Заметив, что говорят о нем, Булатов сделал быстрое движение, словно собираясь достать что-то из бокового кармана. Потом резко отдернул руку и юркнул в толпу.
   Николай отъехал на несколько шагов.
   — Ваше величество… — снова начал Комаровский и опять не договорил: прямо перед самой мордой царского коня откуда-то появился высокий драгунский офицер с черной повязкой на одном глазу, черноусый, черноволосый. В правой руке он держал обнаженную саблю, на острие которой был надет его головной убор с белым султаном. Выпуклый черный глаз дерзко уперся в лицо царя.
   — Что вам надо? — вздрогнул Николай.
   Офицер вытянул руку с саблей в сторону Сената и с чувством проговорил:
   — Я был с теми, государь. Но оставил безумцев и явился к вам. Примите блудного сына, ваше величество! — трагическим шепотом докончил он.
   — Как вас звать, капитан? — спросил Николай.
   — Якубович, ваше величество.
   — Спасибо, вы знаете ваш долг, — и, наклонившись с седла, Николай протянул драгуну два пальца.
   — Довожу до сведения вашего величества, что мятежники дерзновенны и жаждут крови. Они…
   Николай остановил его движением руки:
   — Я осведомлен обо всем, господин… Якубовский…
   — Якубович, — поправил драгун.
   Но Николай уже отвернулся к подскакавшему генералу:
   — Ну что, Сухозанет?
   — Снаряды привезены, и орудия заряжены картечью, ваше величество.
   — Хорошо, Сухозанет. Попытайтесь там в последний раз, — царь движением подбородка указал в сторону памятника Петру, уже окутывающегося сумерками.
   Сухозанет стрелой помчался туда.
   — Мало тебе Стюрлера и Милорадовича, — упрекнул Николая Михаил.
   На Сенатской площади вспыхивали молнии ружейных залпов. Из белых дымков прибойно хлынул грозный многоголосый гул.

34. «Диктатор»

   В Главном штабе старший адъютант дежурного генерала Яковлев прочел только что полученный из Сената манифест о вступлении на престол Николая, сложил его аккуратно и задумчиво посвистал.
   «Выходит, что слухи о волнении в гвардии и о каком-то заговоре — вымысел праздных умов», — думал он, шагая по комнате.
   Задержавшись у окна, он оглядел площадь и ахнул:
   — Батюшки! А ведь и впрямь неблагополучно! Люди, войска! Пойти узнать…
   В коридоре встретил князя Трубецкого и поразился его болезненным видом.
   — По нездоровью вам и выходить не следовало бы, ваше сиятельство. Прошу в кабинет его превосходительства, — он распахнул дверь и пропустил вперед Трубецкого. Присядьте на диванчик. Вот манифест с приложением, извольте почитать. А я пойду разузнаю… — и Яковлев быстро удалился.
   Трубецкой опустился на клеенчатый диван, уставился в еще пахнущий типографской краской манифест, но читать не мог. Буквы слились в черные полоски, и от этих черных по белому строк рябило в глазах. В кабинете было тихо, так тихо, что Трубецкому вдруг стало жутко. Он вытащил золотые на вычурной цепи часы. Взглянул на них и снова положил в карман.
   «Однако который же все-таки час?»
   Он опять достал часы и долго смотрел на стрелки.
   «Что-то странное происходит со временем или со мною самим», — подумал он и вдруг прислушался: неясный гул долетал со стороны Дворцовой площади.
   Трубецкой быстро подошел к окну, протер затуманившееся от его дыхания стекло рукавом мундира и увидел Дворцовую площадь, заполненную различными войсковыми частями: эскадроны конной гвардии в железных кирасах и касках, кавалергарды в белых колетах… Роты Измайловского полка, батальон егерского, гренадеры, семеновцы…
   Дальнозоркими глазами Трубецкой жадно всматривался в эти войска и узнавал знакомых ему начальников полков.
   Перед родным ему Преображенским полком мерно шагал его приятель, весельчак и картежник Славка Исленев.
   Возле левофлангового павловца, круто выпятив грудь, стоял граф Ливен. Князь Мещерский что-то кричал своим гренадерам. Командир полка граф Апраксин гарцевал перед кавалергардами…
   «Но почему же все они в одних мундирах? — удивленно отметил Трубецкой. — Ах да, ведь все сегодня утром были приглашены для присяги во дворец, а вместо дворца очутились на морозе… А рядом с Апраксиным… Нет, не может быть… Анненков?! Но он же наш…»
   В воображении Трубецкого всплыла последняя встреча с Анненковым: Полина Гебль, Аглая Давыдова, исполинский ананас в руках Александра Львовича…
   — Боже мой, и этот полк! — Трубецкой отшатнулся, протер глаза и снова прильнул к стеклу.
   На Дворцовую площадь входили со стороны Невского проспекта стройные шеренги Московского полка с Михаилом Павловичем во главе.
   Навстречу полку двигалась кавалькада всадников. В одном них Трубецкой сразу узнал Николая, в других — генералов Бенкендорфа, Васильчикова, Толя, Комаровского. Трубецкой не спускал глаз с Николая. Вот он поднял руку и что-то говорит солдатам. Вот отъехал с Михаилом в сторону, и сейчас же возле них очутился Толь. Генерал что-то сказал, и Николай, как бешеный, помчался к бульвару, Комаровский следом… Вот царь остановился, и перед ним…
   «Нет, не может быть… Я, конечно, обознался… Якубович! Он, он! Его черная повязка, его усатое лицо. Что-то белое на кончике его сабли… Так вот оно что! Вместо обещанного предводительства артиллерией — парламентер! Николай протягивает ему руку, значит мир заключен», — проносились у Трубецкого отрывистые мысли. И когда рассмотрел в стороне одинокую фигуру полковника Булатова, уже не удивился: Булатов предупреждал, что если увидит у Сената мало войска, «не станет себя марать». — «А у Сената дела, видимо, совсем плохи… Да и сам диктатор хорош! — упрекнул себя Трубецкой, чувствуя, как кровь горячим потоком прихлынула к лицу. — Гляжу на площадь, как на шахматную доску, и мечтаю, как бы сыграть хотя бы вничью…»
   Словно в ответ на эту мысль, за окнами загремели пушечные выстрелы…
   Батарея артиллерии, тускло освещаемая мерцанием сумерек, повернула жерла пушек к Сенатской площади.
   — Больше нельзя терять ни минуты, — категорически заявил царю князь Васильчиков. — Немедленно картечь!
   — Хорошо начало царствования, — поморщился Николай. — Картечь против подданных…
   — Для того чтобы спасти престол, — торопливо подсказал Васильчиков. — Смотрите…
   Без шапки, с растрепанными волосами, белый, как мел, галопом примчался Сухозанет.
   — Сумасбродные! Требуют конституции, — едва мог он выговорить и закашлялся до синевы.
   Николай скрипнул зубами.
   — Батарея, орудия заряжай! — зычно раздалась его команда. — За-ря-жай!
   А оттуда, из серого предвечернего тумана с чернеющим силуэтом вздыбленного коня, грозный отклик рокочущего:
   — Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра-а-а!
   — Пальба орудиями по порядку! Правый фланг начинай! Первая!
   — Первая, первая, первая! — пронеслось от Адмиралтейства и замерло у Невского проспекта.
   Но выстрела не было. Пальник Серегин бросил уже зажженный фитиль в снег и придавил сапогом.
   Николай пригнулся с седла к поручику Бакунину:
   — Так вот как у вас…
   — Виноват, ваше величество.
   Бакунин метнулся к пушке.
   — Ты что же? — встряхнул он пальника за грудь.
   — Свои, ваше благородие.
   — Я тебе, сволочь… Если бы я сам стоял перед дулом — и то должен палить.
   Схватил фитиль. Серегин успел подтолкнуть дуло вверх. Грянул выстрел. Первый снаряд попал в сенатскую стену под крышу. Многократным эхом откликнулись ему ружейные выстрелы.
   Николай спрыгнул с лошади и сам подбежал к пушке. Пригнул дуло. И снова скомандовал:
   — Вторая, жа-ай — пли! Третья, жа-ай — пли!
   Царь уже не смотрел туда, где падали люди, корчась в лужах крови с выкатившимися от ужаса и боли глазами. Он все повторял, притопывая правой ногой:
   — Жа-ай! Пли! Жа-ай! Пли-и!
   У Дворцового моста, куда кинулись обезумевшие толпы, тоже зарявкали пушки. Часто, оглушительно.
   — Пали, пали! — орал фейерверкеру Левашев. — Жай! Пли!
   — И наводить не надобно! — кричал на ухо Николаю Васильчиков. — Расстояние — рукой подать…
   — Вся эта шваль стадом держится! — вопил в другое царское ухо Толь. — Давно бы так…
   Николай приказал выкатить пушки на набережную, и картечь завизжала вдоль Невы. Рвала лед и взметала его острыми зеркальными осколками. Люди падали в мутно-черную воду, окрашивая ее струями крови.
   «Ишь разгулялся как!» — с невольной брезгливостью подумал Михаил о брате, который не переставал топать ногой и, как одержимый, с пеной на посиневших губах, неистово вопил:
   — Жай-жай! Пли-и-и!
   В Главном штабе вздрагивали стены и окна дребезжали и звенели.
   — Значит, все-таки началось! И началось страшно! — шептал Трубецкой, вытирая со лба капли холодного пота.
   Постоял несколько минут в остолбенении, потом схватился за голову и ринулся вон. А навстречу — испуганная стая военных чиновников. Лица бескровные, хохолки на головах торчком, фалды мундиров, как петушиные крылья при переполохе.
   — Куда вы, ваше сиятельство! Не ходите! На Петровой площади бунт! Слышите, пушки палят?
   Но Трубецкой, крепко держась за перила, спустился с лестницы,
   У самого выхода столкнулся с правителем канцелярии:
   — Не ездите, ваше сиятельство, — схватил тот Трубецкого за рукав. — Ужас что творится… На Морской, у Сената, у Адмиралтейства да, кажется, по всей столице пальба! Всюду войска, народ, убитые… Я своими глазами лужи крови видел… Слышите — пушки!
   — Я тут неподалеку, к полковнику Бибикову, — отвечал Трубецкой. — Он должен быть в курсе…
   У Бибикова пробыл несколько минут. Невпопад отвечал на вопросы и ничего не понимал из того, что говорил полковник. Извозчик отказался везти на Миллионную:
   — Помилуйте, вашбродь, что ж под пули ехать! — И, хлестнув мерина, свернул в переулок.
   И снова двор Главного штаба. Какие-то ящики, обитые железными обручами. Замерзшие лужи, кирпичи. Потом витая лестница и открытая дверь в канцелярию. А там суетящиеся люди, бледные и говорливые. И все о том же, о том:
   — Убитых сотни!
   — А сколько потопленных в Неве!
   — И всех хватают, всех тащат в крепость!
   — Не в крепость, а во дворец!
   — Стюрлера, говорят, — наповал!
   — А Милорадович еще жив, но помрет не нынче-завтра. Арендт, говорят, рукой махнул, как увидел рану…
   Трубецкой прислонился к стене. Перед глазами поплыли оранжевые круги, сердце забилось где-то около горла, и темное забытье обморока заволокло сознание.
   Он пришел в себя в какой-то каморке, на деревянной скамье. Возле него суетился старик, — должно быть, сторож или дворник.
   — Вот и очнулись, ваше благородие. Я вас и водицей сбрызгивал. Вишь, сердце зашлось как…
   — Да, я очень нездоров, — слабым голосом ответил Трубецкой и стал застегивать шинель. — Помоги, братец, спуститься да кликни извозчика.
   — Сейчас-то, пожалуй, можно и ехать. Пальба вовсе утихомирилась. А куда прикажете нанимать?
   — На Миллионную, к дому австрийского посольства.
   — Тогда пущай через Аглицкую набережную везет, а то иначе не проехать: пикетов наставлено видимо-невидимо…
   Как Трубецкой и надеялся, Катерина Ивановна, едва только узнала, что он ушел из дому, а в городе беспокойно, тотчас же поехала к своей сестре — жене австрийского посланника Лебцельтерна, который обычно обо всем знал.
   Здесь с волнением обсуждали события, и отсутствие Трубецкого всех тревожило.
   Когда он, наконец, появился, Каташа бросилась ему навстречу, хотела попрекнуть за то, что заставил ее так беспокоиться, но, взглянув на него, только спросила:
   — Что с тобою, Сержик? Ты очень бледен…
   Трубецкой устало опустился на близ стоящее кресло.
   — Тоска, Каташа… Лютая тоска…
   — Пойдем в гостиную, мой друг, — звала Катерина Ивановна. — Там папа, мсье Воше и секретарь французского посольства. Мсье Легрен и мсье Воше были сами очевидцами того, что творилось на Сенатской площади…
   — Мне никого не хочется видеть, Каташа…
   — И напрасно, Сержик. Пойдем — на людях развлечешься.
   — Что за ужасная история, князь? Отчего она вдруг возникла? — встретили Трубецкого возмущенными вопросами Лаваль и Легрен. — Почему бунтуют гвардейцы?
   — Вероятно, в некоторых ротах забыли прочесть завещание покойного императора относительно его преемника, — не глядя никому в глаза, ответил Трубецкой.
   — Полно, князь, — возразил Легрен, — дело совсем не в нескольких ротах. На мой взгляд, у мятежников было не менее трех тысяч штыков и при этом из привилегированных полков и Гвардейского экипажа. Да и среди тех, кто стоял у дворца, тоже было немало колеблющихся. Я собственными ушами слышал, как некоторые солдаты говорили: «Вот стемнеет, и мы туда перейдем», то есть к мятежным войскам.
   — Но у мятежников не было артиллерии, — сказал Лаваль.
   — Я знаю точно, что и артиллерия колебалась, — заявил Лебцельтерн. — У двух батарей при выезде оказались перерезанными постромки, а у тех, что прибыли на Дворцовую площадь, не было снарядов… Мой атташе видел, между прочим, перед каре противу правительственных войск также и штатских, которые держались весьма воинственно.
   — Да, да, я с графом Шварценбергом проходил близко и узнал среди этих штатских некоторых молодых людей, которых встречал у вас, князь, — обратился Воше к Трубецкому. — Все они точно ожидали чего-то,
   Трубецкой покраснел, а Воше, принимая из рук Катерины Ивановны чашку душистого чая, продолжал:
   — Я видел там и князя Александра Одоевского. Он был очень оживлен. Мне, между прочим, говорили, что два эскадрона конной гвардии на быстром аллюре прорвались между Сенатом и мятежниками и сразу же стали их окружать. В общем слухов масса — и все такие ужасные…
   — Да, тяжелый день, — вздохнул старик Лаваль. — Несомненно, что у мятежников был какой-то замысел, но что-то мешало им проявить должную инициативу.
   — Вероятно, они убедились, что их средства несоразмерны их замыслам, — глухо произнес Трубецкой.
   «Он совсем болен», — с беспокойством всматриваясь в лицо мужа, решила Катерина Ивановна.
   — Que diable! — с сердитой насмешкой проговорил секретарь французского посольства. — Si on a voulu faire une revolution, се n'est pas comme cela qu'il fallait s'y prendre! note 34
   — А быть может, неудача произошла оттого, — возразил Воше, — что у них не было смелого и энергичного военачальника.
   Трубецкой поперхнулся чаем и закашлялся. Потом извинился перед хозяйкой и, ссылаясь на сильную головную боль, вышел вместе с Каташей.
   В квартире Рылеева стояла необычайная тишина. Хозяин и гости устало обменивались словами. Горела одна свеча, кем-то небрежно сдвинутая на край стола.
   — Не могу забыть глаз Яригина, — сжимая виски, с тоской говорил Бестужев. — Когда мы добежали до середины Невы, уже против самой Петропавловской крепости я остановил людей. Я решил занять крепость. Стали строиться. И в этот момент ядро — в самую гущу. Огонь, кровь… Вдруг лед стал опускаться, и жадная вода… Нет, не могу… — он опустил голову и замолк.
   — Чудо, что из нас никто не ранен, — проговорил Пущин.
   — Как не ранен? — откликнулся Рылеев. — Дух мой смертельно ранен. А это хуже, тяжеле ран телесных!
   — А вы, Владимир Иванович, так и не дописали манифеста? — насмешливо спросил Каховский.
   — Да ведь оказалось, что и дописывать было не к чему, — теребя очки, ответил Штейнгель.
   — Так, так, — Каховский пристально рассматривал свой кинжал.
   Штейнгель тоже посмотрел на его клинок и, не подумав, сказал:
   — Впрочем, и вы не выполнили порученного. — А сказавши, тотчас же пожалел; по худому, за один этот день постаревшему лицу Каховского прошла болезненная гримаса.
   — Будет с меня… Стюрлера и Милорадовича на душе имею, — глухо произнес он и протянул кинжал: — Возьмите эту вещицу на память обо мне. Ведь вы-то спасетесь…
   Штейнгель взял кинжал и положил возле себя на стол.
   Помолчали.
   Рылеев опустил руку Михаилу Бестужеву на плечо:
   — Я написал нынче Сергею Ивановичу Муравьеву-Апостолу, предваряя его, как все получилось у нас и чтобы они же не натворили. И чтобы осторожно полагались на таких людей, каким оказался Трубецкой, — как будто с трудом выговорил он последние слова.
   Штейнгель собрался уходить. Каховский заметил, что он прикрыл кинжал салфеткой и оставил лежать на прежнем месте.
   Каховский промолчал и вскоре после ухода Штейнгеля тоже стал прощаться.
   — Увидимся ли, Петя, друг? — крепко сжимая его руку, спросил Рылеев.
   Каховский сунул кинжал в карман. Постоял у порога.
   — Поклонись от меня Наталье Михайловне и Настеньке.
   И ушел.
   Всю ночь он бродил по улицам, пустынным и тихим. Костры, зажженные расставленными пикетами, горели, как погребальные факелы над одетым в снежный саван Петербургом. Надрывно завывала поднявшаяся метель. Каховскому хотелось скрежетать зубами, как скрежетал кто-то невидимый там, у памятника Петру.
   — Ужели я лишаюсь рассудка? Но нет же, нет, — я явственно слышу скрежет… — И Каховский быстро побежал к памятнику.
   — Что же это? Кто там скрежещет так страшно? — крикнул он, и сам испугался своего голоса.
   А из темной амбразуры ворот кто-то ответил:
   — Это, батюшка, кровь соскоблить велено. Чтоб к утру и следов не осталось. Вот саперы да хожалые и стараются… работают…
   «Дорогой, дорогой Константин! Твоя воля исполнена, но, боже мой, какою ценой! — писал брату Николай. — Будем надеяться, что этот ужасный пример послужит к обнаружению страшнейшего из заговоров. События вчерашнего дня все же лучше безъясности, в которой мы находились. Революция была на пороге России. Но она не проникнет в нее, пока во мне сохранится дыхание жизни, пока я буду императором. Мне доносят, что Милорадович скончался, Стюрлер тоже в отчаянном положении. Какие чувствительные потери. Временным военным генерал-губернатором я назначил Голенищева-Кутузова. Он единственный человек, на которого я могу положиться в настоящий критический момент.
   У нас имеются доказательства, что все велось неким Рылеевым, статским, и что много ему подобных состоят членами этой гнусной шайки…»

35. Прерванный маскарад

   В одной из комнат, отведенных графиней Браницкой семье Давыдовых-Раевских, шло секретное совещание.
   Молодой жене Базиля Давыдова, Сашеньке, нездоровилось. У нее то и дело кружилась голова и под сердцем, будто чугунная гирька перекатывалась.
   Через спинку вольтеровского кресла свесилось приготовленное для маскарадного наряда белое атласное домино…
   — Поверь, Элен, невозможность присутствовать на маскараде смущает меня главным образом потому, что я знаю, сколь огорчительно будет для Базиля не видеть меня среди масок. Он опять станет упрекать меня в капризах. Ведь он так настаивал, чтобы я сюда приехала. Даже странно, почему ему этого так хотелось…
   — А ты ему объясни, что нездорова.
   — Душенька, Элен, мое нездоровье связано с большою радостью… Но я хочу сообщить об этом Базилю в день его именин, в Новый год…
   — Ах, вот что! — Элен чуть порозовела.
   Груня, подаренная Екатериной Николаевной Сашеньке в горничные, положила на колени белые атласные туфельки, к которым пришивала муаровую ленту.
   Поглядела, напряженно сдвинув золотистые брови, на Сашеньку, и вдруг всплеснула руками:
   — Ох, родимые вы мои матушки, — зажурчал ее веселый голосок. — Да чего же я надумала! — Она вскочила с ковра: — Сей минутой Ульяшку кликну. Она парик седой пудрить побегла.
   Всплеснулся розовый сарафан, и тугая коса с синей лентой закачалась по спине.
   — Да в чем дело, сказывай.
   — Сейчас, сей минутой!
   Опрометью выбежала и скоро снова появилась в дверях. За ней вошла Улинька, тоже запыхавшаяся. В одной поднятой руке она держала серебристый пудреный парик. В другой — пульверизатор.
   — Изволили звать? — спросила она, и глаза ее, как всегда, когда они обращались к Сашеньке, посветлели и блеснули так, как блестит синим утром первый тонкий ледок.
   — Погоди, — заслонила ее Груша. — Извольте выслушать, каково я хитро придумала: Ульяша с барышней Еленой Николаевной точка в точку одного роста, а супротив вас, барыня, ежели и повыше, то самую малость. Мы ее заместо вас и обрядим. Барину Василию Львовичу и невдомек будет, что не вы. Ульяша заместо вас все танцы спляшет, а вы тем временем на постелюшке на мягонькой сладко почивать будете.
   — А ведь недурно, Элен? — улыбнулась Сашенька.
   — Чего уж лучше, — торжествующе проговорила Груша.
   Елена внимательно поглядела на Ульяну.
   Та без улыбки опустила глаза, и стало похоже, будто мохнатые шмели уселись у ее вздрагивающих век.
   — В самом деле, Улинька, — сказала Елена. — Отчего бы тебе не поплясать? Ты ведь большая мастерица в танцах.
   — А коли по голосу узнают? — тихо спросила Улинька.
   — Чего сказала, по голосу! — насмешливо передразнила Груша. — Барышни нарочно орешек в рот берут, чтоб в машкераде разговорную манеру изменить.
   — Так как же, Улинька? — спросила Александра Ивановна.
   — Как вашей милости будет угодно, — ответила Уля, и розовые пятна выступили у нее на лбу и щеках.
   Костюмированный бал у графини Браницкой не отличался пышностью ее обычных балов.
   Многие из военных носили траур по императору Александре, а потому танцевали из них только те, кто был в маске.
   Графиня Браницкая в седых буклях и пышном чепце, стоя в высоких дверях зала, оглядывала в лорнет стремительно несущиеся в grand rond'e маски.
   «Любинька Шаховская — истая Аврора, — рассуждала она об одной из них, — но зачем бриллиантов столько понавесила? Даже головка под их тяжестью клонится. Кажись, все маменькины драгоценности в ход пошли».
   Кто-то слегка прикоснулся к плечу графини. Она обернулась. Ее дочь, Елизавета Ксаверьевна Воронцова, устало облокотясь на руку Александра Раевского, проговорила:
   — Я пройду к себе, maman, я очень утомлена. — И, высоко держа украшенную диадемой голову, она стала продвигаться среди танцующих. Раевский шел следом за нею.
   У выхода из залы Воронцова что-то сказала ему. Он поклонился и, пропустив ее вперед, остался стоять у двери.
   «И чем только все это кончится? — с беспокойством думала Браницкая, уже давно знавшая о связи дочери с Раевским. — Неужто. Воронцов так и не догадывается ни о чем? А ведь Павлик весь в Раевского», — вспомнила она о меньшем сыне Воронцовых. И ей вдруг захотелось сейчас же пойти взглянуть на этого своего любимого внука, который с вечера что-то слишком капризничал.
   Но две маски — испанский монах и альпийская пастушка — остановились возле нее.
   — Графиня, la mort ou la liberte? note 35 — спросил монах.
   Его молодой взволнованный голос показался Браницкой знакомым.
   — Что за карбонарийские вопросы! — упрекнула она,
   — Умоляю вас, графиня, ответьте! — просил монах.
   «Ну, конечно, это Мишель Бестужев, — узнала графиня, — экой сумасбродный!» И ответила холодно:
   — Кому что полагается…
   Монах звякнул шпорами под длинной черной рясой и, обняв свою даму, закружил ее в бешеном темпе загремевшей с хор мазурки.
   Графиня, поджав губы, снова взглянула туда, где стоял Раевский. Тот с явно выраженным нетерпением слушал Базиля Давыдова.
   — Сегодня сюда ожидался Пестель и братья Муравьевы, — говорил Давыдов. — Ты их не приметил среди масок?
   — Нет, не приметил. Элен также осведомлялась о Пестеле. Странно, что у ангелов может возникать интерес к злым духам, — проговорил Раевский с сарказмом.
   — А разве интерес демонов к добродетели менее удивителен? — намекнул Давыдов.
   Раевский пошевелил тонкими губами:
   — И ты приписываешь мне эту пушкинскую кличку? Кто же в сем случае добродетель, коей я интересуюсь?
   Давыдов смешался.
   — Все наши дамы добродетельны, — с поспешной шутливостью ответил он. — И первая из них вот то одинокое домино — моя супруга.
   Он быстро заскользил в противоположный угол залы, где, опершись о золоченую спинку вычурного диванчика, стояла маска в белом атласном домино.
   — Как я доволен, что ты, наконец, появилась, Сашетта! — сказал он. — Идем танцевать.
   Маска молча положила руку ему на плечо.
   Базиль, сделав несколько первых шагов, крепче обнял даму и вдруг почувствовал, как она вздрогнула и прильнула к нему.
   — Сашетт, ты сегодня необычайна, — все ускоряя темп танца, говорил Базиль, — я не узнаю тебя…
   А белое домино, едва касаясь паркета, тянулось к своему кавалеру и каждым своим ритмичным движением и еле уловимой под кружевом маски улыбкой.
   Амур в розовом трико, блестя отороченными серебром кисейными крылышками, порхал вокруг альпийской пастушки. Блестящая стрела его колчана с шаловливой угрозой прикасалась к вееру, которым раскрасневшаяся пастушка — Олеся Муравьева-Апостол — прикрывала свою декольтированную грудь.
   — Вы нынче так грустны, — шептал амур, — все ищете кого-то глазами, все вздыхаете. Успокойтесь, граф Капнист здесь…
   — Ах, я вовсе не о нем беспокоюсь, — невольно вырвалось у Олеси.
   Амур ближе нагнулся к ее маленькому ушку, алевшему меж гроздей черных локонов.
   — Так неужто о князе Федоре? Экой он счастливец! Надо спешно передать ему такую весть. А то, глядите, какая у него постная физиономия. Скорбящий сатир, да и только…
   — Полно болтать глупости, амур, — прервала Олеся. — Я не спокойна за братьев. Сережа и Матвей обещались быть сюда, а между тем…