Княгиня Марья Николаевна неловкой походкой, переваливаясь, подошла к широкой кровати красного дерева с бронзовыми украшениями и, откинув одеяло, долго стояла неподвижно.
   Потом снова вернулась к столу и взялась за шитье. Крошечный чепчик был почти готов. Оставалось только обшить его кружевом и прикрепить ленточки-завязки.
   Спать не хотелось. И даже не то чтобы не хотелось, а в последнее время она боялась ночей.
   — А вдруг роды начнутся, а я и не замечу? Как ты думаешь, нянюшка, может такое случиться? — наивно спрашивала она у приставленной к ней на это время старой няньки Волконского.
   — Полно, княгинюшка, — с улыбкой успокаивала старуха. — В девичестве, известно, всякие небылицы в голову втемяшиться могут. А уж ныне должно тебе знать, что как придет твой час, так не токмо сама глаз не сомкнешь, а иной раз и всему дому вздремнуть не допустишь.
   Мария Николаевна сжала кулак и надела на него чепчик, чтобы тогда наметить средину, где собиралась пришить голубой бантик.
   «Неужели у него будет такая крохотная головка?» — подумала она об ожидаемом ребенке.
   И вдруг ее собственный бледный кулачок порозовел, и на нем ясно стали обозначаться круглые глазки, беззубый младенческий улыбающийся рот… Сердце застучало в радостном испуге, а голова ближе и ближе клонилась, к столу, пока не коснулась лежащей на нем стопки нарядного детского приданого.
   За окном яростно залаял цепной пес, и отрывисто звякнули бубенцы.
   Марья Николаевна выпрямилась и затуманившимися глазами оглядывала ставшую вдруг как будто незнакомой комнату.
   По всему дому слышались суетливые шаги, громкие голоса, мелькали зажженные свечи.
   Марья Николаевна накинула длинную шаль, прикрывающую ее обезображенную беременностью фигуру, и поправила развившиеся локоны.
   Вбежала Клаша.
   — Их сиятельство пожаловали! — и сейчас же опрометью кинулась назад.
   — Маша, здравствуй, — быстро входя, заговорил Волконский. — Здорова ли? — И, не ожидая ответа, торопливо прибавил: — Вели затопить камин. Озяб я в пути.
   Марья Николаевна с беспокойством глядела на него.
   — Озяб? Но ведь у тебя весь лоб влажен. — Она взяла свой кружевной, надушенный вербеной платок и провела им по лбу мужа. — Что с тобой, Сергей? Ты сам не свой.
   — Никаких вопросов при людях, — быстро ответил Волконский по-французски. — Прошу тебя.
   Пока разжигали камин, он нетерпеливыми шагами ходил по спальне и рассеянно слушал, что говорила жена:
   — Я получила нынче записочку от брата Александра. Он пишет, что маскарад у тетушки Браницкой прошел неудачно. Многие из ряженых были сразу узнаны, и забавных интриг совсем не наблюдалось. И закончился костюмированный бал как-то неожиданно…
   — Да, да неожиданно, — задумчиво повторил Волконский, — совсем неожиданно…
   Когда они остались наедине, он на полуслове перебил жену:
   — Да, Маша, маскарад окончен, и надо… Помоги-ка мне. — Он подошел к столу, открыл один ящик, другой и стал быстро просматривать лежащие в них бумаги. Одни оставлял, другие мял и, протягивая жене, коротко приказывал: — В огонь, в огонь…
   С трудом наклоняясь, Марья Николаевна бросала их ка пылающие дрова и снова оборачивалась к мужу.
   На одном из нераспечатанных конвертов, которые тоже надо было сжечь, она прочла: «Полковнику Пестелю от Михаила Бестужева-Рюмина», — и робко спросила:
   — Может быть, этот все же надо передать по назначению?
   Не оборачиваясь, Волконский велел:
   — Сжечь! Немедленно сжечь!
   Пакет задымился, и струйка растопленного сургуча, как кровь, потекла по белым листкам.
   Приняв из рук мужа новую пачку бумаг, Марья Николаевна вдруг попросила:
   — Сергей, позволь мне оставить это письмо Пушкина.
   — Нет…
   — Оно мне дорого, как знак нежной дружбы поэта ко всему нашему семейству…
   Волконский пожал плечами.
   — Ты дитя, Маша, и не понимаешь серьезности положения. Пестель арестовав.
   — За что?
   — После, после, Маша… А сейчас делай, что я прошу.
   И вновь склонился над бумагами.
   Марья Николаевна ближе пригнулась к накаленной: решетке камина. Бросила всю пачку, кроме одного письма. Его тихонько просунула за низкий на груди вырез платья. Это было письмо от Пушкина.
   Утром Волконский отвез жену в имение Раевских — Болтушку.
   Дорогой в туманных, непонятных выражениях старался объяснить ей свой внезапный приезд, уничтожение бумаг и необходимость скорее возвратиться в Тульчин.
   В семье Раевских тоже было неспокойно.
   Генерал получил известия из Петербурга и из штаба Второй армии. Запершись у себя в кабинете, он никого не впускал. Потом велел позвать Волконского и долго беседовал с ним наедине.
   Прощаясь с женой, Волконский с большим усилием сохранял спокойный вид. Ему казалось, что в ее глазах, ставших еще больше от густой синевы под ними, он видит горький упрек.
   — Ты мне не все сказал, Сергей, — тихо произнесла Марья Николаевна, когда он, уже в шубе, последний раз целовал ее руку.
   Эта ее фраза тем же упреком и жалобой звучала в его ушах всю обратную дорогу в Умань.
   Через неделю старик Раевский коротко известил зятя, что «Машенька разрешилась от бремени сыном, коего решено наречь Николаем».
   Волконский бросился в штаб за разрешением на поездку в Болтушку.
   — Разрешить не могу, — сказал дежурный генерал, — но на вашу отлучку, если она будет наикратчайшей, буду смотреть вот так, — генерал растопырил пальцы и прикрыл ими глаза.
   На другой день утром Волконский, загнав лошадей, был уже в Болтушке.
   В полутёмной от прикрытых ставней спальне жены ему протянули туго спеленатый сверток. На желто-розовом личике младенца по-стариковски мигали круглые глаза с припухшими веками. Волконскому показалось странным, что, держа в руках своего первенца, он ничего не испытывает, кроме любопытства, да еще страха как-нибудь не повредить этому крошечному тельцу, теплоту которого он ощущал сквозь плотный свивальник.
   Волконский ближе поднес младенца к окну, как будто надеялся, разглядев его, почувствовать радость отцовства. Но обеспокоенный светом ребенок сморщился и заплакал, показывая розовый крошечный язычок.
   Волконский испуганно передал его на руки теще и подошел к жене. Она лежала с закрытыми глазами. По ее пылающему лицу пробегали темные тени. Губы вздрагивали и шевелились, как будто она что-то шептала. Волконский вплотную приник ухом к этим потрескавшимся, сухим губам. Их жаркое дыхание опалило его. Он выпрямился, взял лежащее в тазу со льдом полотенце, отжал и приложил его ко лбу и щекам жены. Она перевела дыхание, но глаз не открыла.
   Софья Алексеевна подошла к Волконскому с заготовленными упреками, но, увидев его лицо, отвернулась и заплакала.-
   — Как она могла простудиться? — вполголоса спросил Волконский.
   — Да все отец, — всхлипывая, ответила Софья Алексеевна. — Как начались схватки, я хотела уложить Машеньку в постель, а Николай Николаевич накричал на меня, чтобы я не вмешивалась. Будто не я семерых рожала, а он. Велел ей в кресле сидеть до самого конца. Повитуху из деревни привели. Он ее не допустил к Машеньке. За акушеркой послали в город, да кучера сказывали — заставы повсюду. Привезли ее, когда Машенька уже родила. Тогда только отец позволил уложить бедняжку. Простыни холодные были, что ли, или что другое, а только ее сразу в жар кинуло.
   Во время обеда Раевскому подали экстренный пакет с сообщением о восстании Черниговского полка.
   — Сыны Ивана Матвеича Мурвьева-Апостола все замешаны — взглянув поверх очков на Волконского, сказал Раевский. — Теперь пойдут хватать налево и направо…
   Волконский написал жене несколько писем и просил, на случай его ареста, передавать их ей, будто бы полученными от него в разное время.
   Когда он, попрощавшись со всеми, вышел на крыльцо, к нему с бокового выхода через калитку выбежала Элен. Придерживая обеими руками бархатную шубку, она, дрожа от волнения, проговорила:
   — Я вас очень прошу, Серж. Коли вам придется свидеться с полковником Пестелем, то скажите ему, что он… что я… — Слезы повисли у нее на ресницах. Голос оборвался. Она несколько раз порывисто вздохнула. — Скажите ему… Нет, не могу… — и, зарыдав, скрылась за глухо стукнувшей калиткой.
   Недалеко от Умани, у полузанесенной снегом мельницы, в морозном рассвете показался бегущий навстречу человек. Всмотревшись в него, Василий обернулся к Волконскому:
   — Никак наш уманский повар Митька, ваше сиятельство. Так и есть — он…
   Утопая по колени в снегу, Митька, сокращая расстояние, бежал по целине.
   Василий остановил лошадей.
   — Ваше сиятельство, — еще не добежав до саней, запыхавшись, закричал Митька, — не ездите в Умань: к нашему дому часовые приставлены, и вхожие двери запечатаны. Я с вечера убег, под ветряком дожидался вас…
   — Спасибо, Митя, — Волконский откинулся к спинке саней и всей грудью вдохнул морозный воздух. — Садись, братец, подвезем тебя.
   — Неужто не повернете назад?
   — Нет, не поверну. Так надо, — и Волконский тронул Василия за плечо. — Живей в Умань!

37. Начало конца

   Находясь постоянно через брата Матвея, живущего в Петербурге, в тесных сношениях с главными деятелями Тайного общества, Сергей Муравьев-Апостол пришел к заключению, что, хотя пропаганда свободолюбивых идей разрастается вширь и вглубь и число членов Тайного общества непрерывно увеличивается, время для победоносного восстания еще не пришло. Вожди отдельных его разветвлений еще не сговорились между собой о составе и местонахождении главного штаба революции; никто из них не мог указать точно количество вооруженных сил, на которые можно было бы положиться во время восстания; и основные лозунги, за осуществление которых предполагалось вести борьбу, еще не были выработаны.
   Поэтому, получив письмо от Пестеля, в котором тот незадолго до своего ареста извещал о смерти Александра I и связанных с нею намерениях Северной директории начать восстание, Сергей Иванович пришел в страшное беспокойство. Прежде всего, он помчался в Киев к Трубецкому, чтобы просить отговорить Рылеева от безумной попытки произвести «выкидыш свободы». Но Трубецкого в Киеве не было: он отправился вместе с женою в Москву, а оттуда в Петербург, где собирался провести весь свой отпуск.
   Старик Муравьев-Апостол и в особенности Олеся обрадовались скорому возвращению Сергея в Бакумовку и собирались вместе встретить рождественские праздники. Матвей тоже находился в эти дни дома. Олеся принялась учить братьев мелодичным украинским колядкам, уговаривая обоих принять участие в хождении со звездой по мужицким хатам, где к сочельнику заготовлялся «узвар» и «кильца ковбасы»…
   Но за два дня до сочельника из Василькова прискакал нарочный с требованием от командира Черниговского полка Гебеля немедленного прибытия обоих братьев в штаб полка.
   У себя в васильковской квартире Сергей застал Бестужева-Рюмина, Щепялу, Сухинова и Кузьмина. Все они находились в необычайном волнении — в этот день до них дошла весть об аресте Пестеля и о событиях в Петербурге 14 декабря. Все они требовали от Сергея указаний, как им следует теперь поступить, чтобы спасти Тайное общество от окончательного разгрома.
   После бурного совещания Муравьеву удалось уговорить их обождать с решительными действиями до тех пор, пока он не выяснит истинного положения вещей, для чего немедленно отправится в Киев, а если понадобится, оттуда в Петербург.
   — По дороге в Киев я обязательно побываю в Житомире у корпусного командира. Быть может, и тех сведений, которые я получу от него, будет достаточно, чтобы нам здесь поднять знамя восстания, — обещал Сергей своим товарищам.
   — Мы сумеем возмутить весь Черниговский полк и приведем его в Киев в полной походной и боевой амуниции, — заверяли они, обнимая Сергея при прощании. — В Киеве мы соединимся с нашими другими войсками и грянем на Москву! То-то будет дело!
   — Не забудь, Сережа, испросить для меня у командира корпуса разрешения съездить к маменьке, она очень плоха, — попросил Мишель Бестужев, слезы затуманили его глаза. — Ты ведь знаешь — я у нее один…
   Подливая Сергею Муравьеву замороженное шампанское, корпусной командир генерал Рот рассказывал:
   — С нынешнею экстренной почтой получил я новые сведения о возмущении четырнадцатого декабря. Пишут ко мне, что в руках правительства уже почти все нити заговора и взяты самые энергичные меры для полного обнаружения его членов, где бы таковые ни находились.
   Сергей с виду невозмутимо следил за золотыми пузырьками, которые поднимались со дна его бокала и таяли в белой пене.
   Звон хрусталя заставил его вздрогнуть.
   — Ваше здоровье, Сергей Иванович.
   — Ваше здоровье, генерал.
   — Из Москвы мне тоже пишут, — обсасывая смоченные шампанским усы, продолжал Рот, — будто бы Растопчин, прослышав о бунте, выразился весьма удачным каламбуром. — Генерал просунул руку за ярко-красный борт мундира и вытащил вскрытое письмо. — Хоть я каламбуров и стишков не любитель и не чтец, но растопчинские оглашу не без приятности. — Он водрузил очки на свой лиловый с красными жилками нос и, держа письмо в вытянутой, руке, прочел: — «En France les-cuisiniers ont voulu devenir princes, et ici les princes ont voulu devenir cuisiniers» note 37. Истинный балагур этот князь, — смеялся генерал. — Помню, когда в двенадцатом году пришлось ему Москву разгружать… Да вы что, Сергей Иваныч!
   Сергей, откинувшись к спинке стула, закрыл глаза и крепко ухватился за край стола.
   — Простите, ваше превосходительство, — медленно проговорил он. — Чувствую некоторое кружение головы и усиливающийся озноб. Позвольте отблагодарить и разрешите ехать далее. Опасаюсь, как бы нездоровье не застигло меня прежде моего прибытия домой.
   — Как знаете, Сергей Иваныч. Вижу, что вы не в себе, и весьма сожалею по сему поводу. Да, едва не забыл. Я снова представил вас в полковые командиры и на этот раз, полагаю, успешно.
   Сергей как сквозь туман видел лицо генерала. На миг ему показалось, что красные отвороты генеральского мундира прыгнули выше — к щекам и к носу. Он встряхнул головой.
   — Так как же, ваше превосходительство, относительно моего ходатайства за поручика Бестужева-Рюмина?
   — Ах, да, — поморщился генерал. — Уж и. не знаю, как быть. Ведь вам известно, что бывшие семеновцы лишены права отпусков…
   — Но ведь обстоятельства, понуждающие Бестужева просить…
   — А вы можете поручиться, что истинная причина действительно болезнь госпожи Бестужевой-Рюминой? — перебил генерал.
   — Помилуйте, ваше превосходительство, болезнь горячо любимой матери никогда не могла бы быть для Бестужева только предлогом.
   — Hy хорошо. Постараюсь.
   Генерал Рот еще что-то рассказывал, но Сергеи взволнованный всем, что слышал, думал лишь о том, как бы поскорее известить обо всем своих друзей и принять совместные решения.
   Едва дождавшись конца обеда, он поспешил распрощаться с генералом.
   — Скорей, голубчик! Как можно живей в Троянов! — торопил он солдата, которого неизменно брал с собою за кучера не потому, что тот умел хорошо править, а потому, что у этого маленького рябого паренька был удивительный голос; ласка и печаль, смиренная тоска и разгул причудливо сочетались в переливах его песен.
   Слушая их, Муравьев смотрел на тонкую шею певца, обмотанную домотканным шерстяным шарфом. Казалось невероятным, что из груди этого сидящего на облучке тщедушного солдата могли вылетать такие упоительные звуки.
   Иногда, увлеченный пением своего кучера, Сергей Иванович начинал ему вторить. И тогда два голоса, первый — звонкий и летучий, как пение птицы, второй — мягкий и хорошо обработанный, сплетались под звон медных с нарезами бубенцов.
   В Троянове Муравьев-Апостол зашел к одному из офицеров Александрийского гусарского полка, члену Тайного общества.
   Выслушав сообщение о событиях в Петербурге, гусар взволнованно спросил:
   — Должно полагать, что пришла пора и нам извлечь мечи из ножен?
   Сергей щурил глаза, будто старался рассмотреть какой-то далекий предмет.
   — Прежде всего, надо получить возможно точные сведения о состоянии умов среди нижних чинов и их готовности примкнуть к возмущению, — после долгого молчания ответил он.
   — В моем эскадроне, куда ни кликну, все за мною пойдут, — уверял гусар. — У нас и среди нижних чинов есть «славяне».
   — И многие проникнуты нашими устремлениями настолько, чтобы от слов перейти к делу? — недоверчиво спросил Сергей.
   — У нас дисциплина крепка, а это самое главное, Сергей Иванович. Ведь пушки палят в ту сторону, куда их прикажут повернуть.
   Муравьев все так же щурился, словно всматривался вдаль.
   Вошел деньщик с подносом, на котором стоял кофейник, и шипела на сковороде яичница.
   — Закусите со мною, — предложил гусар, замечая необычайную бледность гостя.
   Муравьев отказался:
   — Мне до ночи необходимо непременно поспеть в Любар…
   У Артамона Муравьева Сергей застал брата и тотчас же передал обоим все, что слышал от Рота о трагедии, разыгравшейся в Петербурге 14 декабря.
   Матвей изменился в лице, а Артамон, сжав кулаки, стал грозить и новому царю и генералам, которые участвовали в подавлении восстания:
   — Подождите, мы вам покажем! Не уйти вам от народного суда! Не думайте, что наш народ останется навечно покорным рабом вашим. Не думайте, что русское дворянство обречено на вечный позор рабовладения. У нас есть совесть, и трепещите, тираны: она проснулась!
   Матвей насмешливым взглядом следил за жестикуляцией Артамона.
   Сергей молчал. Он всячески боролся с охватывающей его усталостью, но выспренние слова Артамона все же звучали как будто издалека.
   Вдруг за окном раздалось лошадиное фырканье, стукнули двери с крыльца в прихожую, потом в смежных комнатах и в кабинет ворвался Михаил Бестужев-Рюмин.
   — Сережа, милый мой друг! Как я счастлив, что застал тебя здесь! Жандармы ищут тебя. Есть приказ арестовать тебя и направить в Петербург. Они были у графини Браницкой, полагая, что ты там… — Он прижимался морозной щекой к щеке Сергея, обнимал его, гладил руки.
   Матвей строго отстранил его от брата:
   — Расскажите все толком, Мишель.
   — Садись сюда, Миша, грейся и рассказывай, — попросил Сергей.
   Артамон замер на месте.
   — Я уже предупредил Щепилу, Соловьева, Сухинова и Кузьмина о случившемся. — Бестужев шумно передохнул: — Тут же мы держали совет. Наши напрямик заявили, что они тебя жандармам не выдадут. Они только не знали еще, где ты находишься. Стали высказывать различные планы оповестить тебя об опасности, как вдруг слышим стук в ворота, а затем в окна. Приказываем денщику отпереть, и… — вообразите! — вваливается наш Гебель с двумя жандармскими офицерами да прямо к тебе в кабинет. Перерыли все, забрали бумаги — и назад. Наши верхами им вслед по житомирской дороге. Сразу поняли, что за тобой, и порешили: Щепиле, Кузьмину и Сухинову немедля собрать свои роты и вести к тебе, а мне скакать на розыски, чтобы предварить обо всем…
   — Значит, все кончено, — с глубокой скорбью произнес Матвей. — Нас ожидает та же участь, что и наших северных друзей…
   Подперев голову, Сергей напряженно обдумывал, что ему следует предпринять в эти минуты.
   Он видел, какой бледностью покрылись лица Артамона и брата.
   — Да, да, — повторял Матвей, — мы погибнем, погибнем…
   — Затем, чтобы дать отчизне дышать пленительным духом вольности, — патетически произнес Бестужев-Рюмин.
   — Аминь! — с каким-то веселым отчаянием согласился Матвей — А посему я предлагаю не дожидаться, покуда с нами сделают то же, что сделали с нашими единомышленниками в Санкт-Петербурге, а самим убраться из жизни. А чтобы не было грустно умирать, вели, Артамон, подать шампанского!
   Артамон курил, отвернувшись к окну. Густые струи табачного дыма подымались над его головой. Вся его фигура как будто ссутулилась.
   — Рано ты, брат, заговорил о смерти, — произнес, наконец, Сергей, — мы не вправе располагать нашей жизнью по собственному усмотрению. Мы все поклялись отдать ее на благо отечества и эту клятву должны сдержать!
   — Ты прав, Сережа. — Бестужев порывисто схватил руку Сергея и крепко пожал ее. — Ты прав. Не надо говорить о смерти, когда родина призывает нас к подвигам во славу…
   — Постойте, Бестужев, — нетерпеливо оборвал Матвей. — Фраз достаточно. Что ты полагаешь делать, Сережа?
   Сергей поднялся с кресла, подошел к Артамону. Он стоял все в той же позе, лицом к окну, синему от наступившего вечера.
   — Артамон, — заговорил Сергей, слегка касаясь его руки. — Момент чрезвычайно серьезный. И ты можешь еще много помочь нашему делу. Тебе надлежит собрать Ахтырский полк и увлечь за собой александрийских гусар. Я нынче беседовал с одним из офицеров этого полка. Они наши. Затем с этими полками явитесь нечаянно в Житомир и арестуйте корпусную квартиру. Ведь ты не раз обещал нам решительную поддержку.
   Артамон стоял все так же неподвижно.
   — Я сейчас напишу две записки, — отходя от него, сказал Сергей.
   Бестужев торопливо вырвал из своей записной книжки несколько листков и протянул Сергею.
   Тот, не садясь, написал на каждом по нескольку строк и отдал Артамону.
   — Вот одну отошли немедля Горбачевскому, другую в восьмую бригаду…
   — Постойте, — перебил Артамон. — Я сейчас же скачу в Санкт-Петербург, к государю. Я расскажу ему все подробно о Тайном нашем обществе, представлю, с какою целью оно было составлено, что намеревалось сделать… Я уверен, что государь, узнав наши добрые и патриотические намерения, оставит нас всех при своих местах. И, наверно, вокруг него найдутся люди, которые примут нашу сторону. А посему записки твои надо… вот что… — Он поднес их к свече и разом зажег обе.
   Сергей отступил на шаг. На его белом, как алебастр, лбу резко обозначились суровые морщины.
   — Я жестоко обманулся в тебе, Артамон, — заговорил он с негодованием, — ибо поступки твои относительно нашего Общества заслуживают всевозможных упреков. Когда я хотел принять в Общество твоего брата, он, будучи прямодушен, откровенно объяснил мне, что образ его мыслей противен всякого рода революциям и что он не хочет принадлежать ни к какому противуправительственному Обществу. Ты же, коли помнишь, принял предложение с неописуемым жаром, осыпал нас обещаниями, клялся сделать то, чего мы даже не требовали. А ныне, в столь критические минуты, когда дело идет о жизни и смерти всех нас, ты не только отказываешься от помощи, но даже не хочешь уведомить наших членов об угрожающей мне и им опасности. После сего я прекращаю с тобой не только дружбу, но и знакомство. С этой минуты все мои сношения с тобой порваны.
   Сергей быстро отошел в полутемный угол комнаты и что-то торопливо отыскивал среди своих бумаг. Бестужев кусал губы.
   Матвей молча в упор, смотрел на Артамона. Тот вдруг заговорил извиняющимся тоном:
   — Вот Сережа рассердился на меня. А что собственно я могу сделать? Полк я принял недавно. Ни офицеров, ни солдат не знаю. К такому важному предприятию полк, конечно, вовсе не подготовлен. А посему выводить людей на подобное дело — значит заведомо идти на неудачу.
   Бестужев так и рванулся к Артамону:
   — Я, господин полковник, думаю совершенно противное. Если бы вы проявили должную решимость и волю — все было бы хорошо. Ежели вы сами не желаете говорить с людьми, соберите полк к штаб-квартире, а остальное предоставьте мне.
   Сергеи снова сделал движение к Артамону:
   — Я еще раз обращаюсь к твоей чести и совести. Коли ты отступаешься в эту знаменательную, трудную минуту, не мешай нам делать свое дело. Отошли мои записки в восьмую бригаду. Это моя последняя к тебе просьба, Артамон. Единственная услуга, которую я от тебя требую.
   — Экая беда, — проговорил Артамон. — И, как нарочно, Веруши нет дома. Опять ускакала в Москву, как говорят, «за песнями». — Он растерянно огляделся и встретился с тяжелым, немигающим взглядом Матвея. — Ну, хорошо, хорошо, пиши, пожалуй, — сказал он. — Записку Горбачевскому я отошлю.
   Сергей снова набросал записки. Одну протянул Артамону, другую — Бестужеву-Рюмину.
   — Отдай кому следует, — тихо проговорил он.
   — Дайте мне лошадь, — обратился Бестужев к Артамону, — я сейчас же свезу записку в восьмую бригаду.
   — С удовольствием бы дал, кабы она у меня была, — чуть-чуть покраснев, ответил Артамон, — а вы отпрягите от Сережиной тройки пристяжную и скачите куда угодно.
   — Благодарю за совет, — холодно бросил Бестужев, — ведь я кажись, сказывал вам, что мой возок изломался и что я взял у еврея форшпанку, которую едва ли и тройка довезет. А как же уедет Сережа?
   — Оставь, Миша. — Сергей стал натягивать шинель, — Ты с нами, Матвей?
   — Ну, разумеется.

38. Зарево па юге

   Бескрайний непроходимый лесной покров разорвался у небольшой деревни на три густо-синих бора. «Трилесы» назвал когда-то владелец-помещик эту захудалую деревушку. И будто забыл о ней. Толку от нее было мало. Мужики в ней рослые, крепкие, словно старые дубы, характером сучковаты. Бабы цепкие, как коряги, смуглые и молчаливые. Ребятишки, как грибы, все больше на опушке лесной возятся. И глушь и тишь в Трилесах такая, будто бескрайний бор только на время расступился и вот-вот снова сдвинет деревья и кусты и уберет в свою таинственную гущу избушки, похожие на пни и кочки, вместе с их одичалыми обитателями.