— Я уж думала, Базиль, вы вовсе забыли о моем существовании, — сказала она, кладя свою худенькую, до плеча обнаженную руку на рукав его гусарского мундира. — За весь вечер ни разу не подошли.
   — Милая Александрин, кабы вы знали, как… — и, замявшись, докончил: — как у меня голова болит!
   Сашенька ничего не ответила, но поглядела на него так, что он почувствовал и недоверие и нежный упрек.

7. В людской

   Мужики после полуночи бросили пушечную пальбу и вернулись в усадьбу продрогшие и голодные.
   В большой людской жарко топилась соломой русская печь. Пахло жареным мясом и горячим хлебом. Бренчала балалайка, и неумолчно звучали смех и говор.
   Украинская речь смешивалась с русской и звонким «цоканьем» двух поляков — лакея и кучера князя Барятинского. Они, избоченясь, сидели в стороне, пили из принесенной с собой барской фляги и старательно обсасывали смоченные в вине длинные усы.
   Печник Серега отбивал на балалайке безудержно-веселый гопак. Поваренок Панас и казачок Василия Львовича Гринька мячами прыгали вприсядку, оба красные, с прилипшими ко лбу вихрами, но с лицами строго неподвижными.
   Среди дворовых девушек мелькали и вновь исчезали господские горничные.
   Забежала и Улинька. И сейчас же с ней рядом очутился лакей Александра Львовича Степан.
   — Больно ты разрумянилась нынче, Ульяша.
   — Разрумянишься с устали, — ответила она и хотела уйти.
   — Что же не погуляешь с нами? — удержал ее за руку Степан. — Делов, чай, об эту пору никаких нет.
   — Садись, девка, я сказки сказывать стану, — поманил Ульяшу и Михайло.
   — Починай про Огорчеева, дядь Миша, — попросил Гриня.
   — А ну его к лешему Аракчеева, — отмахнулся Михайло. — Чего его вспоминать, на ночь глядючи. Еще приснится, сатана… — И он стал разуваться. — Эх, пятки больные, а то бы я показал, как надобно плясать.
   Улинька передала ему кусок жирного пирога и рюмку водки.
   — С чего же они у вас эдакие сизые? — кивая на босые ноги Михаилы, с жалостью спросила она.
   — А это, вишь, годов пять тому назад полковник Шварц, разъярившись, прогнал нас осенью босиком по скошенной ниве. А жнивье было тогда обледенелое, былки, будто гвозди, в ноги втыкались. А чтоб нагнуться занозу вытащить — никак не смей! Зубы вышибет, запорет. С тех пор слаб я стал на ноги, спортилась, видно, в них в ту пору кровь. Иной раз они у меня до того распухнут, чистые колоды сделаются. Так мне не то что сапог, а и лаптей не обуть.
   — У мово папаши тоже ноги больные, — сочувственно проговорил высокий кудрявый парень, слуга князя Федора. — Сгубил их папаня, как Бонапарта из Расеи гнал.
   — В армии воевал? — спросил Михайло, жуя пирог.
   — Не в армии, а мужицким отрядом верховодил, вроде партизанского вожака был.
   — Нешто у мужиков свои командиры были? — недоверчиво спросил казачок Василия Львовича.
   — А то не были, — строго ответил Кузьма, княжеский слуга. — Отец мой рассказывал, как наши мужики облаву на врагов устраивали. Обложат, бывало, французов, которые по лесам, ровно волки, прятались. Выловят сколько-нисколько и по начальству предоставляют. Бабы и девки — и те лютовали, вместе с мужиками на врагов хаживали.
   — Правильно батюшка твой поведал. О ту пору весь наш русский народ супротив врага поднялся и гнал его до самой парижской столицы. А уж, как пришли мы туда — такой нам почет и уважение жители тамошние оказывали — вспомнить отрадно! Женщины ихние цветики нам живые кидали, платочками махали! — Михайло растрогался воспоминаниями до такой степени, что счел необходимым выпить сразу одну рюмку за другой.
   — А ты, дядь Миш, расскажи, как вас начальство привечало, когда вы на родимую сторону возвернулися? — ехидно спросил тот мужик, который накануне предлагал Михайле повернуть пушку в сторону господского дома.
   Михайло откусил от соленого огурца и взял из рук Сереги умолкшую балалайку.
   — Аль не слышал, что спрашиваю? — не отставал от него мужик с острой бороденкой.
   — Отцепись ты от него, Клинок, — сказал Серега, — что пристал, как репей. Вишь, он за балалайку взялся, песню сыграть сбирается.
   — Ну-кось, дядь Миш, сыграй, какая в душу запала! Сыграй, уважь нас для праздничка! — просили разные голоса.
   Михайло тронул струны и, оглядев людскую строгим взглядом, запел немного глуховатым, но приятным тенорком:
 
Были мы под Полоцком, под Тарутином,
Гнали злого ворога за Березину.
Оглушили навеки всех врагов своих,
Протрубили славушку с Белльвиля в Париж.
Домой воротилися — думали найти
Тебя, мать Расеюшка, в славе да в чести…
Что же очутилося — тебе ж хуже всех:
Чужого-то выгнали — свой ворог насел…
 
   Длинную грустную песню Михаилы прерывали только глубокие вздохи слушателей да потрескивание пылающей в печи соломы. Окончив песню, Михайло снова выпил водки и закусил соленым огурцом.
   Гринька, Панас и девушки стали просить его рассказать о семеновцах, которые сложили эту песню.
   Не выпуская балалайки, Михайло тихонько касался ее струн. Их меланхолическое побренькиванье еще больше сгущало напряженное внимание, с каким людская слушала трагическую историю восстания Семеновского полка, в котором служил и сам Михайло:
   — Началось дело во второй роте. Был в этой роте отменный солдат Бойченко, израненный в сражениях; имел он большие боевые заслуги. Со спеху стал он однажды во фронт, а того не видит, что одна пуговица мундира не застегнута. Известный солдатский истязатель полковник Шварц мигом подлетел к нему и плюнул в самые глаза.
   — Ишь ты, супостат какой! — возмутились девушки. — Изверг проклятущий!
   — Опосля сего, — продолжал Михайло, — схватил он Бойченку за рукав и повел перед батальоном, а сам приказывает, чтобы вся шеренга плевала солдату в лицо.
   Гринька сжал кулаки и сконфуженно провел рукавом по глазам.
   — Неужто плевали? — с ужасом спросила Улинька.
   — Которые ослушались, были биты тесаком по башке, — ответил Михайло.
   — А иные так-таки молчком стояли? — весь подавшись вперед, спросил Клинок.
   — А ты знай слушай! — рявкнул Михайло. — Когда об этом безобразии прослышали в первой роте, собралась она самовольно вроде как на перекличку. Фельдфебель орет, что не время еще, а рота ему в один голос: «Подавай нам сей минутой капитана Кашкарова, ротного командира!»
   Тот прибежал ни жив, ни мертв, а мы ему напрямик заявляем: «Желаем принести жалобу на Шварца. Не хотим дольше терпеть его своим командиром. Весь полк не желает его тиранства». Капитан в ответ: «Я сего мимо начальства сделать не могу. Ступайте спать, а завтра я доложу начальству». Рота ни с места: «Докладывай, ваше благородие, нынче же, потому как дальше ни единого часу терпеть не станем». Поскакали по столице гонцы. Всполошились генералы, и давай к нам в казармы один за другим наведываться. И граф Бенкендорф, и князь Васильчиков, и генерал-губернатор Милорадович… И все в один голос: «Стыдно вам, государевой роте, бунтовать. Могли уж, коли такое дело, в Ордонанс-гаус пожалиться». — «Жалились, говорим, да толку никакого не получалось. Тиран еще больше после тех жалоб мучает нас». Сам великий князь Михаил Павлович пожаловал и тоже давай укорять: «Не привык я видеть вас в эдаком непослушании. Да знаете ли вы, чего вы достойны за сие возмущение?» — «Знаем, — отвечает рота, — а только семеновцам не привыкать смотреть смерти в глаза». Прошел день. Другой. Ребята стоят на своем. Начальство посовещалось, пригнало к казарме павловцев и под их охраной отослало первый батальон в крепость. Наутро, как раздалась команда: «Стройся!», второй и третий батальоны заявляют: «К чему ж нам пристраиваться, коли нашей головы — первого батальона — нету?» А к вечеру уже весь полк взбунтовался. «Отдайте, кричат, наш первый батальон! Куда вы его задевали?!» А начальство им в ответ: «Ваш первый батальон выпустить никак невозможно — он в крепости. Если хотите, ступайте за ним и вы». Офицеры, которых мы уважали, стали было нас уговаривать: «Шли бы вы, братцы, по казармам». А мы им свое: «Требуем правды — справедливости и чтобы тирана Шварца убрали, а до того — ни с места!»
   — Вот, черти, смелые какие! — восторженно вырвалось у Гриньки.
   На него зашикали, и снова Михаилу слушали, затаив дыхание.
   — Наш бунт весь Санкт-Петербург всполошил, — с гордостью продолжал он. — Пушки на улицы выкатили, снаряды к ним подвезли, как на поле битвы. Адъютанты, словно оглашенные, от одного начальства к другому скакали. Из Петергофа драгун вызвали на всякий случай: а вдруг артиллерия откажется по семеновцам палить. А мы стоим, будто гвозди в дерево забитые. Начальство пробовало нас и поодиночке, и целыми капральствами прощупывать: кто, мол, у нас зачинщики да кто из офицеров возмущал к бунту… А семеновцы все как один: «Сему делу полковник Шварц и никто другой не виноват». Подошел к нам и самый любезный семеновцам офицер — Муравьев-Апостол.
   — Вашего барина старшой сын, — шепнул Панас лакею старика Муравьева-Апостола.
   — Подошел он к нам, — рассказывал Михайло, — и тихонько сообщает: «За конной гвардией послано, братцы». А мы ему: «Входите в средину, ваше благородие, грудью вас отстоим… А только не обижайтесь — расходиться нам никак невозможно». Подскакал корпусный командир: «Без суда, говорит, вашего первого батальона из крепости не выпущу!» — «Покорнейше благодарим, отвечаем, что ж, видно, где голова, там и ноги. Айда, ребята, в крепость!» И зашагали в Петропавловскую в полном порядке безо всякого караула. Так что когда прибыла на Семеновский плац вооруженная сила, то получилось так, что и усмирять было некого.
   — Здорово! — опять восторженно вскрикнул Гринька и бросил шапку оземь.
   — Послушать не дает, чертенок головастый, — дернул его за вихры слуга князя Федора, Кузьма, и с жадностью спросил: — А опосля что было, Михайло Васильевич?
   — А опосля получилось так: как проходили мы в крепость по улицам, народ толпами за нами валил. Кто сайку подаст, кто калач; а иные деньгами одаривали. Пришли мы в крепость и сами без конвойных по камерам распределились.
   — Что же с вами сделали? — спросило несколько взволнованных голосов.
   Михайло ответил не сразу. Он вытащил кисет и стал медленно скручивать козью ножку. Людская в ожидании молчала. Даже Гринька, сдерживая любопытство, шумно проглотил слюну.
   Затянувшись несколько раз, Михайло, наконец, заговорил:
   — Судили нас, фуражных и шинельных бунтовщиков… — губы у Михаилы дрогнули. — Кого палками наградили, шпицрутенами попотчевали — по «зеленой улице», как солдаты называли тогда, провели. Двести человек, в уважение к их участию в сражениях и получения многих ран, заместо смертной казни сослали в Сибирь на каторгу, многих рассовали по далеким гарнизонам в ту же Сибирь или на Кавказ. Сам я чуть-чуть не очутился в Кексгольмской крепости, куда многих из моего батальона заперли. Горячкой заболел, как наших угоняли, а потом в инвалидную попал…
   — А господа офицеры, небось, сухими из воды выскочили? — прищурив один глаз, спросил Клинок.
   — Которые паскуды, так даже к наградам представлены были, а которые с понятием, слышно было, многие в Витебскую крепость посажены.
   — А для полковника Шварца тем дело и кончилось? — снова после долгой паузы задал вопрос Клинок. — И где же оный господин нынче проживать изволит? Ась?
   У Михаилы под обветренной кожей задвигались желваки:
   — Военный суд хотел, было воздать ему по заслугам, да заступился сам царь. Посчитал он, сказывали тогда сведущие люди, что аспид Шварц виноват токмо в том, что не взял мер для прекращения неповиновения. Из гвардии, однако ж, Шварца убрали, потому что и переформированный полк отказался от него.
   — А ты все же скажи мне, где же он теперь находится? — повторил свой вопрос Клинок. — Нужно мне знать, где он проживает… Истинный крест, до зарезу нужно…
   — Где? — злобно передразнил Михайло. — Граф Аракчеев к себе в военные поселения полковничать позвал. Ему такие лиходеи во как надобны…
   — Эх, не так бы надо было с полковником тем поступить! — гневно стукнул Клинок кулаком по столу.
   — Тебя не спросили, — сурово отозвался Михайло.
   Он сидел мрачный и, время от времени протягивая Панасу рюмку, приказывал:
   — А ну-ка, плесни еще!
   Охмелев, он стал буянить: наступал то на Гриньку, то на Панаса, заставлял их вытягиваться во фронт.
   — Отцов ваших так муштровали, а вы лучше, что ли?!
   Потом схватился с Клинком:
   — Мы разве разбойничать хотели?! Да ты знаешь, что многие из нас по пятнадцати ран на поле брани получили! Мы отечество от врага слобонили… А ты кто? Бродяга, шерамыжник, а меня, семеновца, учить вздумал!
   Девушки жались к стенам. Гринька и Панас потирали от нетерпеливого любопытства руки. Накинув полушалок, Улинька убежала в дом.
   Лакей и кучер князя Барятинского, все так же картинно избоченясь и не переставая отпивать из княжеской фляги тягучее вино, внимательно наблюдали за всем, что творилось в людской.

8. Старая барыня

   Не успели отшуметь именины, как в Каменке снова началась суета.
   Приближались святки.
   Повар Фомушка, получивший в подарок за именинный обед плису на шаровары и вышитую рубаху тонкого полотна, уже делал с Александром Львовичем обход кладовых, птичника и погребов.
   Ключница Арина Власьевна перецеживала наливки, никому не доверяя этого опасного по соблазну дела. Снова пересчитывались посуда и серебро.
   Вытирая узенькую лодочку-блюдо от великолепного сервиза, Клаша обронила ее, и синие черепки со звоном разлетелись в стороны. Арина Власьевна вихрем подлетела к девушке и больно дернула за косу.
   — Мужичье сиволапое! Куроцапы вы, а не девки, — накинулась она на всех девушек, убиравших посуду. — На скотный двор вас, а не в господские хоромы. Пойдем к барыне, — потянула она Клашу.
   Утирая рукавом слезы, Клаша покорно пошла за ключницей.
   Екатерина Николаевна сидела за пасьянсом и о чем-то разговаривала с генералом Раевским, когда Арина Власьевна вошла к ней вместе с Клашей.
   — Уж такая неприятность, матушка барыня, не знаю, сказывать ли. Вот эта мерзавка…
   — Ежели можно не сказывать — не расстраивай зря, — остановила Екатерина Николаевна. — Знаешь ведь, не люблю расстраиваться.
   Клаша упала на колени.
   — Блюду я от синего состава разбила, — проговорила она сквозь всхлипывания.
   Екатерина Николаевна приподняла унизанные кольцами руки.
   — От синего сервиза?! Nicolas, — обратилась она к сыну, — ты помнишь, что это за сервиз?
   — Еще бы! Подарок английского короля. Разве допустимо давать такие вещи в руки девкам…
   Екатерина Николаевна вдруг насмешливо спросила по-французски:
   — Уж не мне ли, или твоим дочкам из-за этого сервиза в судомойки превратиться? И вовсе не потому дорог он мне, что везли его в Россию под воинской охраной или потому, что подарил его король…
   — А почему же, маменька? — удивился Раевский.
   — Да потому, что подарок этот сделан мужчиной женщине, — с гордостью ответила старуха. — Ступайте прочь, — велела она Арине Власьевне и Клаше.
   Когда они вышли, она вновь стала раскладывать прерванный пасьянс, не переставая разговаривать с сыном:
   — Честолюбив ты не в меру, мой друг. Я бы ни за что не приняла предложения Волконского. На мои глаза он нисколько не люб Машеньке. Да и где ему завладеть ее сердцем? Ведь он ей в отцы годится.
   Раевский недовольно кашлянул.
   — Вы, maman, знаете, сколь дороги мне интересы моих дочерей. А Волконский — лучший жених в России.
   — Ну и бог с ним. Нам лучших не надо. Нам хороших хватит, — отыскивая пару для трефового короля, возразила мать. — Машенька еще очень молода. Подождем ее выбора.
   — А ежели ее выбор окажется неподходящим? — протягивая матери из пасьянса две шестерки, спросил Раевский.
   — У меня в доме бывают молодые люди только отличного общества, — веско проговорила Екатерина Николаевна. — Среди них сколько хочешь подходящих женихов.
   — Однако, maman, не стали бы вы прочить Машеньке в женихи, ну, хотя бы Пушкина…
   Екатерина Николаевна пожала плечами.
   — Чего скажешь, за сочинителя… — засмеялась она. Потом смешала карты: — Устала я, пошли-ка дочек ко мне. Я за суетой и не нагляделась на них вдоволь. Небось заберешь их с собой в Киев. Там контракты, поди, скоро начинаются.
   — Я своих дочек на ярмарки не вывожу, — холодно ответил Раевский.
   Когда он ушел, старуха велела позвать к себе Арину Власьевну.
   Та явилась с целым ворохом образцов кружев, только что забранных у кружевниц.
   Некоторые узоры особенно понравились Екатерине Николаевне, и, узнав имена вязальщиц, она велела выдать им «особливую порцию гостинцев».
   — Как вашей милости угодно будет, — кланяясь, сказала Арина Власьевна, — а только осмелюсь доложить: похвальба холопкам — пагуба. Им ни о чем другом и думать не полагается, окромя как господам угодить. А уж как Ульяша плетет, так это точно диво! У барыни Аглаи Антоновны на парижских сорочках кружева против Улиных не лучше. Характерная девка, а мастерица первеющая.
   Арина Власьевна тяжело опустилась на пол возле корзинки с кружевами и стала сообщать старой барыне новости девичьей и дворни.
   Первой к бабушке вошла Маша.
   — Ну и глаза у тебя, — взглянув на нее, улыбнулась Екатерина Николаевна, — диаманты черные, а не глаза. Не удивительно, что они закаленного в боях генерала обожгли.
   — Разве папенька уже сказывал вам? — с живостью спросила Маша.
   Екатерина Николаевна пристально поглядела на нее:
   — Дело не в папеньке, а в тебе самой.
   — Папенька ничего не может сделать такого, что бы не было прекрасно! — восторженно вырвалось у Маши.
   Бабушка усмехнулась.
   — Эк вы все влюблены в своего папеньку! — Заметив, что лицо внучки омрачилось, она шутливо взяла ее за ухо. — А с Пушкиным кто кокетничает? Ну-ка, погляди на меня своими угольками…
   Маша серьезно поглядела бабушке в глаза и села у ее ног на придвинутый Ариной Власьевной пуф. Она не знала, что ответить Екатерине Николаевне, потому что ей самой трудно было разобраться во всем, что случилось.
   Вчера отец передал ей официальное предложение князя Волконского, сделанное через Орлова. Отец дал свое согласие на этот брак. Ему и в голову не могло прийти, чтобы его желание не было законом для дочери. Когда Маша сказала: «У меня к князю Волконскому нет нежного чувства», Раевский удивленно поглядел на нее.
   — При заключении разумного брака оно вовсе не обязательно, мой друг. — И, помолчав, добавил: — Особливо брака с таким достойнейшим из достойнейших, как князь Волконский. Впрочем, со свадьбой торопиться не будем…
   Вспоминая этот короткий разговор, Маша, прислонившись к бабушкиным коленям, рассеянно перебирала образцы кружев.
   Легонько постучав в дверь, вошла Елена. Ее обычно бледное лицо казалось еще бледнее от синего платья с высоким воротником. Она подошла к бабушке и поцеловала у нее руку. Маша подвинулась на пуфе, чтобы дать место сестре.
   Екатерина Николаевна опустила взгляд на склоненные к ней головы внучек.
   — Ведь эдакие разные — чернушка и беляночка. Кто бы сказал, что сестры.
   Елена закашлялась и никак не могла перевести дыхание.
   — Нынче опять снаряжу вас в Крым, — с беспокойством глядя в ее лицо, сказала Екатерина Николаевна.
   — До весны далече, матушка барыня, — вмешалась Арина Власьевна. — Можно бы барышню и у нас от грудной болезни полечить. Кабы только милость ваша выслушать соизволили.
   — Небылицы какие-нибудь, — небрежно проговорила Екатерина Николаевна.
   Арина Власьевна поджала губы.
   — Как угодно, матушка барыня.
   — Нет, бабушка, пусть скажет, — попросила Маша. — Арина Власьевна, голубушка, ну же скажите!
   Ключница не сразу заговорила:
   — Мамзель Жоржет, как жила у графов Лавалей, знавала там крепостного лекаря, — при господах состоял он. И не только всю графскую фамилию пользовал он своими травами, а даже и из иных барских домов к нему за его снадобьем присылали.
   Елена, перестав, наконец, кашлять, вытерла лоб концом шейного шарфика и внимательно слушала Арину Власьевну.
   — Я сама не раз пила его снадобья, — продолжала старуха, — оно и удары падучей утишает, и дрожание сил отъемлет, мигрену мигом прогоняет, биение нервов останавливает и даже барабаны в ушах мягчит.
   Веселый Машин смех прервал ключницу.
   — Напрасно изволите смеяться, барышня.
   — Нет, это восхитительно! — продолжала смеяться Маша. — «Барабаны в ушах»!
   — А состав-то снадобья помнишь? — тоже улыбаясь, спросила Екатерина Николаевна.
   — Отлично помню. Чистого сабура, значит, требуется полчашки, цицварного корня да венецианского териаку помалу, окромя сего, еще стираксы да сахарку для вкуса и настоять все на вине. Ужасть, до чего пользительно!
   Елена перешла к книжному шкафчику и стала перебирать кожаные с позолотой на корешках старинные томики.
   — Вели нам сюда чаю подать, — приказала ключнице Екатерина Николаевна. — А снадобье свое приготовь, я его сперва на ком-либо из дворовых испытаю. А ты, Машенька, спела бы мне. Давно я твоего голоса не слыхала.
   Маша послушно подошла к клавесину.
   На легкие прикосновения ее пальцев старый бабушкин клавесин ответил мелодичными грустными звуками, будто зазвенели гусли.
   — С таким аккомпанементом нехорошо выйдет, — сказала Маша. — Если желаете, я лучше вам в гостиной спою.
   Екатерина Николаевна сама подошла к клавесину и села на стул с высокой резной спинкой. Сдвинув выше локтей кружевные манжеты платья, она взяла несколько аккордов, потом, уронив руки на колени, задумалась.
   Обе внучки с радостным нетерпением ждали бабушкиной игры.
   И когда ее маленькие, сморщенные пальцы задвигались по пожелтевшим клавишам, девушки, прижавшись друг к дружке, слушали мелодию отлетевшей бабушкиной молодости.
   Им казалось, что клавесин то жеманно смеется, то грустит, то наивно воркует. Но вот бабушка вспомнила что-то бравурное, страстное. Быстрей запрыгали желтые клавиши, и весь палисандровый клавесин задрожал на тоненьких высоких ножках.
   Обрывисто прозвучал последний аккорд, и Екатерина Николаевна, откинувшись, уронила руки на колени.
   — Что вы играли? — взволнованно спросила Маша.
   — Не помню… — бабушка огляделась, будто отыскивала глазами только что всплывшие в памяти образы прошлого.
   Наступило долгое молчание.
   — Не нравится мне твой наряд, — вдруг обратилась Екатерина Николаевна к младшей внучке, — цвет темный, шея и руки закрыты. Подайте-ка что-нибудь из журналов мод. Хотя бы вот тот сборник в красном переплете. Я выберу фасон, а Жоржет его к современному подгонит.
   Маша взяла с полки большую красную книгу.
   — А, знаю, бабушка, это «Новости господина Флориана». Прочти-ка предисловие, Ленуся.
   Елена, открыв книжку, пробежала глазами несколько строк и улыбнулась.
   — «Государыни мои, — начала она вслух. — Вот новые новости господина Флориана в российском платье. Повергаю их к стопам вашим, зная, что вы всегда любили писателя, коего слог, подобно тихому, приятно по камешкам журчащему ручью, привлекает к себе все чувствительные сердца. Благосклонное принятие ваше, сверша желания мои, побудит меня и впредь упражняться в переводе книг, вам приятных. Впрочем, имею честь быть ваш всегда истинный обожатель».
   — Как забавно! — перелистывая книгу, сказала Елена.
   — А вы на фасоны поглядите, — пышность какая, красота… Вот этот, например. У меня точь-в-точь такой был сделан из тафты в Париже. На голове чепец из белого гофре, убранный пунцовой лентой. В ушах большие круглые золотые серьги. На шее белый флеровый пышный полуоткрытый платок, затем коротенькое пьеро с флеровыми рукавами, тоже обшитое пунцовою лентой. Юбка такая же, как пьеро, и пунцовые атласные башмачки.
   — Прелесть вы в таком туалете были, наверное, несказанная! — воскликнула Маша.
   Екатерина Николаевна снисходительно улыбнулась.
   — Тогда пунцовый цвет очень носили, — продолжала она задумчиво, — хотя в то же время появилась уже мода обшивать платья черным и желтым цветом. Ее называли a la contre revolution note 10. Но по причине близости ее к фонарному столбу была она опасна и потому скоро исчезла. Еще была у меня к этому костюму шляпа из тафты с блондами. Дядюшка Потемкин очень любил, когда я надевала ее заместо чепца немного набок, а здесь спускалась гирляндка из цветов и пышный бант. Я в таком туалете на миниатюре изображена. Она и у вашего отца должна храниться.
   — Я ее видела, бабушка, — снова направляясь к книжному шкафчику, ответила Маша. — Позвольте мне взять у вас одну книгу.
   Она достала коричневый томик. Открыла первую страницу: «Генриетта де Вальмар, или мать, ревнующая к своей дочери, истинная повесть, служащая последованием к „Новой Элонзе“ господина Ж. Ж. Руссо».
   — Это мне можно читать? — спросила Маша, показывая бабушке книгу.
   Екатерина Николаевна улыбнулась:
   — Уж коли вы Пушкина слушаете и читаете, так и это можно…

9. Сочинитель Пушкин

   За дверью послышались стремительные шаги, и молодой мужской голос спросил разрешения войти.
   — Легок на помине, — ласково встретила Пушкина Екатерина Николаевна.
   — Проститься пришел, — сказал Пушкин, почтительно кланяясь.