— Ах, я упорхаю! — вскочил амур. — К вам приближается сатир, и мои крылья самовольно уносят меня прочь.
   Амур быстро засеменил затянутыми в розовое трико крепкими ногами. Крылышки затрепетали, и их серебряные галуны загорелись радужными искрами.
   К Олесе подошел князь Федор.
   — Позвольте присесть?
   Олеся молча указала веером на освободившееся кресло.
   Князь грузно опустился в него, и Олеся почувствовала, как что-то пряное, густое и горячее стало обволакивать ее голову, плечи, всю ее, от соломенной пастушьей шляпки до красных сафьяновых туфель.
   «Духи у него такие крепкие, — мелькнула у нее мысль, — или это оттого, что он так глядит на меня».
   Князь провел языком по губам и шумно вздохнул:
   — Зачем вы бежите меня, Олеся?
   — Затем, что вы преследуете меня, князь.
   В узких прорезях ее маски блеснули зеленоватые глаза. С маленьких губ слетел короткий смешок. Князь придвинулся ближе.
   — Олеся, — заговорил он глухо, — Олеся, откажите Капнисту. Что даст вам этот мальчик? Олеся, вы знаете, что я могу значить при нынешнем дворе. Вам известно, сколь я богат. Всякое ваше желание станет для меня сладостным законом. По выражению вашего взгляда, по малейшему движению ваших губ я стану угадывать ваш каприз прежде, нежели вы успеете его выразить… Со мною вы узнаете…
   — Простите, князь.
   Олеся, приподнявшись, всматривалась в отдаленный конец зала.
   Там, в дверях, возле графини Браницкой появились какие-то новые фигуры.
   Испанский монах быстро подлетел к Олесе.
   — Тур вальса, милая пастушка, — пригласил он.
   Олеся положила руку ему на плечо, и они понеслись вдоль
   — Мадемуазель, — тихо заговорил монах. — Там возле графини — жандармы. Не пугайтесь, мадемуазель Олеся. Они спрашивают о Сереже…
   Лежащая в руке Бестужева-Рюмина маленькая рука Олеси дрогнула и похолодела.
   — Я сейчас исчезну с бала, чтобы успеть предупредить Серёжу, — продолжал Бестужев.
   — Мне дурно, мсье Мишель, — слабо проговорила Олеся. — Проводите меня на место и попросите ко мне Алексея Капниста. Он, вероятно, у карточных столов…
   Мишель крепче охватил затянутый в черный бархат тоненький стан Олеси и осторожно повел ее к диванчику, стоящему неподалеку от графини Браницкой.
   Взяв из рук Олеси веер, Мишель торопливо взмахивал им над ее белевшим из-под кружев лицом и в то же время жадно прислушивался к словам старухи Браницкой.
   — Это так нелепо, господин Ланг, — говорила она жандармскому офицеру. — Право же, я сначала подумала, что кто-то из расшалившейся молодежи шутки ради вырядился в форму жандармов. Мыслимо ли в моем дому искать изменников государю?!
   — Виноват, графиня, но по долгу службы я обязан, — сдержанно, но настойчиво возразил Ланг сиплым голосом. — Я сам никогда бы не…
   — Я не позволю, — перебила графиня, — насильственно снимать маски со своих гостей. Но уверяю вас, что тех, кого вы ищите, у меня нет. А ежели были бы, я сама привела бы их к вам!
   Ланг опять что-то возразил. Браницкая гневно повысила голос.
   Вокруг них стали останавливаться пары.
   Музыка перестала играть. Послышался тревожный шепот, возгласы. Торопливо зашаркали ноги, зашуршали шлейфы. Легкие туники вспархивали, как взметнувшиеся от ветра мотыльки…
   Большой зал, только что такой шумный и многолюдный, пустел и затихал.
   Граф Капнист подбежал к невесте.
   — Олеся, не волнуйся, дорогая. Мерси, Мишель, — протянул он руку Бестужеву, но тот уже ринулся прочь.
   Черным смятым крылом мелькнула в дверях его монашеская ряса,
   Лакей князя Федора, Кузьма, передав кучеру Панасу приказание закладывать лошадей, побежал к старой господской прачечной, где жил его отец, много лет назад купленный графиней Браницкой у князя Федора за редкое уменье присвистывать песельникам в плясовых песнях.
   — Рубаху бы мне чистую, тятенька, — глухо проговорил Кузьма.
   — Что-то не во-время, сынок? — удивился старик.
   — Самое время подошло, — таким тоном ответил Кузьма, что старик, приподнявшись на лежанке, пытливо уставился в его лицо, слабо освещенное тлеющей лучиной.
   — Сказывай, что надумал.
   Сын молчал.
   Старик спустил отекшие, как колоды, ноги и, шаркая, подошел к лучине. Со стоном раздул ее и, взяв в руки, обернулся к сыну. Тот стоял, опустив голову.
   Красный отблеск огонька заерзал по его землисто-серому с плотно сжатыми губами лицу.
   — Видать, ты давешней своей думы-то не кинул. Так, што ли? — тихо спросил старик.
   — И не кину!
   Кузьма стукнул кулаком по столу. Чашка с отбитой ручкой с жалобным звоном стукнулась о брошенный на стол кнут.
   — Неугомонный ты больно, Кузьма. На рожон-от прешь. Ну, чего надумал?
   Старик снова подул на лучину. Несколько искорок упало на земляной пол. Лучина вспыхнула ярче.
   — А то надумал, тятенька, что мы с Панасом порешили нынче же прикончить нашего князя. Как выедем с ним к оврагам, как почнем нахлестывать лошадей… Пущай и они сгинут, абы из старого пакостника дух вон…
   — А как же сами-то вы с Панаской? — как стон, вырвалось у старика.
   Кузьма тяжело опустился на лавку рядом с отцом.
   — Мы-то? Останемся в живых — пути-дороги сыщем… А только лучше бы и мне конец…
   Лучина, догорев, обожгла старика. Он растерянно уронил ее и поплевал на пальцы.
   — Тебе, Кузьма, на покров двадцатый годок всего минула, а ты жизнь свою загубить сбираешься. Нешто мысленно такое… — с глубокой скорбью проговорил старик.
   — Ни к чему мне теперь жизнь, тятенька, — простонал Кузьма.
   — Чтой-то так, сынок?
   — А то, что сбирался я Панасову сестренку Катюшку замуж за себя взять. И она согласна была. Спросил я у князя разрешения на свадьбу, а он: «Ладно, говорит, только покажь мне кака-така невеста твоя. Я и не упомню девки такой»
   — Так-так, — настороженно произнес старик.
   Кузьма глубоко перевел дыхание:
   — Увидел князь Катюшку, за косы потрепал шутейно. «Золотые, говорит, у тебя, девушка, косы. Ну, что ж, говорит, иди замуж, да только допрежь свадьбы послужи в моих палатах…» И забрали Катюшку в господские хоромы. Попервоначалу все как будто ничего было. А в самый сочельник прибежала Катюшка вечером к буфетчику и спрашивает для барина моченых вишен. Расстроенная такая, рассказывал мне опосля буфетчик, сама не своя… Меня в ту пору дома не было — по приказу князя возил я муравьевской барышне в Бакумовку оранжерейные цветы. Вернулся я утром, а у нас по всей усадьбе переполох: Катюшка сгинула. Всю деревню обыскали — нету… По княжескому велению всю округу исколесили — нету! Под вечер прибегли из-под Бакумовки мужики и сказывают, будто видела бабка Лавриха на утренней заре у лесной опушки девку простоволосую. Бабка сунулась было к ней, а девка как заорет, как шарахнется от нее, вроде полоумная, в лесную гущу… — Кузьма перевел шумное дыхание. Оно обдало жаром склоненное к нему отцовское лицо.
   — Ну-ну, сынок…
   — Доложили обо всем князю, — продолжал Кузьма, перехватывая воздух. — Приказал он весь бор обыскать. Да разве бакумовский бор, обыщешь! В нем от гущины и днем темно, будто ночью… Кричали мы, свистели, аукали, да только белок напугали, и волк в чаще взвыл. Как стемнело, мужики пошли по домам, а я всю ночь напролет по лесу шарил и все кликал Катюшку, покуда голоса не стало. А она так и не отозвалась… — Кузьма не то всхлипнул, не то поперхнулся.
   — Ну-ну, — опять произнес старик.
   — Приплелся я в усадьбу, — после долгой паузы снова заговорил Кузьма, — кличут меня к князю. Вошел я. Он хмурый-прехмурый по комнате шагает, а на столе возле кровати блюдечко с моченым вишеньем… Эх… «Кузьма, — говорит князь, — найди Катюшку. Отыщешь — женись на ней хоть сегодня». Я молчу, знай, прибираю спальную. Сдернул с постели одеяло и будто мне кто песку горячего в глаза сыпнул: на простыне алая Катюшина ленточка, та самая, что я ей в Тульчине на ярмарке купил и своими руками в косу вплел…
   — Вишь, дело какое… — выдохнул старик.
   — Ну, дашь рубаху? — поднявшись с лавки, сурово спросил Кузьма.
   — Сейчас, сынок. Дай огонек раздую. Кремень-от кудай-то запропастился…
   Старик шарил вокруг себя. Хотел встать, но ноги не слушались.
   — Возьми, сынок, сам. Под лавкой у печи сундучок. Под ремнем рубаха-то свернута.
   Кузьма ощупью нашел сундук. Отбросил крышку. Пахнуло из сундука цвелью. Запустил руку. Сверху армяк, за ним полушалок покойной матери — его по родному запаху узнал Кузьма. Рядом холодная кожа ремня, а под ним на шершавом нестроганном дне рубаха колкого холста.
   — Одна она у тебя? — спросил Кузьма.
   — Одна-разъединая, касатик, — ответил старик. Да ништо, бери.
   В темноте тяжело зашаркал к сыну. Нащупал его горячую всклокоченную голову и притиснул к своей худой груди
   Не поднимаясь с колен, Кузьма охватил отекшие отцовские ноги и тихо проговорил:
   — Прощенья прошу, тятенька…

36. Облава

   Князь Сергей Волконский торопил кучера. Но полозья уходили глубоко в снег, и лошади с трудом влекли ныряющие, как челнок, сани.
   Надвигался вечер. Снег синел. Из-за лесу поднялась красная, похожая на закатное солнце, луна.
   Волконский плотнее закутался в медвежью шубу.
   — А мы не собьемся с дороги?
   — Никак нет, ваше сиятельство. Опосля энтого лесу выедем на большой тракт, что бежит на Киев. Левей пойдет проселочная на Белую Церковь, а вправо — к Тульчину.
   Волконский закрыл глаза.
   Суматоха последних дней, связанная с объездом полков для приведения к присяге новому государю, вызвала усталость не только физическую, но и душевную. И то, что ему пришлось заставлять людей присягать Константину, которого Волконский, наравне с другими членами Тайного общества, терпеть не мог, и смутные, но настойчивые слухи о предательстве Шервуда, Бошняка и в особенности Майбороды, к которому был так доверчив даже осторожный Пестель, и, наконец, отрывочные, как первые дуновения грозы, сведения о событиях четырнадцатого декабря в Петербурге — все это давило мозг, и мрачные мысли текли медлительно, как вода по дну илистого оврага.
   Волконский был твердо уверен, что жестокая расправа, которую произвел в Петербурге Николай, была бы немыслима при Александре.
   «Стыда ради европейского, — думал Волконский, — Александр не дал бы такой гласности делу, затеваемому против его власти. Ведь он хотел, во что бы то ни стало слыть в Европе обожаемым монархом! Сгноить нас в Шлиссельбурге — на это он пошел бы. Решил бы, что огонь, спрятанный под спудом, не только не виден, но и не опасен. Но он ошибся бы жестоко, ибо прав был Лунин, когда говорил, что от людей можно избавиться, а от их идей — никогда»:
   При воспоминании о Лунине, перед волей, умом и образованностью которого Волконский преклонялся, в памяти его всплыл вечер, когда по дороге из Одессы в Варшаву Лунин заехал к нему, уже женатому, в Умань. В тот вечер Лунин вдохновенно играл на фортепиано, а потом по просьбе Марьи Николаевны с чувством спел арию из «Вильгельма Телля».
   Лунин в свою очередь упросил застенчивую Марью Николаевну спеть, и, к удивлению Волконского, она в этот вечер пела так, как будто снова была в Каменке у Давыдовых: свободно и страстно звучал ее голос, а глаза сияли черным огнем.
   В тот вечер она пела арию Розины из «Севильского цырюльника».
   «Эта ария будто нарочно создана для голоса Маши, — вспоминал Волконский. — Но как давно она не поет… Ах да, в ее положении петь вредно. Но когда снова будет можно, непременно попрошу ее спеть мне эту арию».
   В ушах Волконского явственно звучали певучие мелодии Россини. Под эти звуки ему вдруг привиделась Флоренция… Утопающая в цветах вилла… Томный взгляд и флейтоподобный голос певицы Каталани… Вот она встала навстречу Волконскому в белом платье, воздушном, как майское облако. Ее руки протянуты ему навстречу, и пышные рукава, как белые крылья, взлетают при каждом ее движении.
   — Ессо alfin, mio carissimo! note 36 — произносит она нежно.
   Волконский склоняется над ее выхоленными, душистыми руками. Но Каталани быстро хватает его за плечо и уже не музыкальным, а испуганным мужским голосом настойчиво повторяет:
   — Ваше сиятельство, а ваше сиятельство…
   Волконский с изумлением открыл глаза.
   Над ним близко белело лицо кучера. В темных впадинах его глаз светился ужас.
   — Ты что, Василий?
   — Ваше сиятельство, извольте-с проснуться.
   Волконский распахнул шубу. Морозный воздух охватил шею, грудь. Струйкой проскользнул по спине. Прогнал сонное забытье.
   — В чем дело?
   — Как выбрались мы на тракт, проехали версты с две, заслышал я с той стороны — из-под Белой Церкви колокольчик. Обрадовался, обернулся к вашему сиятельству. Да вы задремать изволили. Ну, погоняю, а сам на козлах нет-нет, да и привстану. Нетерпеж разбирает поскорей встречного опознать. Уж будто и разглядел вдалеке тройку. А колокольчик так и вовсе явственно слышен стал. Да вдруг как закричит кто-то, не то конь ржаньем предсмертным, не то человек погибающий… и тройки как не бывало…
   — Пустяки говоришь, — оглядываясь по сторонам, сказал Волконский.
   — Никак нет, ваше сиятельство. Вот крест святой правду истинную сказываю. А ежели… — и вздрогнул всем телом.
   Вздрогнул и выпрямился в санях и Сергей Волконский.
   — Что-с, слышите?
   Жуткий крик, в самом деле похожий не то на жалобное лошадиное ржанье, не то на отчаянный человеческий вопль, несся откуда-то из-за снежных сугробов. Лошади стали и тревожно прядали ушами.
   — Оборотень, ваше сиятельство, — прошептал Василий, — как бы кони не понесли, — и стал крестить лошадей мелкими частыми крестами. — Места здесь овражные, крутые. Не ровен час…
   Тот же крик еще раз прокатился по снежной холмистой равнине.
   — Поезжай туда. Несчастье с кем-то, — велел Волконский.
   — Помилуйте, ваше сиятельство! Нешто можно свертать, куда оборотень кличет. Место тутошнее лихое. Овраги, сказывают, ровно нечистой силой выкопаны.
   Он вскочил на козлы, тронул вожжи, и лошади, чувствуя под снегом твердый накат большой дороги, побежали под звонкий напев колокольчика.
   Месяц поднялся высоко и бросал на снег бесчисленные голубые искры. Лошадиные спины заиндевели, и шерсть, мохнато-белая, торчала на них, как клочья ваты.
   «Напрасно все же я не отвез Машу к Раевским, — вспомнил о жене Волконский. — Время тревожное. Скорей бы Линцы. Там у Пестеля все разузнаю в точности».
   Волконский снова плотно завернулся в шубу, вытянул, насколько позволяли сани, ноги и покорно отдался цепкому сну.
   В Линцах у большого дома, в котором жил Пестель, Василий придержал лошадей. Волконский проснулся.
   У Пестеля не видно было света, а на крыльце стояли солдаты.
   «Неладно что-то», — тревожно подумал Волконский. И, приподнявшись в санях, громко спросил:
   — Командир Вятского полка полковник Пестель дома?
   Один из солдат медленно пошел от крыльца к воротам.
   — А вы что за люди будете? — всматриваясь в приезжих, проговорил он.
   Василий спрыгнул с козел.
   — Их сиятельство князь Волконский осведомляются насчет господина полковника, а ты должен отвечать. Видишь, чай с морозу вовсе простыли, а ты — кто да что.
   Часовой ближе подошел к саням.
   — Так и есть — князь Волконский — тихо, будто про себя, проговорил он и, наклонившись к самому лицу князя, еще тише продолжал: — Полковник Пестель вчерашнего числа вызван в Тульчин и находится за караулом. Бумаги опечатаны. Спешите отсюда прочь, ваше сиятельство. Да прикажите кучеру подвязать колокольчик, как мимо штаба ехать будете. А то там генерал Чернышев с жандармами из Санкт-Петербурга. И приказ нам дан, чтобы всех, кто станет полковника спрашивать, препровождать неукоснительно в штаб.
   Его лицо показалось Волконскому знакомым.
   — Где я тебя видел? — спросил он.
   — В Каменке, с поручиком Басаргиным приезжал из Тульчина, — скороговоркой ответил солдат. — Поспешайте, ваше сиятельство.
   Василий что-то подтянул у дуги и высоко занес кнут. Лошади рванули, заскрипели полозья… И снова над Волконским темно-синее с мерцающими звездами небо, опаловый обруч вокруг зеленоватой луны, а внизу снежные поля, по которым рассыпаны мириады алмазных зерен.
   Граф Витгенштейн принял от Волконского присяжные листы и молча выслушивал рапорт о состоянии 19-й дивизии. По лицу графа Волконский видел, что он чем-то расстроен и слушает невнимательно.
   — А как здоровье вашей супруги? — неожиданно перебил Витгенштейн. — Я слышал, что она беременна и на сносях?
   Волконский утвердительно наклонил голову.
   — Княгиня в Умани?
   — Да, граф, и я покорнейше прошу вашего разрешения позволить мне отлучиться из Умани, для того чтобы отвезти жену мою для родов к родителям в Болтушку.
   Витгенштейн исподлобья коротко взглянул на Волконского.
   — Наделали дел, — после некоторого молчания сердито заговорил он. — И куда только ваши горячие головы заносились?! Куда, я вас спрашиваю, а?
   Волконский молча стоял перед ним с опущенными глазами.
   — Конечно, конечно, поезжай за женой, — продолжал Витгенштейн уже более миролюбиво, — ее надо оградить от возможных волнений. Только один уговор: в Каменку к Давыдовым не заезжай!
   — Слушаюсь, — тихо ответил Волконский.
   «Значит, облава действительно началась», — подумал он и хотел идти.
   Но Витгенштейн неожиданно взял его под руку и потянул к себе:
   — А что, князь, ты кого признаешь государем? — тихо спросил он.
   — Того же, кого и вы, граф.
   — Я — Константина, — хмуро проговорил Витгенштейн, — на то и закон о престолонаследии…
   От Витгенштейна Болконский прошел к Киселеву. Его пригласили в гостиную, где сидела хозяйка дома и какой-то офицер очень болезненного вида.
   Киселева приветливо протянула Волконскому руку.
   — А мы с monsieur Басаргиным нынче вспоминали вас,
   Басаргин с трудом привстал с кресла и попытался улыбнуться, но его восковое лицо только искривилось болезненной гримасой.
   «Так вот что сделала с ним смерть жены», — с жалостью подумал о нем Волконский. Но сказать Басаргину ничего не мог и только крепко пожал его худую холодную руку.
   Минуту все трое напряженно молчали.
   — Муж скоро будет, — первой заговорила Киселева. — И знаю, что он похвалит меня за то, что задержала вас. Впрочем, я пошлю точно узнать, когда он приедет.
   Извинившись, она вышла.
   — Итак, конец, князь? — тихо спросил Басаргин.
   — Где Пестель? — так же торопливым шепотом вырвалось у Волконского.
   — Пройдите к дежурному генералу Байкову. Павел Иванович под присмотром в его квартире. Попытайтесь свидеться с ним. И скажите, что… все кончено. Я третьего дня из Москвы.
   — Ну, что там?
   — Видел наших. Орлов все пошучивает. Говорит, что петербургский разгром — не конец, а только начало конца. Был у него и Якушкин. Орлов свел его с Мухановым. А тот, быв очевидцем четырнадцатого, настаивал на том, чтобы, во что бы то ни стало выручить плененных товарищей, и напрямик заявил, что поедет в Петербург и убьет царя. При этих словах Орлов взял его за ухо, потянул к себе и чмокнул в лоб. Затем направил нас всех на собрание к Митькову, а сам туда не приехал. Сказался больным, хотя был в мундире, при ленте и орденах.
   Волконский глубоко вздохнул. О Михайле Орлове он не беспокоился. Знал, что его брат, Алексей Орлов имеет большое влияние на нового царя и в обиду Михаила не даст. Но страшила судьба Пестеля. И решил увидеться с ним непременно.
   Как только Киселева возвратилась в гостиную, Волконский стал прощаться.
   — Что же вы торопитесь, князь? Отужинайте с нами, — пригласила она. — Муж прислал сказать, что сейчас будет. Право, оставайтесь.
   Но Волконский отказался.
   Когда он выходил, Киселева печально покачала ему вслед головой.
   Некоторое время она и Басаргин сидели молча.
   — Князь Волконский, наверно, знает… — начала Киселева и умолкла.
   — О чем? — Басаргин строго поглядел на нее.
   Она покраснела до слез.
   — Вы отлично знаете, мсье Басаргин, наше с мужем к вам расположение. И поэтому, прошу вас, не посчитайте мою откровенность за неуместную навязчивость… Я слышала некоторые разговоры мужа с генералом Чернышевым. Над вами, князем Волконским и вашими друзьями собирается гроза. Но вы можете спасти себя полным открытием тайны, связывающей вас с теми, кто уже во власти правительства…
   Басаргин встал:
   — Вы мне советуете сделать то, чего мне не позволит моя совесть.
   — Но тогда вы погибнете! — с тоской произнесла Киселева.
   Басаргин поднес к губам ее руку и спокойно проговорил:
   — Если бы я услышал эти слова даже тогда, когда была жива моя жена и жизнь для меня была прекрасна, даже тогда я не нашел бы иного ответа.
   — Я так и знала, иного ответа ни вы, ни ваши друзья дать не можете…
   Киселева закрыла лицо руками и умолкла. Послышался звон шпор, и в гостиную вошел Киселев. Он пристально оглядел жену и Басаргина. Тот встал.
   — Поручик Басаргин, — начал Киселев таким официальным тоном, каким раньше никогда не обращался к Басаргину.
   Басаргин стал во фронт:
   — Слушаю, ваше превосходительство.
   — Извольте следовать за мной.
   И круто повернулся к выходу. Басаргин, твердо ступая, шел следом.
   У дверей кабинета Киселев остановился и приподнял тяжелую портьеру:
   — Прошу.
   В четком звяканье шпор, в том, как Киселев отодвинул кресло, и в жесте, которым он пригласил Басаргина садиться, подчеркивалась официальность.
   — Вы принадлежите к Тайному обществу, — заговорил Киселев, отчеканивая слова. — Правительству все известно. Советую вам во всем признаться чистосердечно.
   — Разрешите, ваше превосходительство, узнать, в качестве кого вы изволите меня допрашивать: как начальник штаба, которому я обязан давать официальные показания, или как Павел Дмитриевич, с которым я не могу не быть откровенным.
   — Разумеется, как начальник штаба.
   Басаргин поднялся:
   — В таком случае, не угодно ли будет вашему превосходительству сделать мне вопросы на бумаге, дабы я мог письменно ответить на них? На словах же мне больно говорить с вами, как с судьею и смотреть на вас просто, как на правительственное лицо.
   Киселев задумался.
   — Хорошо, — сказал он, наконец, — вы получите вопросы.
   Басаргин поклонился и пошел к двери.
   — Постой, постой, либерал, — остановил его Киселев тем интимным тоном, каким обычно говорил со своими друзьями. — Останься отужинать с нами. Давно мы с тобой не виделись. — Подошел к Басаргину и обнял. — Любезный друг мой, — мягко продолжал он, — не знаю, до какой степени ты замешан в этом деле. Помочь я тебе ничем не могу. Но в одном могу заверить — это в моем к тебе уважении, которое не изменится, что бы с тобой ни случилось. Завтра я пришлю запечатать твои бумаги. По предписанию военного министра они должны быть отосланы к нему вместе с арестованными. Если ты еще не отдохнул с пути, можно денька два повременить.
   — Нет, нет, Павел Дмитриевич, чем скорее, тем лучше. Ничего нет тяжелее неизвестности.
   Киселев вздохнул и протянул руку:
   — Мы, еще свидимся, друг мой.
   Волконский, запорошенный снегом, путаясь в длинных полах медвежьей шубы, поднялся по ступенькам крыльца и постучал щеколдой. Дверь открыл денщик. Бросив ему на руки шубу, Волконский без доклада переступил порог соседней комнаты.
   За столом, ближе к окну, сидел Пестель. Лицо его было по обыкновению, серьезно и замкнуто. Сухая рука рассеянно вращала ложечку в стакане с крепким, как пиво, чаем.
   Генерал Байков у самовара курил длинную с бисерным чубуком трубку.
   По замешательству генерала Волконский понял, что его приход был некстати, и решил сделать вид, что ничего об аресте не знает, а пришел поговорить о продовольствии дивизии.
   Генерал слушал настороженно, догадываясь, что в словах Волконского относительно предстоящих посещений тех или иных пунктов для закупки продовольствия есть что-то важное для Пестеля, потому что при упоминании названий некоторых местечек и городов Павел Иванович делал едва заметные то положительные, то отрицательные движения головой.
   Волконский уже терял всякую надежду обменяться с Пестелем хотя бы несколькими фразами наедине. Но неожиданно вошел денщик с докладом о прибытии экстренного фельдъегеря с депешами. Как только Байков вышел, Волконский быстро зашептал:
   — Павел Иванович, ваш Майборода оказался подлым предателем. Мне доподлинно известно.
   Пестель стиснул зубы так, что скулы обозначились под смуглой кожей, но ничего не ответил.
   — Мы все заявлены, — продолжал Волконский, — вы взяты нынче, я — завтра.
   — Смотри, — тихо и размеренно заговорил Пестель, — смотри, не сознавайся ни в чем! Я же, хоть жилы мне будут в пытке тянуть, ни в чем не сознаюсь. Одно только необходимо сделать — это уничтожить мою «Русскую правду». Она одна нас может погубить. Скажешь Юшневскому…
   Генерал Байков вернулся в комнату, держа кипу бумаг.
   — Просто голова кругом идет, — сказал он, опускаясь на табурет. — Ни-че-го не понимаю! В правительстве такое беспокойство, будто война с турками.
   Расставаясь, Волконский и Пестель крепко пожали друг другу руки.
   — Ты к своим? — тихо спросил Пестель.
   — Да, отвезу жену к родителям.
   — Прошу кланяться княгине и мадемуазель… Элен, — с некоторой заминкой добавил Пестель и застенчиво улыбнулся, обнажив ровные, крепкие зубы.