Граф Кочубей, выпив несколько бокалов вина, обратился к Аракчееву с речью, в которой вспоминал свое первое посещение новгородских поселений вместе со Сперанским и то приятное «чувствие», какое произвело оно на них обоих.
   — Но нынешнее обозрение, — говорил Кочубей, — явило картину еще более отрадную. На этих облагодетельствованных вашим вниманием берегах Волхова не было ничего похожего не только на произведение ума, но и рук человеческих. До самого Чудова ничего, кроме десятка ветряных мельниц, на боку лежащих, не было видно. А что же мы зрим теперь? Там, где были болота, выстроены благоустроенные домы… Невежественные люди обращены к культуре и благоденствию…
   Тонко очерченные губы Басаргина насмешливо дрогнули. Киселев чуть заметно подмигнул ему и заговорил искусственно наивным тоном:
   — Удивительно, как это Николай Михайлович Карамзин не оценил в должной мере высоких заслуг нашего уважаемого хозяина.
   Александр заметил злую гримасу Аракчеева и холодно ответил Киселеву:
   — Мой историограф так объяснил свое отношение к поселениям: «Русский путешественник уже стар и ленив на описания».
   — А жаль, — вздохнул Кочубей, — жаль, что Карамзин не внес своей лепты в сокровищницу восхвалений военным поселениям.
   Царь допил последний бокал и откинулся на спинку стула.
   Аракчеев поднялся с места и, низко поклонившись сначала царю, потом гостям, заговорил, проглатывая концы слов:
   — Покорнейше благодарю батюшку моего, благодетеля и государя, и вас, дорогие гости, что не побрезговали моим деревенским хлебом-солью. Прошу извинить за скромность яств и питий.
   Царь встал из-за стола и направился в комнату, где стараниями Аракчеева все до мелочей было сделано похожим на рабочий кабинет Александра в Царском Селе.
   Там в течение нескольких часов между усталым, обмякшим царем и его неутомимым временщиком длилась тайная для всех беседа…
   На успенье произошло в Грузине страшное событие.
   Настасья Минкина осталась недовольна содержанием погребов и приказала отменно наказать дворецкого. Трижды принимались бить старика батогами. Как доходили до ста ударов, он переставал шевелиться. Его отливали водой, дожидались, чтобы застонал, и снова били. Когда, наконец, понесли его, окровавленного, в избу, один из дворовых, тот, что держал передний конец рядна, хмуро сказал другому:
   — Придется тебе, дядя Аникий, гроб нынче мастерить.
   Аникий взглянул на безжизненно болтающуюся голову дворецкого, по которой ползали мухи, и сердито ответил:
   — Не впервой плотничаем по такому случаю.
   Но дворецкий Стромилов не умер.
   Настасья приказала госпитальному фельдшеру лечить его всячески, потому что на многие дела был Стромилов мастер и другого такого в Грузине было не сыскать.
   А попробуй купить у кого из помещиков стоящего человека, так ведь столько заломят!
   Стромилов медленно поправлялся.
   И как только начал ходить, доплелся, шатаясь, до кухни к своему приятелю, повару Тимофею Лупалову.
   Лупалов свежевал барана.
   — Работаешь? — тяжело опускаясь на лавку, спросил Стромилов.
   — Работаю, — коротко ответил Лупалов и посмотрел в истомленное лицо дворецкого.
   — А я вот ослаб. То есть руки ничего, а тело — ни лечь, ни сесть. А ежели на брюхо перевернусь, дышать нечем.
   Помолчали.
   — Сам ты его прикончил? — кивая на распластанного барана, спросил Стромилов.
   — А то кто же? Известно, сам.
   — А трудно?
   — Чего трудно. Абы нож вострый.
   — А другие сказывают — самое трудное дело убойное.
   — Это которые дела не знают. Горло режут, а я вот сюда, под ребро, — он дотронулся кончиком блестящего, похожего на кинжал ножа до своего левого бока. — Раз — и крышка.
   По безжизненному лицу Стромилова пошли яркие пятна. Глаза неотрывно следили за окровавленными руками Лупалова.
   — Рраз — и крышка, — раздельно повторил он слова Лупалова.
   Тот, вытерев нож о фартук, бросил его на стол и направился к кадке с водой мыть руки.
   Легкий шорох и короткий вскрик раздались за его спиной.
   Он быстро обернулся и обмер.
   Стромилов, зажав в обеих руках нож, похожий на кинжал, вонзил его в свой левый бок, как раз в то место, куда только что показывал Лупалов.
   — Рраз — и крышка… — еще раз слетело с белеющих губ дворецкого, и острый блеск его широко открытых глаз стал гаснуть.
   Скоро в кухне собралась почти вся дворня. Глухой ропот прорывался сквозь страх, как пар из-под крышки клокочущего котла:
   — Извести ее, подлюгу!
   — Терпеть мочи нет!
   — Задавить гадюку!
   — Стой, ребята! — вдруг крикнул Лупалов. — Шапки скинуть!
   Головы обнажились.
   — Вынь из его нож! — сказал хлебник Горынин поваренку Ваське.
   — Боюсь, дяденька!
   Кухмистер Аникеев потянул из рук покойника нож. Нож не поддавался.
   — Эк стиснул! — качая головой, проговорил кухмистер.
   — Не трожь! — звенящим голосом крикнула Пашутка, младшая комнатная девушка Настасьи Минкиной. — Самой как сказали — велела не трогать, покеда граф вернется.
   Сквозь толпу пробирался высокий старик, слесарь Горланов. Приблизившись к мертвому, он заглянул в его лицо и шумно вздохнул.
   — Зря ты себя погубил, Андрей Иванович, — как к живому, обратился он к покойнику. — Убил бы ты сперва Настасью, когда была она с тобой в погребе, а уж опосля и сам зарезался бы. Заставил бы ты нас вечно за тебя бога молить… Ослобонил бы ты нас… А так, что же зря кровушку свою чистую пролил…
   В толпе всхлипывали.
   Пашутка сняла с головы белый платочек и прикрыла им мертвое лицо.
   А вечером Минкина чинила дворне допрос. Прослышав о Пашуткином беленьком платочке, она велела наказать ее розгами и для «смирения» посадить на сутки в едикуль.
   Порол Пашутку, по приказу Минкиной, вновь назначенный дворецкий Иван Малыш.
   Малыш не раз просил разрешения графа жениться на Пашутке, но Аракчеев, ничего не разрешавший без согласия Настасьи, отказывал…
   Минкиной самой нравился красавец Малыш, и она явно давала ему понять это. Но время шло, а Малыш не переставал угрюмо опускать глаза всякий раз, когда встречался с горячим взглядом черных Настасьиных глаз.
   В деревянный сарай, где хранилась зимняя утварь и где по углам лохмотьями висела паутина, в полночь, при свете ныряющей в облаках луны, проскальзывали осторожные тени.
   Последней прибежала тоненькая Пашутка.
   — Только-только заснула, окаянная, — прошептала она, присаживаясь на передок саней. — А тетка Дарья здеся?
   — Тутотка я, — послышалось в темноте. — И дядя Федор и Васютка возле.
   — И я тут, — тихо проговорил Лупалов.
   — А Ванюша где?
   — На санках я, — чуть слышно отозвался Малыш и положил голову на теплое Пашино плечо.
   — Что ж, ребята, — заговорил Горланов, — сидеть некогда. Все знаем, зачем пришли. Подошел конец терпенью нашему. Всех измучила Настасья…
   — Ребеночек мой живехонек остался бы, кабы не она, — со слезами проговорила Дарья. — Угнала в прачки, а ребеночка отняла.
   — Ладно, — оборвал Горланов. — Слыхали. Знаем.
   — Дядя Федор, утоплюсь я али удавлюсь, нету терпенья мово, — тоскливо проговорила Паша.
   — Полно, Пашенька, — Малыш погладил ее по щеке. — Рубаху последнюю отдал бы, коли кто порешил бы зверюгу, — скрипнул он зубами.
   — Кто сделает такое дело, много оставит по себе богомольцев, — вздохнул Лупалов.
   — Так что, выходит, ребята, не жить Настасье на этом свете? — спросил Горланов.
   — А то как же, — ответило несколько голосов. — Свирепеет день ото дня… Лютует… Мочи нашей не стало…
   — Знаем, — опять оборвал Горланов. — Не об этом речь. А вот… кто и как…
   Стало так тихо, что слышно было, как повизгивает ржавый флюгер над крышей графского дворца.
   — Отравить, — шепнула Дарья.
   — Не берет ее яд. Семенова Прасковья злющего яду раздобыла. Подсыпали в кашу. Нажралась Настасья, а толку — чуть. Помаялась денька два животом — и хоть бы што.
   — Уж чего только ни переиспытали над нею. К ворожеям, к колдунам бегали. Травы плакучие ей под голову клали. Ничто не умягчает.
   — Зарезать надобно, — веско сказал Горланов.
   — Не иначе, — вздохом пронеслось во тьме.
   Пашутка в темноте нашла братнину руку и крепко стиснула ее.
   — Тебе, братец, сделать это… Тебе.
   Поваренок Вася шумно вздохнул:
   — Жалко мне жисти своей, братцы.
   Опять приумолкли.
   — А ты скроешься опосля, — сказал, наконец, Лупалов.
   — Тетка Акулина сколько разов в бегах находилась. Она тебе все трахты объяснит.
   — А коли пымают?
   — На себя все приму, — горячо зашептала Пашутка. — Пытать станут, все одно на тебя не докажу, вот при народе зарок даю. Только прикончи ты ее. Как уезжает граф, спит она в своей горнице. На болты позапрется, а нам с Аксюткой по бокам постели ложиться велит. Я на зорьке тебя впущу…
   — Так ведь кричать она станет. Свинью колешь — и то кричит, — возразил Вася.
   — А пущай кричит, кто ее спасать кинется? — с ненавистью прошептал Малыш.
   — Тсс… — насторожился Лупалов.
   Прислушались.
   — Слышите? Никак притаился кто-то тут под стеной?..
   Пашутка крепко прижалась к Малышу:
   — Боюсь я. Не душенька ли дяденьки Стромилова бродит.
   — Цыц… — зашикали на нее.
   И снова притаили дыхание.
   Вдруг с дороги явственно донеслись лошадиное ржанье и топот.
   Вася приник к щели в стене:
   — Никак к нам?
   Дремавший у едикуля пес зазвенел цепью и громко залаял. В верхних окнах барского дома зажегся свет и запрыгал по стеклам все ближе и ближе к парадным дверям.
   — Расходись, ребята! — приказал Горланов. — Да, глядите, с опаской. Выбирай время, как месяц за тучу скроется.
   Торопливо, но бесшумно проскальзывали, будто бескостные, в едва приоткрытую дверь и легкими тенями проносились вдоль стен к девичьей, к кухне, к людской.

21. В особняке над обрывом

   Полковник лейб-гвардии Преображенского полка князь Сергей Петрович Трубецкой, один из главных деятелей Северного тайного общества, перед Новым годом получил назначение в Киев на должность дежурного офицера при штабе 4-го пехотного корпуса.
   Предстоящий отъезд из Петербурга на неопределенно длительный срок не только не огорчил Трубецкого, но по ряду причин был для него даже желательным.
   Главная причина заключалась в том, что его жена, Катерина Ивановна, тяжело перенеся осенью смерть брата, никак не могла поправиться, и врачи настоятельно советовали ей уехать из Петербурга.
   Граф Лаваль, отец Катерины Ивановны, убеждал дочь отправиться в Ниццу, где жили его родственники. Мать настаивала на Италии. Но Катерина Ивановна ни за что не хотела расставаться с мужем и уверяла родителей, что она прекрасно поправится в Киеве, где так много солнца и где ее не так будут мучить воспоминания о брате, утомлять бесчисленные визиты, приемы и другие беспокойства великосветской жизни. Из-за этих же беспокойств возникла и другая причина, по которой Трубецкому хотелось уехать из столицы. Дело было в том, что Никита Муравьев, снова переработав проект своей конституции и дополнив ее вступлением, роздал три ее экземпляра, собственноручно переписанные, членам Северной директории — Пущину, Оболенскому и Трубецкому на отзыв.
   Замечания, сделанные Оболенским и Пущиным, были несущественны. Но Никита с нетерпением ждал отзыва Трубецкого.
   А тот все оттягивал его из-за недостатка времени и болезни жены.
   В Киеве Трубецкой собирался с должным вниманием заняться разбором муравьевской конституции. Он понимал, что с этим надо было торопиться.
   Хотя в последний приезд в Петербург Пестель слышал много возражений против новых глав «Русской правды», но все же его республиканская программа начинала находить сторонников и в Северном тайном обществе. Рылеев открыто поддерживал некоторые статьи пестелевой конституции. Оболенский, Кюхельбекер, Каховский и Бестужевы тоже заметно склонялись на сторону республиканцев.
   Это обстоятельство очень беспокоило Трубецкого, и он надеялся, что встреча с Сергеем Муравьевым-Апостолом, который тоже недолюбливал Пестеля, поможет им обоим ослабить опасное влияние «кишиневского корсиканца», как они называли в интимных разговорах Пестеля.
   В Киеве Трубецкие поселились в прекрасном особняке на обрывистом берегу Днепра. Кроме нескольких украинских девушек, весь штат прислуги был привезен из Петербурга.
   Так же богато и изысканно был обставлен будуар Катерины Ивановны, так же манили к себе широкие диваны и кресла в кабинете князя, так же носился по комнатам белый, как ком ваты, шпиц Кадо… Только из окон особняка виднелась не Нева — то синяя, с качающимися на ней белопарусными судами, то одетая в ледяные оковы и закутанная в снежное одеяло, — а необозримые просторы днепровского левобережья.
   Большие приемы Трубецкие устраивали редко и только такие, какие вызывались официальной необходимостью. Зато еженедельно по четвергам у них собирались самые близкие друзья и единомышленники. Четверги эти неизменно затягивались за полночь, почему и получили название «четверго-пятниц».
   В эти дни из Василькова приезжал Сергей Муравьев-Апостол, из Каменки — Василий Львович Давыдов, из Любар — Артамон Муравьев, из Умани — Волконские…
   Бывали у Трубецких и другие члены Тайного общества — Барятинский, Юшневский и чаще всех Михаил Бестужев-Рюмин. Полтавский полк, в котором он служил, в эту зиму стоял в Киеве. Изредка появлялся и Пестель, который читал здесь новые страницы «Русской правды», выслушивал критику со сдержанной холодностью и, ничего не обещая в смысле высказанных пожеланий, увозил свою рукопись до нового приезда.
   Старинный особняк над Днепром был и главным штабом связи между Северным и Южным тайными обществами
   Оболенский, Рылеев и Никита Муравьев присылали сюда из Петербурга «гонцов» с самыми ответственными, секретными поручениями.
   В последнем письме Никита Муравьев, писал Трубецкому, что уезжает из Петербурга в Москву, а поэтому просит возвратить туда проект его конституции, который он на досуге собирался окончательно доработать.
   Трубецкой уже сделал много замечаний на полях муравьевской рукописи. Почти со всем, что писал Никита, Сергей Петрович был согласен. В особенности нравилось ему вступление. Он даже решил прочесть его жене. Но, не считая возможным посвящать Катерину Ивановну в тайну, знание которой могло в дальнейшем принести ей вред, он долго раздумывал, как это сделать, и, наконец, нашел выход:
   — Каташенька, — сказал он однажды жене, которая сидела за пяльцами неподалеку от его письменного стола, — я сделал перевод из одного французского мыслителя. Не желаешь ли послушать, как он звучит по-русски?
   Катерина Ивановна подняла на мужа темные ласковые глаза, которые только что внимательно рассматривали сложный узор на голубом атласе.
   — Конечно, прочти, — сказала она с улыбкой. — Ты как будто даже взволнован этой работой, — и стала спокойно вдевать в иглу оранжевую шелковинку.
   Трубецкой подошел к жене и поцеловал ее в пробор, который, как белая нитка, разделял ее гладко причесанные черные волосы.
   — Тебе, Каташенька, очень идут эти серьги, — сказал он, осторожно дотрагиваясь до больших с алмазными подвесками серег, которые Катерина Ивановна получила в подарок из Молдавии от своей крестной матери.
   Трубецкой вернулся к письменному столу и, вставив ключ в один из ящиков, несколько мгновений стоял неподвижно. Потом решительно встряхнул головой и щелкнул замком.
   Достав плотную сафьяновую папку, он открыл ее ключом, висевшим среди брелоков на его часовой цепочке.
   Каташа с удивлением смотрела, как муж осторожно развернул папку и снял несколько слоев бумаги с пачки небольших листов, исписанных бледными фиолетовыми чернилами.
   «Опыт всех народов и всех времен доказал, — начал вполголоса читать Трубецкой, — что власть самодержавная равно гибельна для правителей и для общества, что она несогласна ни с правилами святой веры нашей, ни с началами здравого рассудка. Нельзя допустить основанием правительства — произвол одного человека…»
   — А если этот человек король? — спросила Катерина Ивановна.
   — Вот именно, мой друг, — с расстановкой произнес Трубецкой, — но изволь слушать: «Невозможно согласиться, чтобы все права находились на одной стороне, а все обязанности на другой. Слепое повиновение может быть основано только на страхе и недостойно ни разумного повелителя, ни разумных исполнителей. Ставя себя выше законов, государи забыли, что они сами в таком случае оказываются вне законов — вне человечества».
   — Да полно, Сержик, — перебила Катерина Ивановна, — какие же у французов государи…
   Трубецкой сделал вид, что не слышит ее реплики, и продолжал:
   — «Одно из двух: или законы справедливы — тогда почему же государи не хотят подчиняться оным, или они несправедливы — тогда зачем хотят они подчинять им других? Все народы европейские достигают законов и свобод. Более всех их народ русский заслуживает то и другое…»
   — Как, однако, умен твой французский мыслитель! — с лукавством проговорила Катерина Ивановна.
   Трубецкой взглянул на нее. Ее мягкий профиль был так же прилежно склонен над вышиванием, но оттянутая серьгой мочка маленького уха покраснела.
   Трубецкой прочел еще страницу, другую, третью, потом, отложив рукопись, стал думать вслух:
   — Но какой же образ правления более всего приличен русскому народу? Даже в самом просвещенном деспотизме кроется величайшая опасность. Еще Дидро указывал Екатерине, что под продолжительным влиянием un despotisme justeet eclairel note 22 «народ погружается в сон, хотя и сладкий, но смертельный для его умственного развития». Я полагаю, что лишь федеративное, или союзное правление могло бы удовлетворить всем условиям и согласило бы величие русского народа с гражданской свободой. И стоящий во главе Российской державы государь непременно должен согласовать свою деятельность с законодательным собранием избранных от лучшей части русского общества достойнейших его представителей…
   Воткнув иголку в голубой атлас, Катерина Ивановна, затаив дыхание, слушала мужа. А он как будто бы вовсе забыл о ее присутствии и уже снова принялся за рукопись, внося в нее только что возникшие мысли. Один лист исписывался за другим. Их набралась целая стопа, когда за дверью послышалось осторожное покашливание и почтительный вопрос:
   — Позвольте доложить, ваше сиятельство?
   Трубецкой быстро вложил «проект» в папку и запер ее в письменном столе на ключ.
   — Князь и княгиня Волконские, Артамон Захарович Муравьев с супругой и подполковник Муравьев-Апостол, — доложил старый с седыми баками лакей, как только Трубецкой разрешил ему войти.
   Катерина Ивановна очень обрадовалась этим гостям. К Марье Николаевне Волконской она питала глубокую симпатию еще с тех пор, когда та была окружена романтическим ореолом любви к ней поэта-изгнанника Пушкина, сочинениями которого Катерина Ивановна восторгалась больше, чем Байроном, Мольером и Расином.
   А присутствуя на свадьбе Волконских, Катерина Ивановна была так растрогана заплаканными глазами невесты, что почувствовала к ней необычайную нежность. И с самого того вечера между обеими женщинами возникла горячая и крепкая дружба.
   С Верой Алексеевной Муравьевой и с ее мужем отношения были тоже приятельские, а Сергея Муравьева-Апостола Трубецкой уважал больше из многих своих единомышленников. Накинув на плечи легкую кружевную косынку, Катерина Ивановна поспешила к гостям. Они привезли много новостей. Только что возвратившаяся из Москвы Вера Алексеевна рассказывала, кто из знакомых на ком женился, у кого кто родился, какие самые последние модные туалеты выставлены на Кузнецком мосту… И среди этого вздора, между прочим, сообщила, что следом за нею в Киев скачет известный сочинитель Грибоедов, который задержался на одной из подкиевских почтовых станций из-за поломки рессоры в коляске.
   Сергей Муравьев-Апостол, до сих пор рассеянно слушавший болтовню Веры Алексеевны, при упоминании о Грибоедове многозначительно переглянулся с Трубецким и Волконским.
   Новость, сообщенная Марьей Николаевной, была еще интересней: графиня Браницкая, родственница Раевских, звала Волконскую к себе в Белую Церковь погостить до большого бала, который она предполагает дать в честь «высокого гостя», ожидаемого туда через короткое время.
   — Как это хорошо! — вырвалось у Сергея Муравьева.
   — Просто замечательно, — подтвердил Артамон.
   Трубецкой опять обменялся с ними многозначительным взглядом и поспешил переменить разговор:
   — А скажите, Вера Алексеевна, правда ли, что Москва так же чрезмерно занята грибоедовской комедией, как и наш Петербург?
   — По-моему, даже больше. Мне довелось слушать ее у княгини Зинаиды Волконской. Боже мой, что за эф-фект! Не обошлось, конечно, и без курьезов! В комедии одно из действующих лиц, кажется Загорецкий, возмущается баснями: «Насмешки вечные над львами, над орлами! Кто что ни говори, хотя животные, а все-таки цари…» Так едва чтец произнес эти слова, как два почтеннейших генерала промаршировали через салон и демонстративно покинули его, не простясь даже с хозяйкой. А старая тетка Веневитинова, которую, как на беду, зовут Марьей Алексеевной, так разобиделась, что не осталась ужинать и в слезах уехала домой… Говорят, что лучшие актеры мечтают сыграть Чацкого, Фамусова…
   — Мне и Михайло Орлов рассказывал, насколько популярна эта комедия, — сказал Волконский. — Между прочим, Орлов сам диктовал ее сразу нескольким молодым офицерам, которые уезжали в отпуск в самые отдаленные углы России.
   — Однако же автор не очень-то доволен таким способом распространения его пьесы, — продолжала Вера Алексеевна. — Да и в самом деле — мало ли что пропустят, изменят или вовсе добавят от себя все эти переписчики. А между тем, сколько таких списков уже ходит по рукам! Только и слышно, как молодежь цитирует отдельные выражения из «Горя от ума».
   — И уж, наверное, разучивают ее наизусть, как сочинения Пушкина, — сказала Марья Николаевна.
   — Александр Бестужев писал ко мне, что Пушкин прислал ему свой отзыв об этой комедии, в которой самым умным персонажем почитает не Чацкого, а самого Грибоедова, — сказал Трубецкой.
   — А вы знаете, что пресловутый роман Грибоедова с балериной Телешевой закончился довольно банально, — наливая себе сливок в тарелочку с земляникой, проговорила Вера Алексеевна. — Актриса предпочла сувениры графа Милорадовича поэтическим приношениям господина сочинителя… А Грибоедов очень, очень интересен. И умен и в разговоре остер, хотя несколько меланхоличен… Впрочем, он, конечно, явится к вам с визитом, и вы сами увидите…
   — Пушкин очень высоко ценит его талант, мне об этом сказывал мой тесть, — проговорил Волконский,
   — Если Пушкину нравится, значит Грибоедов и на самом деле очень даровит, — задумчиво произнесла Марья Николаевна.
   Разговор о Грибоедове продолжался и в кабинете у хозяина, куда мужчины удалились курить.
   — Итак, друзья мои, — сразу же начал Сергей Муравьев, как только Трубецкой плотно закрыл дверь и задернул тяжелую портьеру, — сегодня мы окончательно удостоверились в двух важнейших обстоятельствах. Первое — сведения о намерении царя во время маневров третьего корпуса жить в Белой Церкви подтверждаются самой владелицей этого имения Браницкой. Следовательно, наш «белоцерковский план» — затея вполне реальная. Вы, Волконский, оба Раевские и Давыдовы, все вы близкие родственники Браницкой, и не будет ничего подозрительного, если вы приедете к ней в гости даже в то время, когда у нее будет жить царь. А живя в имении, вы когда угодно сможете переодеться солдатами и стать на караул у царских покоев. И тогда явится полная возможность проникнуть в них и покончить с тираном,
   Сергей замолчал и вытер свое пылающее румянцем возбуждения лицо.
   — Только не надо ставить об этом в известность Пестеля, — продолжал он после минутного молчания. — Павел Иванович как будто бы предполагает начать восстание с освобождения майора Владимира Раевского из Тираспольской крепости. Пестель, разумеется, не согласится с нашим планом и, конечно, начнет снова, как и на последнем съезде во время здешних контрактов, вычислять, прикидывать и отговаривать… А между тем настало время действовать, иначе нас всех переловят, как зайцев.
   — Да, — вздохнул Волконский, — Басаргин говорил мне, что Киселев весьма прозрачно намекнул ему, будто подлец Витт уже сделал на нас донос Аракчееву.
   — Что вы говорите?! — вскричал Трубецкой.
   — Есть и еще более скверные слухи о предательстве других негодяев, — хмурясь, проговорил Сергей. — И надо, чтобы наша Васильковская управа взяла инициативу в свои руки. Даю вам слово, что, если вы будете медлить, я сам произведу возмущение в войсках. Уверяю вас, что как только будет покончено с царем, третий корпус двинется на Москву.
   — Пестеля мы оставим в Киеве возглавлять обсервационный корпус и воздействовать на южные военные поселения, — сказал Трубецкой.
   — Отлично придумано, — одобрил Сергей. — Общий дух неудовольствия в армии — гарантия того, что к третьему корпусу станут присоединяться другие войска. А в это время северяне подымут столичный гарнизон и сделают Сенату требование о преобразовании государства на началах новой, гуманной законности.