бы в соседнюю комнату. Но тот сел на табурет и мутными глазами уставился на Александрину.
   Никита, заметив, что она поеживается от озноба и очень бледна, предложил ей прилечь на нары. Сам же сел так, чтобы заслонить жену от пьяных глаз поручика, и старался развлечь ее рассказами о том, что прочел в полученных с последней почтой газетах и журналах. Она сначала слушала безучастно, но потом заинтересовалась и стала задавать вопросы, при этом, по привычке, смешивала русскую речь с французской.
   Поручик, услышав незнакомый язык, резко приказал:
   — Говорите только по-русски.
   Александрина совсем умолкла. Лицо ее покрылось яркими пятнами, но все же она принуждала себя внимательно слушать мужа. Когда он рассказывал о том, что в Париже должно ожидать новой революционной вспышки, она с волнением спросила:
   — А если там революция будет победоносной, не думаешь ли ты… — и с загоревшимися надеждой глазами чуть слышно закончила по-французски: — может быть, наш тиран испугается, и наша участь…
   — Кому я сказал?! — вскакивая с табурета, рявкнул поручик. — Заткнись со своей неметчиной!
   — Qu'est се qu'il veut, mon ami? note 53 — Поднявшись с нар, Александрина с испугом схватила мужа за руку.
   — А, так ты нарочно?! — поручик кошкой прыгнул к Александрине и, схватив за хрупкие плечи, с силой толкнул к двери.
   Александрина вскрикнула и опрометью бросилась вон. Дубинин кинулся за нею вдогонку, а за ним, придерживая кандалы, побежал Никита.
   Звон цепей, крики, стук мгновенно наполнили оба каземата, коридор и тюремный двор.
   За Дубининым, путаясь в ножных цепях, неуклюже гнались оба Муравьева, Басаргин и Волконский. Но Дубинин все же успел выскочить во двор, по которому металась Александрина.
   В пьяном буйстве поручик приказал солдатам примкнуть к ружьям штыки. Но Муравьев скомандовал: «Смирно!» — и ни один солдат не тронулся с места даже тогда, когда брат Александрины, Захар Чернышев и Басаргин, скрутив Дубинину руки, не выпускали его из своих цепких объятий.
   Дежурный унтер-офицер выпустил Александрину через калитку, а сам побежал за плац-адъютантом.
   Когда тот явился, узники, прежде всего, потребовали немедленного удаления Дубинина. И потребовали так, что плац-адъютант поспешил согласиться…
   Вскоре приехал Лепарский. Разобрав все, что произошло, ой решил, что виною всему был Дубинин, который посмел явиться на дежурство в пьяном виде. Дубинина убрали.
   — И все же, господа, — говорил Лепарский Муравьеву, Волконскому и всем заключенным, принимавшим участие в истории с Дубининым, — все же вы были очень неосторожны! Вы только подумайте, что могло случиться, если бы солдаты послушались не вас, а своего хотя и нетрезвого, но все же прямого начальника.
   Перед отъездом он зашел к Муравьевой, чтобы извиниться перед нею за «печальный инсидент», как он называл всю эту безобразную историю. Но извинения эти до Александрины не дошли. В тот же день она заболела острым нервным расстройством.
   Слушая ее бред, штаб-лекарь Штатенко сокрушенно покачивал головой…
   Волконская и Нарышкина, которая жила вместе с Муравьевой, круглые сутки поочередно дежурили у ее постели. Они с трудом раздвигали ее потрескавшиеся от жара губы, чтобы влить лекарство или несколько ложек бульона, прикладывали к ее пылающему лбу компрессы. Но ничего не помогало. Тогда они потребовали от Лепарского, чтобы больную посетил заключенный в каземате с их мужьями доктор Вольф.
   Фердинанд Богданович Вольф, которому незадолго до болезни Александрина передала присланную ей свекровью аптечку и ящик с хирургическими инструментами, слыл прекрасным врачом до ссылки, когда служил еще штаб-лекарем при квартире Второй армии. В Чите же он пользовался всеобщим признанием, и даже сам Лепарский, издавна страдавший болезнью печени, был одним из восторженных его пациентов. И когда к просьбам Волконской и Нарышкиной присоединился и Вольф, — Лепарский не мог противиться.
   Зажав меж колен кандалы, чтобы их бряцание не потревожило больную, Вольф, долго стоял у ее постели, прислушиваясь к короткому дыханию и бессвязному бреду, в котором на разные лады повторялась фраза о том, что ее кто-то хочет ударить большим молотком и ей надо бежать куда-то изо всех сил.
   — Елизавета Петровна, — чуть слышно обратился Вольф к плачущей в углу на сундуке Нарышкиной, — больной, прежде всего, необходимы успокоительные ванны. Затем я пришлю микстуру, которую надо давать каждые два часа.
   Нарышкина заволновалась.
   — Но где же здесь взять ванну? Боже мой, что же теперь делать?
   — Александра Григорьевна так миниатюрна, что можно воспользоваться деревянным корытом, которое, несомненно, найдется у хозяев, — сказал Вольф.
   Когда он ушел, Нарышкина велела старику, хозяйкиному свекру, которого за его древность и выносливость прозвали «Кедром», внести корыто и согреть воды.
   — Ай стирать собралась, на ночь глядючи? — заворчал старик.
   — Не стирать, а больную купать, — нетерпеливо ответила Нарышкина.
   — А баня на что? Ей бы попариться до поту, а потом сразу в реку — хворь как рукой снимет. А то в избе да в корыте, какое ж купанье?! И где же мне столько водицы согреть?
   Нарышкина вскинула голову:
   — Ну, и не надо. Я сама…
   Она схватила коромысло, ведра и в одном платке побежала через улицу к колодцу.
   Когда она шла обратно, ее плечи опустились, и вся тоненькая фигурка изгибалась под непривычной тяжестью двух налитых ведер, как тростинка при ветре. От неровных, спотыкающихся шагов вода выплескивалась через край и обливала ей платье. Запыхавшаяся и красная, она с трудом поднялась на ступеньки крыльца.
   Старик посмотрел на нее исподлобья:
   — Эх ты, пигалица! И как только вас отцы-матери растили? Куда вы годны! — И, заглянув в наполовину пустые ведра, прибавил с той же жалостливой насмешкой:— Этой водицы — курице напиться, только и всего…
   Он вылил воду в большой чугун, вскинул на плечо коромысло с ведрами и вышел из избы.
   «Мои отцы-матери, граф и графиня Коновницыны, очевидно, растили меня не так, как было нужно», — думала Нарышкина, глядя, как старик, положив обе руки на края коромысла к самым ручкам ведер, бодро шел от колодца. Оба до краев налитые ведра были, казалось, прикрыты круглыми голубыми стеклами.
   После упорного лечения Александрине стало лучше. Доктор Вольф продолжал ежедневно посещать ее, пока не убедился, что опасность для жизни миновала. Тогда он прописал больной строгий режим и обещал, если она будет «умницей», приготовить для нее сюрприз. Он решил убедить Лепарского в необходимости для излечения Муравьевой заставить ее испытать новое потрясение, одинаковое по силе, но, само собой разумеется, такое, которое должно было доставить ей не боль, а радость.
   Вольф рисовал Лепарскому картины того скандала, который в случае осложнения ее болезни поднимется здесь, в остроге, и там, в Москве и Петербурге. Он уверял его, что мать Муравьевых прибегнет ко всем законным и незаконным, мерам, чтобы добиться расследования этого дела и наказать прямых и косвенных виновников гибели невестки. Лепарский слушал его, с недоумением и испугом.
   Когда год тому назад Бенкендорф представил царю список лиц, одно из которых предполагалось послать в Сибирь в качестве надежного тюремщика над декабристами, царь, недолго думая, указал на Лепарского.
   — Ваше величество также изволите помнить, как сей генерал, в Польше привел целую партию своих соотчичей-конфедератов к месту заключения при весьма ограниченной страже? — спросил тогда Бенкендорф.
   — Да, как же. И, кроме того, генерал не совсем справляется со своей задачей воспитания юношества, — язвительно прибавил царь.
   Бенкендорф понял, что царь не может забыть одного случая при посещении им морского кадетского корпуса, начальником которого незадолго до этого был назначен генерал Лепарский, полвека проведший в строевой службе. Бенкендорф, приехавший туда за несколько минут раньше царя, разговаривал с Лепарским по поводу прекрасной выправки вытянувшихся в струнку воспитанников. Вдруг в зал вошел царь. Его лицо пылало от негодования, левый угол рта мелко и часто дергался книзу, а белки выпуклых глаз покрылись кровавыми жилками.
   — Ясно — заметил, — не поворачивая головы, беззвучно прошептал худенький мальчик своему товарищу. — Слышишь?
   Кадет от удовольствия покраснел, отчего светлый пух его будущих усов и бороды стал заметнее.
   — Конечно, заметил, — и осторожно перевел взволнованное дыхание.
   Проходя узким коридором, ведущим в зал, царь действительно заметил на гладком и блестящем, как лед, паркете маленькую виселицу с пятью повешенными мышами. На один момент он в замешательстве остановился, на один только миг потерялся. Нюхом учуял за собой смятение блестящей свиты, острым слухом уловил подавленный вскрик. И резко двинулся вперед.
   «Не заметил…» — трепыхнулась надежда у тех, кто был сзади.
   «Заметил, заметил!» — ликовали те, на чьих молодых, замерших в одном повороте лицах застыл, как дуло на прицеле, взгляд царя.
   — Это тебе за брата! — мысленно бросил в царя один.
   — За дядю! — ударил другой.
   — За братцев!..
   — За сестрины слезы!..
   — За маменькино горе!..
   — За Рылеева!..
   — За Мишеля Бестужева-Рюмина!..
   Царь понимал, что нужно во что бы то ни стало обороняться от этого молчаливого нападения.
   — Здорово, кадеты!.. — наконец, удалось ему выдавить обычное приветствие, прозвучавшее совсем необычно, без звонкого раската и казенной ласки.
   Молодые побледневшие лица словно окаменели.
   Кадеты молчали.
   «Как там, как тогда…» — мгновенно вспомнил царь 14 декабря, когда он, будучи шефом Измайловского полка, выведенного против мятежных войск, на свой вопрос: «Пойдете за мной, куда велю?» — услышал при полном молчании солдат надрывный крик: «Рады стараться, ваше императорское величество!» — одного только командира полка генерала Левашева.
   И генерал Лепарский поступил так же, как в свое время генерал Левашев: взмахнул рукой и взглядом в упор то в одно, то в другое лицо требовал ответа на царское приветствие.
   Дежурные надзиратели метнулись к воспитанникам и вытянули из их рядов разрозненные, недружные возгласы:
   — Здравия желаем, ваше императорское величество!
   Царь крепко стиснул зубы. Жестокое оскорбление сдавило грудь. Он побагровел еще больше и круто повернул к выходу.
   Николай не только терпеть не мог всех, так или иначе связанных с «друзьями четырнадцатого декабря» родством или свойством, но старался избегать даже тех, кто был вольным или невольным свидетелем этого на всю жизнь напугавшего его дня и всего, что было в какой-то мере с ним связано.
   Решение убрать Лепарского созрело тотчас же после позорного для царя случая в кадетском корпусе. Все родственники и даже дальние свойственники повешенных и сосланных в каторгу декабристов были снова тщательно проверены III Отделением и заподозренные в малейшей неблагонадежности под разными предлогами удалены из кадетского корпуса.
   Самого же Лепарского отправили в Сибирь главным комендантом Нерчинских горных заводов с особыми, выработанными царем совместно с Дибичем и Бенкендорфом, инструкциями в отношении будущих его поднадзорных.
   Лепарскому, умевшему в течение десятков лет командовать конно-егерским, полком, шефом которого был сам Николай до вступления на престол; Лепарскому, в чей полк на выучку и укрощение переводились все беспокойные элементы из других полков; Лепарскому, чьим девизом была высеченная на его печати надпись: «Не переменяется», — ему было нестерпимо трудно в новом для него деле укротителя уже не конных егерей, не безусых юнцов, а этих странных «принцев в рубище», этих «не поддающихся разложению политических трупов», как он мысленно именовал декабристов. Но еще труднее приходилось ему от их жен.
   В то время как лишенные всех прав мужья в отношениях с администрацией избегали нарушать дисциплину, их жены, разделяя всю тяжесть положения каторжан, пользовались возможностью жаловаться частным образом своим влиятельным родным и даже правительству. Когда Лепарский упирался на какой-нибудь «букве закона», они взывали к его гуманности, говорили ему в глаза, что тюремщиком простительно быть лишь в том случае, если пользоваться своею властью для облегчения участи заключенных. Иначе он оставит по себе позорную память. В объяснениях с «дамами» Лепарский всегда переходил на французский язык, боясь, чтобы кто-либо из гарнизонных солдат или офицеров не услышал «чисто карбонарийских» выражений, которые произносились его собеседницами.
   — Ne vous echauffez pas, mesdames! Soyez raisonables note 54, — утихомиривал он женщин. — Неужели вы хотите, чтобы меня из генералов разжаловали в солдаты?
   — Будьте лучше солдатом, но порядочным человеком, — возражали «дамы».
   — Вы требуете от меня невозможного… Ведь это скомпрометирует меня в глазах правительства.
   А «глаза» правительства значили для генерала много 6ольше, чем те, которые с выражением гнева, настойчивости и нетерпения были устремлены на него при таких объяснениях.
   Доводы Вольфа показались ему убедительными, но все же средство, которое он предлагал для спасения своей пациентки, было рискованным — не для нее, конечно, а для самого Лепарского.
   — А вдруг дойдет… А вдруг донесут… — возражал он Вольфу.
   — Никто не донесет, — уверял Вольф. — Да разве поверят в Петербурге кому-нибудь в доносе на вас, которого сам император назначил на столь ответственный пост? Мы всё так устроим, так обдумаем…
   В следующие дни Лепарский объявил себя больным и вызвал доктора Вольфа. В полутемной спальне генерала «больной» и врач обдумывали план. И, наконец, Вольф добился от Лепарского согласия. Оставалось только приготовить к сюрпризу Муравьеву, и Вольф поручил это Нарышкиной.

24. Вести

   Екатерина Федоровна Муравьева и мать Бестужевых, у которой по делу 14 декабря пострадали все пять сыновей, по мнению Бенкендорфа и подведомственного ему III Отделения, были самыми беспокойными и неутомимыми из всех, кто хлопотал о пострадавших по этому делу.
   В то время как мать Бестужевых из-за скудости своего состояния все надежды на улучшение участи своих сыновей возлагала главным образом на «монаршую милость», Екатерина Федоровна, хотя тоже не раз со слезами и горячей материнской мольбой «припадала к стопам императора, милосердию которого нет границ», в то же время искала и находила всякие возможности к передаче своим сыновьям в Сибирь таких посылок, содержимое которых было бы опротестовано властями. Муравьева была богата и не боялась возможности пропажи части пересылаемого. Да этого почти не случалось, ибо тем, кто исполнял ее поручения за деньги, она платила так щедро, что не было смысла воровать. А те, кто делал это из сочувствия ее горю или из уважения к адресатам этих посылок, относились к ним с большей бережливостью, чем к собственным вещам. Нелегальные письма, в которых сообщались обычно важные сведения, интересные для всех изгнанников, имели на конверте короткий безыменный адрес: «Нашим» и подписывались условно.
   Самим «государственным преступникам» писать родным не разрешалось, это делали за них их жены. Они выслушивали во время свидания все пожелания ссыльных и, придя домой, спешили скорей записать их. После обычного обращения «Милостивая государыня» или «Милостивый государь» письмо начиналось фразой: «По поручению вашего сына, уведомляю вас, что…», и дальше излагалось целиком то, чего хотелось заключенному, но только в третьем лице. Этих писем приходилось писать очень много, но, зная, сколько радости и утешения они приносят и адресатам и отправителям, «дамы» писали их с большой готовностью.
   За одним из таких писем застал Волконскую сын дьячка, долговязый угреватый семинарист, отпущенный к отцу в гости на престольный праздник.
   Поклонившись с порога так, как будто хотел боднуть головой, он полез за пазуху и вытащил пакет.
   — Кузнецов велел вам передать, — проговорил он срывающимся басом.
   Марья Николаевна схватила конверт. «Нашим» — стояло на нем одно слово.
   — Присядьте, — указала Волконская на скамью.
   — Иду это я мимо лавки с красным товаром… — рассказывал семинарист, но Марья Николаевна не слушала его. Жадными глазами пробегала она по строкам письма. В нем сообщалось, что не далее как через две почты будет получен приказ о снятии с узников кандалов. Что приказ этот уже государем подписан и лишь задерживается из-за формальностей канцелярии III Отделения. И еще сообщалось, что письмо это передается через купца, который по нескольку раз в год шлет в Москву обозы с пушниной и забирает для Читы всякого товару. Через него удобно держать связь и в дальнейшем.
   — Только чтоб папаша не знал, что я был у вас, — смущенно оправляя свой длиннополый сюртук, попросил семинарист, когда, Марья Николаевна обратила на него внимание. — Сейчас-то их дома нет. На требу с отцом Никодимом к Муравьевой пошел…
   — Что вы говорите! — воскликнула Марья Николаевна, бледнея.
   — Захворала она, сказывают, безнадежно и, почуяв смертный свой час, пожелала по христианскому обычаю…
   — Простите меня, — перебила Волконская, — но я должна сейчас же бежать туда.
   Семинарист снова, боднул головой и, пятясь, отступил к двери. Он не успел еще свернуть за угол, как мимо него в легком платье, с одной лишь кашемировой шалью на плечах пробежала Волконская.
   «Экая горлинка!» — глядя ей вслед, прошептал семинарист.
   Из ворот дома, в котором жила Муравьева, вышел священник. Пока Марья Николаевна о чем-то говорила с ним, семинарист метнулся обратно к забору и, чтобы его не заметили, распластался на земле возле сложенного хвороста. Волконская, распахнув шаль, словно на крыльях летела к Муравьевой. Навстречу ей оттуда выбежала Нарышкина. Увидев ее сияющие на умном лице глаза и спокойную улыбку, Марья Николаевна едва выговорила:
   — Боже мой, я ничего не понимаю! Что с Александриной?
   — Не волнуйтесь, Мари, — заговорила по-французски Нарышкина, — я спешила к вам, чтобы передать всю эту историю, которую сочинил наш милый Вольф.
   И она рассказала, как Вольфу удалось упросить Лепарского разрешить Никите Муравьеву навестить жену, а чтобы из этого не создать «историю для Петербурга», было решено распустить слух, что Александрина при смерти, желает исповедаться, для чего она, Нарышкина, и вызвала священника.
   — Лишний раз исповедаться такой грешнице, как Александрина, — шутливо говорила Нарышкина, — не мешает. Но чего мне стоило убедить ее, что это надо сделать только из конспиративных соображений! Бедняжка думала, что ее дело действительно безнадежно, и ужасно волновалась. Но зато он, ее Никита, сейчас там…
   Из глаз Марьи Николаевны брызнули слезы.
   — Я так рада за нее, — проговорила она, — и счастлива, что могу доставить ей еще одну радость!
   Она торопливо передала Нарышкиной полученное известие и поспешила к Александрине.
   «Как счастливо, что и Никита здесь! Он сегодня же передаст нашим в острог эту утешительную весть».
   В сенях ее встретил хозяйкин свекор, «Кедр». Он притянул ее за плечо и скороговоркой прошептал на ухо:
   — У Муравьихи муж из острога. С солдатом привели.
   Стоящий у порога в комнате Муравьевой солдат, зорко взглянув на Волконскую, поправил сползшее с плеча ружье и растерянно переминался с ноги на ногу. В ряде строгих наставлений, которые были сделаны ему Лепарским по поводу порученного ему государственного преступника Никиты Муравьева, ничего не упоминалось насчет возможности появления при этом свидании посторонних лиц. И после некоторого размышления солдат решил, что ему, следовательно, надлежит спокойно оставаться на своем посту.
   Лицо Александрины горело румянцем счастья, а глаза, устремленные на сидящего возле нее Никиту, щурились, как будто она смотрела на солнце. Он одной рукой придерживал кандалы, другой гладил ее разметавшиеся по подушке золотистые волосы. Когда он приподнялся, чтобы поцеловать руку Волконской, Александрина потянулась за ним, обняла сзади за плечи и закрыла глаза.
   Марья Николаевна быстро придумала, как сообщить им счастливую новость.
   С самым невинным видом она стала рассказывать о своей прогулке верхом по окрестностям Читы.
   — Эти места так хороши, так красивы, — говорила она, многозначительно поглядывая на Муравьевых, — что, право, не знаю, с чем их сравнить. Они напоминают, пожалуй, картины той природы, которые описаны французским писателем в романе: «Bientot va suivre l'ordre d'oter les fers aux detenus» note 55
   Муравьева широко раскрыла глаза. Никита тоже вскинул на Волконскую радостно-недоверчивый взгляд:
   — Мне кажется, что сочинение это называется: «Est-ilpossible»? note 56 — стараясь говорить спокойно, спросил он.
   — Нет, я точно знаю, что именно так, как я сказала, — настойчиво повторила Волконская.
   Когда она наклонилась над Александриной, чтобы поцеловать ее, часовой, думая, что она навсегда прощается с умирающей, отвернулся, чтобы не увидали сочувствия на его лице.
   Уже давно так спокойно не проводили вечера, собравшиеся к Волконской гости. Среди них присутствовала и приехавшая к Анненкову Полина Гебль. Впрочем, теперь она уже не носила этой фамилии, так как через несколько дней по приезде была обвенчана с Анненковым. С разрешения начальства на время венчания с Анненкова сняли кандалы. Но едва только новобрачные вышли на паперть, как он снова был закован и отведен в тюрьму.
   Француженка привезла свою неистощимую жизнерадостность и в изгнание. Она со смехом рассказывала новым подругам о своих хлопотах, связанных с поездкой к обожаемому Жано, — так она называла Ивана Александровича. О том, как она сказала царю, что готовится быть матерью, в то время как ее дочь уже ползала по коврам в доме своей богатой бабки Анненковой, которая такая оригиналка, такая непонятная и такая смешная: спит в роскошных туалетах под плюшевым балдахином и сидя в кресле. И требует, чтобы при этом горничные девушки тихонько шипели. В карету садится лишь тогда, когда сиденье обогрето толстой-претолстой приживалкой. Дворецкого способна отхлестать по щекам за то, что он отпускает в девичью лишние свечи, а потом подарит ему дорогую шубу, на еноте, почти не ношенную.
   Мысли Полины перепархивали с предмета на предмет, от царя к ямщикам, которые везли ее и, с которыми, она разговаривала по-русски.
   — Да, да, mesdames! — хохотала она, — я им говорю: «Na tchai, poskoref, vodka!» А они мне: «Obrok, nitchego, avos…»
   Гости тоже смеялись, представляй себе, как ни слова не говорящая по-русски Полина «разговаривала» с ямщиками.
   Разошлись поздно, но заснуть ни Волконская, ни Трубецкая не могли: у хозяина по случаю престольного праздника тоже были гости. Сквозь деревянную перегородку, было слышно, как поручик Дубинин жаловался:
   — Нет, вы мне скажите, где после этого справедливость?—
   Вслед за этим вопросом послышалось звяканье стекла о стекло и бульканье. — Начальство требует от нас сугубой к государственным преступникам строгости, и к их женам не меньшей. Вот я ей и сказал: «Сударыня, не выражайтесь на чуждом диалекте», — а она — нуль внимания… Пришлось, следовательно, воздействовать… И мне же попало… Каково это «переносить?