Но вот наконец-то появился дьякон с кружкой воды. Неполной! Неужто трудно было принести целый кувшин? Уж чего-чего, а воды в Венеции много! Так нет же — отцеживал, отливал, чтобы не до краев, и еще отлил — из кружки обратно в кувшин, увидел, что мало, но доливать не стал.
   Бенедикт залпом выпил кружку, поставил ее на траву, вздохнул поглубже, сдержал рвотный порыв, и ему полегчало.
   — А ну, еще раз, — потребовал он. — Платон сказал… Ну, ну?
   Лоренцо повторил еще раз.
   — Ага! — догадался Бенедикт. — Стало быть, то, что мы видим — ложь. Заблуждение. Создатель сотворил Вселенную, но решил утаить от нас ее механизмы, и прикрыл их завесой лжи. Он нас обманывает! Но мы с помощью… хмм… эмпирических данных… кои Платон вменяет нам игнорировать… и системы мышления, кою Платон вменяет нам использовать… а также Аристархус вменяет… мы выведем Создателя на чистую воду! Ишь, чего он придумал, а! Мы ему покажем, как нас обманывать! Нет уж, нас так просто не проведешь, мы ему не дети… То есть, дети, конечно, но мы повзрослели и стали умные. И вращаемся поелику вокруг солнца, а не наоборот.
   — Ты невежественный дурак! — объявил отец Альфредо.
   — Альфредо, заткнись! — крикнул Доменико.
   — Но ведь это же правда!
   — Которую, — добавил Бенедикт, — можно доказать… или показать… с помощью формальной логики. Но это не вся правда. Ты, Альфредо, забыл вторую часть правды, а она важна. И состоит она в том, что у невежественного дурака в хороших знакомых числится повелитель Милана. И если дурак услышит еще хоть слово по своему адресу от отца Альфредо, то попросит он своего хорошего знакомого засадить отца Альфредо в подземелье да подержать его там на хлебе и воде года два. Ибо дурак коварен, злопамятен, и обидчив.
   — Альфредо не хотел тебя обидеть, — вмешался Доменико, вставая. — Просто он горячий человек, эмоциональный. Беатиссимо падре, подумай, ведь все, о чем мы сейчас говорим — это естествознание. Такие дискуссии идут на пользу Церкви, даже если некоторые из спорящих ошибаются. Поэтому мы нижайше просим тебя отменить — всего лишь — приказ… отменить приказ об отлучении брата Лоренцо. Вот бумага. Вот дощечка, чтобы подложить, вот перо…
   — Я не договорил, — сказал Бенедикт, и Доменико снова сел, вместе с бумагой и дощечкой. — Помните, я спросил, какая и кому польза от изысканий — не Платона, не Аристархуса, а лично брата Лоренцо. Ответы прозвучали неубедительно. Теперь я сам отвечу на свой вопрос о пользе, а вы послушаете. Польза — прежде всего самому Лоренцо. Он хочет уличить святого Августина, доказать, что Августин был не прав. И это для него самое важное. Брат Лоренцо вообще любит уличать, как все вы, здесь собравшиеся и меня пригласившие. Я затрудняюсь сказать, чем вы отличаетесь от фарисеев, досаждавших Учителю похожими глупостями. Я подписал приказ об отлучении брата Лоренцо от Церкви, и я подтверждаю этот приказ. Изыскания брата Лоренцо — ересь. Если бы брат Лоренцо был торговцем, землевладельцем, хлеборобом, воином — все было бы ничего, ибо как проводит свободное от основных занятий время мирянин есть личное дело мирянина, его выбор. Но брат Лоренцо — служитель Церкви, обучен на церковные средства, и все свое время обязан посвящать духовному совершенствованию себя и ближних, и славе Господней. Вместо этого он есть, пьет, одевается за счет Церкви, спит под крышей Церкви, а время, Церковью ему купленное, тратит на глупые рассуждения о грунках, не имеющих отношения ни к духовному, ни даже к телесному, существованию человека. И рассуждения эти берется распространять среди паствы, отвлекая паству от духовного и разлагая ее, и все это на деньги Церкви. Поэтому он — еретик.
   — Если так думать, — сказал Доменико, начиная всерьез горячиться, — то многих придется отлучить!
   — Сделаю это с радостью, предоставь мне список, — ответил Бенедикт.
   — Беатиссимо, послушай умного, опытного человека, — попросил Доменико. — Церковь несет людям свет! Суеверные язычники верили и верят в высшие силы, управляющие всем и вся. Христианину же Господь дал выбор, и выбор этот осуществляется с помощью разума. Нельзя допустить, чтобы разум погас. Вера без помощи разума превращается в суеверие. Не секрет, что политика многих твоих предшественников ввергла нас во тьму невежества.
   — Это для меня новость, — сказал Бенедикт, убирая руку от левого виска. — Поясни свою мысль, пожалуйста.
   — Достаточно сравнить уровень знаний Греции и Рима с сегодняшним уровнем, чтобы увидеть, как далеко назад мы отступили. Невежество плодит суеверия. Разум изгоняет их, делая веру чистой.
   — Это не так. — Бенедикт прочистил горло, помассировал виски пальцами. — Сегодняшний уровень просвещенности наших прихожан безусловно уступает лучшим умам древнего Рима, но ты несправедлив, Доменико, утверждая, что в этом виновны мои предшественники и я лично, или даже твои коллеги. — Ни одного симпатичного лица, подумал он. Будь Лоренцо покрасивее, я бы его взял с собою в Рим, помыл и побрил бы, да и просветил бы. Но он страшненький какой-то. Да и неряха ужасный. — Центр просвещения, Рим, подвергался набегам варваров в течении нескольких столетий. Всю Северную Африку, включая Египет, захватили дикари, пришедшие с востока. Северные владения Рима захватили дикари, пришедшие с востока и с севера. Затем те же земли на протяжении двух веков терзали норманны и их родственники, пока сами не цивилизовались. С тех пор прошло меньше ста лет, а влияние папского престола на паству начало консолидироваться двадцать лет назад. Ты хочешь, чтобы папский престол восстановил прежний уровень просвещения и процветания за два десятилетия? Это невозможно. Следует сперва сохранить то, что есть. И потуги брата Лоренцо и ему подобных мешают сохранению. Ибо вера во всемогущие разум и пять чувств, равно как и вера в величие естествознания, есть всего лишь формы язычества.
   — То есть как! — ошарашено сказал Доменико, а Альфредо скривился и мотнул головой в негодовании, обнажая гнилые зубы.
   — Язычество же, — продолжал Бенедикт, — есть попытка объяснить поведение стихий с точки зрения человека. Все непостижимое в Творении покрыто завесой таинственности. При пристальном рассматривании таинственность исчезает, создавая иллюзию понимания. Возносясь в своей гордыне, брат Лоренцо и ему подобные думают, что непостижимого не бывает, что разум может все во Вселенной постичь. Тоже самое думают язычники — создавая себе богов по своему образу и подобию, наделяя их своими, человеческими страстями, мелочностью, злопамятностью, и прочая, и прочая. С точки зрения язычника все в мире объяснимо. — Он поднял руку, предупреждая возражения. — Всходит ли солнце потому, что Гелиос отправляется в ежедневное путешествие, не облагаемое налогом, или потому, что мы вокруг него вращаемся, ибо Земля меньше Солнца…
   — Нет, нет, — возразил педантичный Лоренцо, — это времена года таким образом бывают, а каждый день солнце всходит, потому что Земля вращается вокруг своей оси!
   — Да, именно это и утверждал Платон…
   — Аристархус.
   — А хоть сам Люцифер! — сказал Бенедикт. — Мы считаем, что, сказав это, мы все объяснили и все поняли. Но это не так. Пять чувств и разум есть всего лишь качества, которыми Создатель наделил свое творение. У самого же Создателя бесконечное количество чувств, равно как и данностей, подобных разуму.
   — Зачем ты его слушаешь! — возмутился Альфредо. — Он над тобой смеется! Ты слышишь, что он говорит? Это же просто бред сумасшедшего!
   — Беатиссимо, отмени приказ, — неприятным голосом сказал Доменико, полуприкрыв глаза. — Таких людей, как брат Лоренцо, мало. Он нужен Церкви, да и всему человечеству. Верни Лоренцо в лоно.
   — Только после публичного покаяния, — отрезал Бенедикт, слегка обидевшись — ему понравилось собственное рассуждение о количестве чувств и данностей у Создателя. Он никогда раньше не думал на эти темы. Можно было бы и развить мысль, но еретики помешали.
   — Хорошо, — сказал Доменико. — Мы сделали все возможное, пытаясь тебя убедить. Ты вынуждаешь нас применить силу.
   Он сделал знак дюжим парням — те встали. В этот момент раздалось треньканье тетивы, с двух сторон одновременно — два лука выстрелили, две стрелы свистнули над головами дискутирующих, и с крыши флигеля долетел стон раненого. Все присутствующие стали озираться. (Лучник на крыше заметил поднятый лук в нише и выстрелил, за что и поплатился).
   — Действуйте! — крикнул Доменико.
   Двое с ножами подступили к Бенедикту. Доменико протянул ему бумагу с дощечкой. Один из подступивших поднес нож к горлу Папы Римского, но вскрикнул вдруг, и выронил нож. Из запястья у него торчала стрела.
   Паникуя, прелаты стали озираться и увидели — темным силуэтом в нише стояла Эржбета, сливаясь с тенью — и явно пристраивая на тетиву следующую стрелу. Семьдесят шагов! Необыкновенный выстрел! Никаких сомнений в том, что следующий будет не менее точным! Сопровождающий Бенедикта знает свое дело.
   — Брось нож, — посоветовал Бенедикт второму парню, и тот послушно бросил нож на траву. Остальные замерли, боясь производить какие бы то ни было движения.
   — Ты — Антихрист! — в отчаянии крикнул Альфредо. — Братья мои, не бойтесь его наймитов! Навалимся скопом!
   Но никто желания навалиться скопом почему-то не проявил.
   — Убийца! — закричал Альфредо, указующим перстом нацелясь Бенедикту в правый глаз. — Ты убил Эсташа!
   — Замолчи, Альфредо! — приказал Доменико. — Замолчи!
   Но Альфредо не смог замолчать.
   — Весь христианский мир негодует! Чаша терпения нашего переполнена! И чаша терпения Всевышнего тоже переполнена! Ты отвратителен нам всем! Ты нечестивец, развратник, лицемер, растлитель! — Он повернулся к остальным, взвывая к их чувству справедливости. — Перед вами убийца Эсташа!
   — Знаешь, чем ты…
   — Убийца!
   — Знаешь, чем ты отличаешься от Эсташа? — спросил Бенедикт, поднимаясь с панчины. — Эсташ стал знаменит благодаря своим речам и заговору против меня. Семь лет прошло, а все помнят. А о тебе никто не вспомнит через три дня после твоего исчезновения. — Он повернулся к остальным. — На вашем месте, падри, я позаботился бы о судьбе стрелка, предусмотрительно помещенного вами на крышу флигеля в связи с моим визитом. Он ранен, ему требуется помощь. Зовут его не Эсташ, и даже не Альфредо, но на мой взгляд — убийцы, развратника и растлителя — всякая жизнь, если ее можно спасти, стоит любой другой. Брат Лоренцо, если у тебя возникнет желание покаяться и признать свои ошибки — приезжай в Рим. Если нет — ты волен заниматься изысканиями в области естествознания, но делать тебе это придется за свой счет. Доменико, рвение твое похвально, но достойно лучшего применения. Как человек в высшей степени злопамятный, но разумный, на основании эмпирических данных, предоставленных тобою сегодня, рекомендую тебе сделать так, чтобы я о тебе не слышал… поелику… в ближайшие несколько лет. Впрочем, срок можно и сократить, если… хмм…
   — Я только одно хочу тебе сказать, господин мой, — дрожа от страха и ненависти ответил Доменико.
   — Да?
   — Идея поставить лучника на крышу пришла в голову не мне. Я был против этой идеи. Я вообще против любого насилия.
   — Я тоже, — серьезно ответил Бенедикт. — В связи с этим я напоследок хотел бы попросить тебя об одной услуге.
   Возникла пауза.
   — Я слушаю, — сказал в конце концов Доменико.
   — Архиепископ венецианский по моим сведениям уже вернулся из Парижа, где был занят составлением заговора против меня. У него наверняка есть копия списка кандидатов, одним из которых заговорщики рассчитывали заменить меня на папском престоле. Я пробуду в Венеции еще несколько дней. Принеси этот список мне, и я забуду о твоем участии в нашей сегодняшней познавательной беседе.
   — Против тебя составили заговор?
   — Заговоры против меня составляются каждую весну, — объяснил Бенедикт. — Как коты начинают орать, призывая кошек на предмет форникации, так сразу заговор. Мне нужен список. Никого из кандидатов я наказывать не собираюсь. Многие из них даже не знают о своем кандидатстве. Список мне нужен просто так. Из поощряемого Платоном и порицаемого Августином любопытства.
   — Он не отдаст мне список.
   — По доброй воле — не отдаст. Тебе придется прибегнуть к вероломству, бедный друг мой, и, возможно, нанять каких-нибудь татей. Но это уж твоя забота. Всего хорошего, друзья мои. Не двигайтесь с места, пока я не выйду из сада.
   Повернувшись к ним спиной, Бенедикт степенным шагом направился к калитке.
* * *
   Через квартал Эржбета к нему присоединилась, на ходу зачехляя лук в кожаный мешок с пятнами и буграми, придававший луку сходство с клюкой.
   — Благодарю тебя, — сказал ей Бенедикт.
   — Не за что, — ответила она. — Если то, что ты мне сказал, правда, то совершенно не за что. Я перед тобой в долгу.
   — Как все любят правду, однако, — посетовал Бенедикт. — Вынь да положь им правду. Лучше б людей любили. Ты спешишь на Пьяццо Романо, не так ли? Давать наставления дочери?
   — Да.
   — Дочь у тебя хорошая. Послушай, не хочешь ли ты переехать в Рим? Я бы назначил тебе хорошее содержание.
   Эржбета не ответила.
* * *
   Выслушав наставления матери, Маринка осмотрелась, потянулась, встала из-за столика и по обыкновению повлеклась куда-то, вызывая восхищенные взгляды мужчин мягкой своей походкой. И как-то незаметно пришла в порт.
   Вообще-то вся Венеция была — порт, но именно в этом месте, на северной стороне, барки, ладьи и кнеррир толпились гуще. Маринку заинтересовала изящная барка с высокой мачтой и пестрым парусом константинопольской выделки. Присев на корточки возле холщового мешка, какой-то эффектной внешности брюнет в одежде ремесленника — в куртке с протертыми рукавами и в стиранных много раз портах, босой, перебирал странного вида приспособления из стали, дерева, и, похоже, слоновой кости. Нечаянно оглянувшись на Маринку, брюнет застыл в неловкой позе, а затем попытался распрямиться, потерял равновесие, и оперся на правую руку. И тут же вскочил на ноги, стесняясь своей неловкости.
   — Прекрасная незнакомка, — сказал он по-италийски, — ты одна здесь?
   Она не поняла вопроса.
   — Что ты говоришь? — спросила она, умилительно коверкая слова. И повторила вопрос по-гречески.
   — Здравствуй, прекрасная женщина, — тоже по-гречески, и совершенно искренним тоном, сказал он. — Меня зовут Марко. Я стеклодув, живу вон на том острове, он называется Мурано. Не будет ли наглостью с моей стороны пригласить тебя посетить дом мой и мастерскую? Барка готова к отплытию.
   — Не будет, — ответила Маринка, улыбаясь. И легко ступила в барку, приятно ощущая босыми ногами гладкие доски палубы. Не завязывая тесемки, Марко бросил мешок на палубу, отвязал канат от крепительной утки, запрыгнул в барку сам, и засновал по палубе, осторожно, чтобы не задеть, обходя Маринку. Расправил парус, взялся за руль.
   — Как тебя зовут, прекрасная женщина?
   — Маринка.
   — Красивое имя. В тебе все красиво.
   Маринке обращение Марко понравилось. И еще ей понравились руки Марко, с закатанными рваными рукавами, загорелые, правильного мужского рисунка, с длинными пальцами и обезображенными трудом ногтями. На вид ему было лет тридцать. Опрятная, щегольская борода, волосы длинные с ранней проседью, глаза карие, римский нос. Понравились и движения — плавные, точные. И голос — высокий, но очень мужской.
   — В Мурано живет много стеклодувов, — объяснил ей Марко, укрепив парус и взявшись за руль. — Додж нынешний свирепствует в Венеции, так чтобы стеклодуву купить землю под мастерскую, нужно заплатить огромный налог. Ты хорошо говоришь по-гречески. Ты — гречанка? В смысле — из Византии?
   — Нет, я славянка, из Киева.
   — О! — восхитился Марко. — Это просто чудо! Киев, наверное, несказанно красивый город. Но стал менее красивым с тех пор, как ты его покинула. Ты одна способна любой город сделать прекрасным. Посмотри, как похорошела лагуна — от твоего присутствия! Как ласкает волна борт моей барки, как любуется тобою небосвод, как трепетно освещает тебя солнце!
   Это тоже понравилось Маринке, поскольку за всю жизнь ей до сих пор не попадались мужчины, так говорящие. Илларион, с которым она вместе выросла, говорил, «Иди сюда, ты, дура». Муж вообще никак ее не называл. Любовники говорили с нею шутливо или уклончиво. Нестор произносил «Маринка» поджав губы — насмешливо. А тут вдруг такое.
   — А ты покажешь мне свою мастерскую? — спросила она.
   — Да, конечно. Я надеюсь, тебе понравится. А недавно неподалеку от моей мастерской открыли новую таверну, и я тебя туда свожу, если не возражаешь. Тебе обязательно нужно посмотреть на хозяйскую кошку.
   — На кошку?
   — Да! Это особенная кошка. Она никого не боится, ходит между посетителями с важным видом, вот так… — Он показал, как ходит кошка. Маринка засмеялась. — … но никому не дает себя гладить. Мой отец, тоже стеклодув, как я, недавно вернулся из Флоренции и привез красивые рисунки тамошних художников, по которым можно много разного надуть, было бы желание. Он живет неподалеку от меня. Я у него старший, а моей сестре недавно десять лет исполнилось. Мать наша умерла сразу после ее рождения.
   — А тебе сколько лет, Марко?
   — Двадцать восемь. Еще не стар. А в таверне нашей скоро будет петь трубадур. Он ездит по разным городам. Недавно пел на Пьяццо Романо, но реакция публики ему не понравилась. Какие-то странные люди — так и сказал. Ну, это понятно, мы ведь, хоть Рим и ближе, а все равно константинопольские здесь все, как не крути. Многие только по-гречески и знают.
   Вскоре Марко убрал парус и, работая одним веслом, подогнал барку к муранскому причалу. Строения на Мурано стояли реже, чем в Венеции, и казались больше и просторнее. Дом Марко, деревянный с черепичной крышей, понравился Маринке своей гармоничной функциональностью. Понятно было, например, что три скаммеля и стол в гриднице — для гостей, а сундуков нет, поскольку гостям сундуки не надобны. Много простора, ничем не занято — чтобы легче дышалось, и чтобы радовало глаз. Узкая дверь в мастерскую — потому, что толпой в мастерские не ходят. И мальчик подмастерье, хлопочущий возле печей — не сын и не племянник Марко, поскольку Марко нужен хороший, а не родственно-обязывающий, подмастерье.
   — Его зовут Винченцо, и он очень, очень вежливый с гостями, — грозно сказал Марко, и Винченцо, глядя на босую улыбающуюся Маринку, запунцовел до зрачков, поклонился, и вышел куда-то.
   На полках и столах мастерской помещались разных видов стеклянные изделия — изящные, а может Маринке просто хотелось, чтобы они выглядели изящно.
   — Сейчас, сейчас, — сказал Марко, надевая холщовые рукавицы и беря в руки приспособления — трубку, щипцы. Трубку он сунул в одну из печей.
   — Не стой слишком близко, а то обожжет, — попросил он.
   И стал что-то там такое выдувать. Маринка с интересом смотрела, как растет пузырь на конце трубки. Марко хлопотал, передвигал, переносил, поднимал и закрывал заслонки, и вскоре на мраморном прямоугольнике появилось нечто — роза на подставке, с лепестками, отливающими темным золотом. Возможно, Марко добавил в лепестки медь.
   — Нужно, чтобы остыло, — сказал он. — Хочешь вина, Маринка? У меня есть хорошее вино.
   — Хочу, — сказала Маринка.
   Сидя на длинном узком ховлебенке, вытянув красиво веснушчатые босые ноги, Маринка пила вино и хохотала заливисто, а Марко изображал ей — то торговцев на рынке, то церковников в Венеции, потешных, идущих вперевалочку, то стремительных женщин на Пьяццо Романо. Раньше, когда Маринку пытались смешить мужчины, предметом шуток была она сама. Самоирония была ей свойственна, но самоиронии есть ведь, в конце концов, предел. А Марко, чтобы ее позабавить, подшучивал над другими, приглашая и ее, Маринку, поучаствовать — и она поддакивала, и тоже пыталась изображать, и вообще ей сделалось невероятно хорошо.
   А потом остыла роза, и Марко торжественно, встав на одно колено, преподнес ее Маринке, сидящей со стаканом вина, в непринужденной позе. Рыжие брови поехали вверх, зеленые глаза мигнули несколько раз, нижняя губа выпятилась растерянно и восхищенно.
   Ей и раньше, конечно же, делали подарки. Илларион, к примеру, подарил ей на день рождения — один раз фолиант какого-то греческого философа, и один раз какую-то раковину, найденную им у берегов какого-то моря. К чтению у Маринки не было страсти и даже просто склонности, а расположение морей в мире ее не интересовало, она их путала, и раковиной не впечатлилась. Муж дарил драгоценности — кольца, броши, ожерелья — и следил, чтобы она прятала их в специальный ларец, и время от времени открывал этот ларец, проверяя — все ли на месте. Нестор подарил ей один раз, в самом начале любовной связи, пестрый наряд, и настоял, чтобы она его надела, потому что в этом наряде она выглядит «как восточная женщина» — любопытствовал посмотреть. Маринке совершенно не хотелось быть восточной женщиной. Ей хотелось быть счастливой женщиной, и чтобы ее смешили.
   Стеклянных роз, сделанных при ней и специально для нее, ей никто раньше не дарил.
   — А скажи, Маринка, — попросил Марко, — ты ведь не простая девушка, есть в тебе какая-то тайна?
   — Нет никаких тайн, — беззаботно ответила Маринка, любуясь розой. — Ничего примечательного, никаких особых поступков или занятий, но люблю радоваться. В этом я, наверное, тоже не оригинальна.
   Она действительно так думала, Маринка. Если бы несколько лет спустя кто-то сказал бы в ее присутствии, что благодаря ей, Маринке, восстановлена польская династия, Полония возвращена в лоно Церкви, приостановлена в Полонии и ее окрестностях языческая резня, а Неустрашимые, завязнув в тыловых делах, не захватили Русь, она бы даже не засмеялась, а просто пожала бы плечами в ответ на глупую, неуклюжую шутку.
   Они сходили в таверну, и надменная кошка, походив около, прыгнула Маринке на колени, и Маринка долго ее гладила, а вокруг восхищались. Трубадур прервал гастроли и отбыл в Неаполь, не заезжая на Мурано.
   Вечером в гости к Марко пришел его отец — такой же стройный, гибкий, но менее подвижный, чем сын, степенный, с эффектной проседью в таких же длинных, как у Марко, волосах. За ужином он долго приглядывался к Маринке, и в конце концов потеплел и тоже стал ее смешить, изображая соседей, знакомых, и самого Марко.
   Поздно вечером Маринка настояла, чтобы Марко отвез ее назад в Венецию. А на следующий день вернулась на Мурано сама и весь день мешала ему работать.
   Забегая вперед, скажем, что замуж она вышла все-таки не за Марко, а за его отца — он понравился ей больше, и родила ему четверых детей. Впрочем, это несущественные детали, наверное. Как большинство шлюх, бросивших шляться и вышедших замуж, стала она верной и невыносимо ревнивой женой.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. ПСКОВ

   Чем стремительнее возвышался Киев, тем больше тускнел Новгород, посещаемый раз в два года, по старой памяти, киевским князем. Блеск этих посещений освещал город и окрестности, пышный киевский двор и столичная дружина привлекали в детинец весь болярский цвет севера. Чем безнадежнее зависел Новгород от этих посещений, тем незаметнее, серее, скучнее становился его сателлит, некогда династический Псков. Самые ретивые из молодых перебирались — кто в Новгород, а кто и в Киев, а оставшиеся, инертные, жили себе размеренной жизнью, которая становилась с каждым годом все размереннее. Все больше удлинялись паузы между словами, все преснее становилась еда, все тупее и похабнее веселье. Новгородские, киевские и польские скоморохи и гусляры и вовсе не ездили теперь во Псков — местная публика перестала понимать даже очень простые шутки, даже самые примитивные сравнения. Бодрящий свир смешивали с пивом, и он перестал бодрить, а только отуплял. Улицы и дома перестали чистить. В городе, двадцать лет назад известном поголовной грамотностью, даже доносы делались теперь устно.
   Из множества псковских церквей функционировали только три, и их священники и дьяконы стремительно спивались. И управлял всем этим — или, скорее, просто присматривал за хозяйством, поскольку управлять апатией невозможно — единственный оставшийся в живых брат Ярослава, сын Владимира и Рагнхильд, именем Судислав.
   Фортуна упорно не желала знать Судислава. Он не любил Псков, не любил жителей и улицы, ненавидел унылый пейзаж за окном унылого прогнившего терема, и клял себя за то, что из всех сыновей Владимира оказался самым нерешительным. Скандальный Святополк, Глеб с ореолом мученика, дебошир Борис, хитрый Ярослав, прозорливый Мстислав, умело рекламировавший свою якобы прямолинейность — братья были известны всему миру. Весь мир следил, что еще они учудят, чтобы потом годами обсуждать. И даже сестренка прославилась, именем ее пугали не только детей. И жили братья — и сестренка — в интересных, полных кипения жизни, городах. И давали хвесты. И принимали интересных людей. А Судислав скучал в своем Пскове все это время, предполагая, что подходящий момент для вступления в большую политику вот-вот настанет. А момент все не наставал.