— Персональный, — уточнил Гостемил сквозь сон.
   Рассвет он, конечно же, проспал, а когда вышел в крог завтракать, то и увидел там — всех троих холопов и Ширин, завтракающую с ними вместе.
   — Здравствуй, болярин.
   — Вы что, друзья мои, разум где-то потеряли? — спросил Гостемил.
   — А что?
   — А почему?
   — Какого лешего вы сидите за одним столом с моей дочерью?
   Все трое разом вскочили на ноги.
   — А она нам не сказала…
   — А она…
   — Молчать.
   Ширин странно на него посмотрела — недобро, но и с удивлением. Возможно, она не рассчитывала, что он публично признает ее своей дочерью, во всяком случае так скоро. Надо бы ей купить поневу да нагрудник — чего она в мужском все время, подумал Гостемил.
   — Позволишь?
   Она еще некоторое время сверлила его взглядом, но в конце концов кивнула.
   — Нимрод.
   Гостемил пошевелил рукой, и Нимрод ушел к печи — что-то там у него варилось под присмотром Татьяны. Других посетителей в кроге пока что не было. Весь город на радостях полночи пил, теперь отсыпается. А в Татьянином кроге пили давеча очень мало, и рано угомонились. Татьяна постаралась, подумал он, прибылями пренебрегла. То есть, рассчитывала, что я проведу с ней ночь. Женщины все-таки ужасно коварны.
   Выпив залпом кружку родниковой воды, Гостемил пододвинул к себе блюдо с гренками. Ширин, подумав, потянулась к овощам, нарезанным специальным, ужасно вкусно выглядящим способом — Нимрод старался — тремя пальцами без усилий приподняла громоздкое, тяжелое блюдо и переставила его к себе. Да она сильнее сильного мужчины, подумал Гостемил. Нелегко ее мужу придется, ежели таковой случится в ее жизни.
   — Холопья должны, как и господа, знать свое место, — объяснил он ей. — Панибратство унижает.
   — Что такое панибратство?
   — Это когда люди показно притворяются, что дружески расположены к представителю иного ранга или сословия. Очень некрасиво выглядит со стороны. Мы все равны перед Создателем, но обязанности у всех разные.
   Рассуждаю, как наставник какой-то, дьячок провинциальной церкви, подумал он. Очевидно, воспитание детей располагает к менторскому тону.
   Он с удовольствием отметил про себя, что Ширин спину держит прямо, и локти на стол не водружает. Надо бы ей помыться. Но, думаю, не вынесет, сбежит — слишком много всего сразу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. НА СИЗОЙ ТРОПКЕ

   Позавтракав, Гостемил попросил Ширин посидеть в спальне до его, Гостемила, возвращения. Следовало сходить в детинец, освободить Шахина, да заодно уж появиться на хвесте и оплатить издержки, как обещал. Гостемил не подал виду, что знает о побеге Шахина. Я ужасно хитрый, подумал он.
   На улице его узнали, и в детинец он прибыл, окруженный ликующей похмельной толпой. Воевода вышел ему навстречу и сокрушенно сообщил о ночном побеге. Гостемил выразил желание посмотреть, как и что. Диагонально повешенная дверь узилища (полуземлянки, по киевскому принципу), лежала, выбитая, шагов за двадцать от лаза. Шахин не то разорвал, не то перетер обо что-то веревки, коими связаны были его руки. Остальное труда, очевидно, не составило.
   — Его пытались остановить стражники, — сообщил воевода.
   — И что же?
   — Двое убитых.
   Гостемил покачал головой.
   Фатимиды и их подданные — народ непримиримый, суровый. Вряд ли Шахина, провалившего задание и побывавшего в плену, примут обратно с распростертыми объятиями. Будет мотаться по Руси? Примкнет к разбойникам? Надо было давеча войти в спальню и попытаться с ним поговорить. Но кончилось бы это плохо — Гостемил еле на ногах стоял, и Шахин, восемнадцатилетний, быстро восстанавливающий силы, скорее всего просто убил бы его. Возможно, Ширин посвящена в планы Шахина. Если так — то выведает Гостемил у дочери в конце концов, что к чему. И попытается Шахина… спасти и образумить… возможно.
   Хвест уж начался. Народ набился в обеденную залу в тереме, а также распространился по остальным помещениям в поисках веселья, укромных уголков для романтических свиданий, и предметов, могущих пригодиться в хозяйстве. Гостемил передал воеводе сумму золотом для оплаты хвеста, и воевода клятвенно пообещал, что заплатит смердам, как только те закончат хвестовать (смерды хвестовали со всеми) и отоспятся. О поваре, обещанном Гостемилом, никто не вспомнил, и Гостемил решил, что оно к лучшему. Затем он попросил воеводу показать ему несбежавших пленников — особенно его интересовали «ростовчане». Поговорил с тремя из них, а четвертый пришелся Гостемилу по душе.
   — Ну-ка, воевода, выволоки его из узилища, я его с собой возьму.
   — Зачем, болярин?
   — Он мне дорогу покажет.
   Воевода помолчал.
   — Ты все-таки решил ехать к Свистуну? — тихо спросил он.
   — Да.
   — Зачем, помилуй?
   — Поиздержался я, — объяснил Гостемил. — А золото мое — у Свистуна.
   — Убьют тебя, болярин!
   — Какой им смысл меня убивать? Я прошу только то, что принадлежит мне. Не так уж это и много.
   — Болярин, болярин! — закричал какой-то ремесленник, заметив и узнав Гостемила. — Кормилец, отец родной! Дай я тебе колени поцелую!
   Подбежав, он упал перед Гостемилом на колени и хотел обнять его за икры, но Гостемил отступил на шаг.
   — Чрезмерные эмоции — признак плохого воспитания, друг мой, — сказал он.
* * *
   К Нимроду в передвижную кухню Гостемил посадил «ростовчанина», которого звали Селезень, и велел Нимроду кричать истошно, если что. Сам он поместился в свою гридницу на колесах вместе с Ширин. Оплатив счет и попрощавшись с плачущей, но не смеющей перечить, Татьяной, отправился Гостемил на юго-запад по начатому, но так до конца и не укрепленному Мстиславом, хувудвагу.
   — Расскажи мне, Ширин, про себя, — попросил он.
   Рассказывать Ширин не умела. Но рассказывать хотела, несмотря на веские причины скрывать да помалкивать. В Каире мужчины рассказы женщин не слушают, а женщинам женские россказни неинтересны, они их все сами знают. А ведь так хочется поделиться всем, что с тобою было, поскольку это самое интересное и есть, ибо было не с кем-нибудь, а с тобой.
   На восемнадцатилетнюю Ширин все, что с нею было, с рождения и до этого момента, произвело, судя по всему, огромное впечатление. Начала она сбивчиво, но Гостемил уточнял, переспрашивал, подсказывал, и Ширин в конце концов освоилась — у нее стало получаться порою складно.
   Семья, в которую близнецов отдали на воспитание, была богата, прислуга в доме состояла из разного происхождения рабов. Для этой цели существует в Каире гильдия перекупщиков, постоянно навещающая работорговые центры — Венецию, Багдад, Константинополь, Киев, Прагу. (В Киеве рынок рабов запрещен Ярославом, запрет подтвержден церковью, подумал Гостемил, традиция ушла в подполье, но торговля, судя по всему, идет бойко — надо бы Хелье расспросить, он наверняка знает детали). Как пасынков славного воина, живущих в семье другого славного воина, близнецов предоставили наставникам из рабов — жене и мужу, славянам. То, что они жена и муж, никто, кроме подопечных, не знал до поры до времени. От наставников дети научились славянскому наречию и даже письму. (Судя по произношению — Псков, скорее всего, подумал Гостемил, и Ширин вскоре это подтвердила — действительно, Псков).
   Муж и жена наставляли также и собственно хозяйских детей, но полуславянам, притесняемым и обижаемым всеми (до той поры, когда, войдя в отроческий возраст, полуславяне не показали, что готовы постоять за себя — сила, унаследованная от отца, и яростное желание драться с обидчиками, сослужили им добрую службу) — сочувствовали. Шахин, желающий быть своим в доме и городе, оказался обидчив, несносен, непримирим, и лелеял в себе презрение ко всему «чужому», в том числе к наставникам. Ширин, мягче характером и от природы любопытнее, внимательно слушала рассказы славянской рабыни — о Руси и Земле Новгородской, о городах, об устоях, о водосборниках, о нарядах, о том, как женщины во Пскове и Киеве участвуют в общественной жизни, пишут друг другу грамоты, владеют крогами, огородами, и холопами, имеют право наследовать, о том, что мужчине не полагается иметь больше одной жены. О детских играх. О пряниках. О легендарных воительницах. От нее же Ширин, войдя в отроческий возраст, узнала имя, которое по слухам носил ее отец, тайно оплодотворивший Зибу в Венеции — Гостемил.
   Все мы тщеславны, подумал Гостемил, чувствуя приятную волну, пробегающую по телу. Глупо — и все-таки приятно от того, что твое имя знают в далеком Каире. Настолько приятно, что даже хочется согласиться, что не совсем они там дикари.
   Как-то на Шахина обратил внимание военачальник и предложил его приемному отцу учить мальчика в специальной воинской школе. Глава семьи согласился — собственные дети его боялись Шахина, прятались от него, жаловались. Шахина наказывали, пороли, запирали (запирать в конце концов стало бесполезно — любые замки он ломал, любые двери высаживал). Тоже самое относилось и к Ширин, что было просто возмутительно. Сладу с этой гадиной, славянским семенем, не было никакого! Шахин, всегда вступавшийся за сестру (в глубине души он понимал, что она — самый верный его союзник), сказал военачальнику, что пойдет в его школу с условием — сестру его возьмут тоже, на равных правах. Это было неслыханно. Но военачальник, человек в своем деле творческий и сам склонный к капризам, неожиданно согласился. Может, просто хотел развлечься. В специальном отряде, в искусственно созданных походных условиях, Ширин проявила себя с самой лучшей стороны. Никто кроме Шахина не мог ей противостоять. Она прекрасно управлялась с азиатским изогнутым луком, завезенным кем-то в Багдад из степей, а затем попавшим в Каир и прижившимся в отрядах особого назначения, со свердом, с кинжалом. В тренировочных стычках запросто противостояла двоим противникам. Посланец правителя, инспектирующий школу, был сперва шокирован наличием девушки в отряде, но, посмотрев и оценив ее умение, решил, что единичный этот случай может принести военную пользу, которая превыше всего.
   Особых воинов в войсках фатимидов было несколько типов. Элитными считались «тигры», осуществляющие разведку боем, «пантеры», способные противостоять войскам, втрое превосходящим их численностью, и «мстители» — одиночки, специализирующиеся на убийствах высокой военной и политической важности.
   Шахина сделали командиром отряда «тигров», и он водил своих людей в самые горячие точки — и в разведку, и в атаку. И Ширин всегда была рядом. В отряде ее уважали, несмотря на протесты мусульманских клериков, звучавшие все громче и громче. Дело дошло до того, что о скандальном отряде, в котором одним из воинов состоит женщина, узнал сам визирь. Лично посетив отряд в казарме, безрукий повелитель, впечатленный увиденным, сказал, что Ширин — вовсе не женщина, но символ величия фатимидов, воплощение легендарной Фатимы, послана им Аллахом, и что именно в этом качестве ее следует воспринимать. И муллы притихли.
   О том, что виделась она прошлой ночью со сбежавшим Шахином, и о том, что он ей сказал, Ширин рассказывать Гостемилу не стала, несмотря на то, что ночной визит ее сильно впечатлил.
   Повозки запрыгали на ухабах — хувудваг кончился, началась Сизая Тропка. Сделали привал, пообедали, Селезень восхитился умением Нимрода. К вечеру прибыли в Черную Грязь.
   Постоялые дворы здесь не водились, но хозяин одного из поразительно чистых домов согласился за небольшую плату приютить путников. Гостемил, не слушая возражений, связал Селезня, знавшего уже, почему и как разрушен был Кархваж, и оставил его на попечение возницам, а Нимрода отправил спать в дом.
   Светила луна. Попивая воду из кружки, Гостемил стоял у калитки, разглядывая освещенные лунным светом хибарки. Потянув носом воздух, он обнаружил, что пахнет здесь странно. В легком ветерке наличествовал непонятный, неприятный запах. Гостемил решил пройтись вдоль реки — местные называли ее Пахучка, и, очевидно, не зря.
   Пройдя две аржи вдоль Пахучки, Гостемил обнаружил что-то вроде плеши — овального пространства, глинянного пустыря среди травы. Неприятный запах усилился. Неожиданно под ногой хлюпнуло. Гостемил остановился, наклонился, и потрогал землю. Какая-то слизь. Он рассмотрел пальцы — в лунном свете отчетливо видна была пленка слизи, маслянистая, темного цвета. Гостемил понюхал пальцы и поморщился. Дойдя до реки, он окунул в нее руку, затем потер ее о прибрежную глину, и опять окунул. Слизь сходила нехотя, запах остался.
   Нафта, понял Гостемил, она же нефт, она же по-латыни петролеум, то бишь — масло из камня. Неприятной этой субстанцией египтяне конопатили крыши и стены во время оно, а греки топили печи. И легендарный «греческий огонь» — в нем она тоже, конечно же, присутствует. Зловещая субстанция. Черная Грязь — так называют это селение. Понятно, почему Свистун селектировал себе это место для резиденствования. Непривычному человеку здесь не по себе.
   Где-то вдалеке раздался свист. Гостемил поднял голову. Свист повторился, из другой точки — протяжный, с трелями, замысловатый.
   Перекликаются разбойнички, подумал Гостемил. Надо бы вернутся, беды бы не вышло. Впрочем, Черную Грязь они вряд ли станут грабить — скорее даже подкармливают ее, иначе откуда в такой глуши такие богатые дома. Наверное, просто возвещают начало деловой ночи. Свист вместо боевого рога.
   И он вернулся обратно.
   К утру, отдохнувший, умытый (при доме оказалась замечательная баня, и вообще в доме было много замечательного — резная печь, выложенная странным камнем, чуть ли не мрамором, частью серебряная утварь, богатые парчи, занавеси, полированные стены — а хозяин, когда его спросили, чем он занимается в жизни, ответил уклончиво «Разным») — умытый Гостемил велел Нимроду, когда Ширин проснется, передать ей, что болярин вернется скорее всего к вечеру. Затем он подробно расспросил Селезня, как проехать к Семидубу. Селезень порывался сопровождать и показывать дорогу. Пришлось стукнуть его по лбу. И тогда он в подробностях рассказал — как.
   Вскочив на коня, Гостемил поехал вдоль Пахучки, нашел обещанный Селезнем порог, переправился, рысью пролетел две аржи, и резко осадил коня перед топью. Топь неприятно булькала и пахла. Не очень надежного вида насыпь пересекала ее вдоль — Сраный Мост. Гостемил попробовал ехать по насыпи верхом, но конь то и дело оступался. Гостемил спешился, взял коня под узцы, поправил сверд у бедра, оглядел себя — какие-то капли попали на сленгкаппу, противные, ну да леший с ними — и стал продвигаться вперед по насыпи. Утреннее солнце освещало болото, гундосили лягушки, рябила жижа.
   Гостемил поскользнулся и чуть было не съехал с насыпи в противное зеленовато-коричневое месиво. И, кажется, потянул себе слегка спину. Вот ведь незадача! Возрастное это. Сухожилия теряют былую эластичность. Да и свир я давеча пил — вот тебе и причина. Нельзя мне пить свир! Оно и в молодости не шибко прилично выглядит — сидит с виду обстоятельный мужчина, а пьет гадость. А уж в старости тем более нельзя. Правда также и то, что в такую рань разъезжать по болотам — тоже не признак цивилизованности.
   Плутарх, Плутарх, подумал Гостемил с упреком. Какая же ты сволочь зажравшаяся греческая! Вольно тебе было — сидеть безвыходно в деревушке замшелой, хоть и теплой, а писать о походах да сражениях. А сам бы попробовал — по болотам, нафтой пахнущим. Не жарило тебя солнце в пустыне, не вымораживал горный ветер разум твой, не шло лицо волдырями от укуса какой-нибудь экзотической мошки. Не натирало в паху от седла, не саднили ссадины, не ныли старые раны, не травился ты гнилой едой, не хлебал нечистую воду. А великие мира сего — сами к тебе приезжали. И взятки, небось, давали, говоря интимно — если понравится мне описание предков моих, да и меня самого — ежели к слову придется — то буду я тебе, брат Плутарх, нехристь лохматый, страсть, как благодарен. В виде той же суммы, либо большей.
   Конь фыркнул. Гостемил обернулся и строго на него посмотрел.
   — Ты чего? — спросил он. — Чего тебе-то надо? Я-то — понятное дело, я от рождения брезглив. А ты? Лошади брезгливыми не бывают. Коты — бывают, люди бывают, а лошадям все равно, чем кругом пахнет. Ну что ты ресницами расхлопался? Самосознания у тебя все равно ведь нет, не задаешься ты вопросами вселенскими даже в Снепелицу. А у меня вот, вишь ты, конь, дети есть, оказывается. И я до сих пор еще не понял, что я должен по этому поводу делать. Пороть их вроде бы поздно. Э! Позволь, конь, позволь — ведь они ж, дети мои, некрещеные! Это непорядок. Надо бы. С Ширин, думаю, легко получится — после двух-трех недель в Киеве. А вот Шахин… Шахин — убежденный человек. Его в детстве часто обижали, и он часто обижал в ответ — и детским еще умом нашел всему этому оправдание. Бедный парень. Страшнейший задира. Это у него от Зибы — задиристая была, веселая.
   Он вспомнил Зибу — как она ему улыбалась из окна украдкой, в Венеции, где жила временно с мужем и еще двумя женами того же мужа. И как заговорила с ним — на ломаном греческом, из окна. Бабушка Зибы гречанка была. И как они обменялись — он снизу, она со второго уровня — глупейшими, но милыми шутками. И как она переместилась на первый уровень, и встала у окна, но в тени, чтобы со страды видно не было, а Гостемил прислонился спиной к стене, возле окна, делая вид, что отдыхает — дабы не вызывать подозрений. А потом она начала к нему липнуть, что для Гостемила было внове. Он хоть и был красивый мужчина, женщины его побаивались. А потом она, Зиба, попросила его, Гостемила, раздобыть ей венецианский женский наряд. Он купил ей наряд и вечером, когда стемнело, передал ей сверток. Она повозилась, примеривая, переоделась венецианкой, и вылезла к нему через окно. И они всю ночь гуляли по городу, и никто не обращал на них внимания — ну разве что как на эффектную пару — огромный импозантный северянин и высокая, стройная южанка, возможно с примесью сарацинских кровей. (И женщины стали заглядываться на Гостемила уже в открытую, поскольку красивая женщина рядом — печать одобрения, и Гостемилу было смешно и хотелось их спросить — а что ж раньше, где ж вы были, в чем были не очень уверены?). На вторую ночь они посетили единственную оставшуюся в городе римскую баню, открытую круглые сутки. Зиба прятала глаза, а Гостемил рычал на прислугу, чтобы их оставили в покое. В этой же бане они стали в ту ночь любовниками. Зиба с оливковой кожей, длинными черными волосами, длинными ресницами, стройная, высокая, казалась Гостемилу женщиной из сказки. И, нарушив одну, он собирался нарушить и другую Заповедь — за прелюбодеянием последовало бы неминуемо присвоение чужой жены. А сколько жен бывает у фатимидов — не наше дело, не так ли, жена — она жена и есть. Но Гостемил тянул, не хотел уезжать из Венеции, да к тому ж опасался, что, перестав быть запретным плодом, Зиба потеряет очарование — и еще четыре дня ничего не предпринимал, дрожа, как мальчишка (это в тридцать четыре года!), перед каждым свиданием. А на пятый день муж Зибы увез ее и остальных жен домой. Гостемил собирался ехать и искать Зибу — но так и не поехал.
   А вот Хелье поехал бы за своей Марьюшкой хоть на край света, подумал он. Ну так Хелье — варанг, они целеустремленные. А мы, славяне, расслабленные. Мы не любим, когда стремительно. Мы любим, когда медленно и невпопад.
   Конь снова фыркнул. Гостемил остановился и посмотрел на него сердито.
   — Если ты еще раз, сволочь такая, мне фыркнешь в затылок, то я так тебе фыркну в ухо, что у тебя, скотина, хвост твой потный отвалится. Что ты расфыркался, волчий ужин?
   Конь отвернулся.
   — Нет, изволь смотреть всаднику в глаза, орясина стопудовая. Невинным ты мне тут не прикидывайся. Знаю я вашу породу. Князь один древний, тезка Хелье, никакого подвоха не ждал, наступил на череп сдохшего топтуна, а оттуда змея, и цап его за щиколотку. Вот скажи — в черепе собаки или, скажем, бурундука, могут змеи ядовитые водиться? Правильно, не могут. Вы, топтуны, только притворяетесь добрыми. Ах, посмотрите, какой я добрый весь. Не фыркай, добряк! А то ведь от зубов твоих пахнет гуще, чем от этого болота. Чем тебя кормят в детинце — лягушками, что ли?
   Гостемил огляделся, присел, и поймал зазевавшуюся лягушку. Порассматривав, он протянул ее коню.
   — На, съешь.
   Конь завертел мордой.
   — Не притворяйся, ты любишь, — настаивал Гостемил. — Ну, смотри, какая вкусная. Ням-ням. А? Ну, не хочешь, не надо.
   Он отпустил лягушку. Где-то неподалеку раздался протяжный свист с трелью. Гостемилу захотелось схватиться за сверд, но он сдержался. И откликнулись — с противоположной стороны. Конь фыркнул.
   — Не фыркай! — строго сказал Гостемил. — Я и без твоих фырков знаю, что опасно. И что у них дурные манеры. Хорошо воспитанные люди сперва здороваются, а потом уже свистят. Пошли.
   И он снова двинулся вперед.
   За Сраным Мостом оказалась очень даже милая опушка. Семидуб — огромный дом, асимметрично спланированный, с подобием смотровой площадки, пристроенной к карнизу — вдавался торцом в густую дубраву. Слева от дома помещались стойла.
   Какой-то кряжистый детина с кривым носом шел Гостемилу навстречу, изображая степенную походку. Подойдя ближе, чем нужно, он неприятно громким голосом сказал по-шведски:
   — Здравствуй! Ты, конечно же, Бьярке.
   — В лучшем виде, — ответил Гостемил, тоже по-шведски.
   — Рановато ты, да это ничего. А где остальные?
   — Задержались, но скоро будут, — рапортовал Гостемил.
   — Отец мой вышел на прогулку, скоро вернется, — сказал детина. — А пока его нет, я здесь главный.
   В голосе его звучала, выпирая, самоутвердительная нота. Гостемил недолюбливал таких людей.
   — А зовут тебя как? — осведомился он.
   — Ковыль меня зовут. Не слышал?
   — Может и слышал, да запамятовал.
   — А встреча-то на вечер назначена, так мы пока что посидим за столом, поболтаем. Давеча я такого вина привез — у меня много знакомых среди греческих купцов, меня все уважают. У вас на севере такого нет. Такое вино — терпкое.
   — Так уж и нет, — усомнился Гостемил.
   — Уж ты мне поверь. Уж я-то в винах толк понимаю, я за три года жизни в Константинополе все о вине узнал. Не велика наука! А фатимиды будут только к вечеру, так ты им не очень-то спускай, они с виду только наглые да непримиримые. Я их хорошо знаю, с ними нужно твердо держаться, только и всего. Могу дать несколько полезных советов, если хочешь. Отец-то мой к старости благодушен стал не в меру, так почти всё теперь на мне держится, всё дело. Он уж было даже посвисты отменил — представляешь?
   — Ну да? — удивился Гостемил.
   — Представь себе! Два дня я его отговаривал, еле отговорил. А как он в Чернигов ездить повадился — так церковь его заинтересовала. Чудит он. Внутрь заходил, с попом объяснялся, греческие слова, какие ему известны, припоминал — смех!
   — В церковь? — Гостемил подозрительно посмотрел на Ковыля.
   — Да ты не подумай, не соблазнили его в греческую веру! Это было бы глупо. Ты только не говори ему, Бьярке, что я тебе сказал. А то рассердится старик, а сердиться он любит — так ведь, сердясь, дров наломает, а мне же потом все это поправлять. Я и так умаялся — старые люди уходят, либо эйгоры покупают, либо в теплые края уезжают, а бывает и на сверд и на топор напарываются. Молодое поколение учить нужно, а сметливости в них — с гулькин хвой.
   — Ну, не всегда, — возразил Гостемил.
   — Конечно, есть исключения. Вот я, например, хотя мне уж скоро тридцать. Ну так проходится воспитывать подрастающее поколение, потому порядок нужен.
   Что-то слово «порядок» в ходу у сегодняшней молодежи, вне зависимости от сословия, подумал Гостемил. От германцев переняли, не иначе. Те просто бредят порядком. Ну, в Саксонии-то понятно и почтенно — вот плоскость, вот горы перерезают плоскость по ровной диагонали, вот Рейн и Эльба, очень такие упорядоченные текут. А на Руси-то какой порядок — топь да лес на тысячи аржей, и не поймешь, где река кончается, где берег намечается. Некоторые хувудваги хороши, и Киев, отдадим ему должное, хорош, но в остальном порядок — это когда медведи всю капусту не сожрали с огорода только потому, что кто-то похмельный заорал ни с того ни с сего во всю глотку, так что труба с крыши сверзилась, и медведи с перепугу разбежались. Еще на Руси порядок, когда загулявший в вербное воскресенье смерд все пропил, включая дом и жену, а тиун за безобразие учиненное дом у купивших отобрал в пользу князя. И еще порядок, когда посадник так разозлился на жену, что полгорода перепорол за недодачу десятины — но десятину и после этого не выплатили до конца, обиделись. И само собой на Руси порядок, когда все сыновья Владимира друг друга постреляли да порезали, а из оставшихся двоих тот, что получше ненароком на стрелу на охоте наскочил — возможно, диким кабаном пущенную. Оставшийся брат сделал вид, что ничего не заметил, ибо все это ему на руку.
   А может, подумал он, поднять восстание народное, как нынче модно, да выгнать всю варангскую кодлу, вместе с ославянившимися? Пусть едут себе в Швецию. (Затем — печенегов выгнать в степь, греков в Византию, персов и арабов в халифаты вместе с иудеями). Да, можно было бы. Но — станет ли лучше (и больше порядка) — это еще вопрос. Солидный вопрос, поскольку скорее всего станет хуже, просто потому, что так заведено — как изменения, так хуже. А второй вопрос солидней первого, важнее патриотизма и порядка — ежели всех, то ведь и Хелье тоже всем варангам варанг, смоленские варанги блюдут чистоту породы. Нет уж, не пойдет! Восстание отменяется. Таких славян, как Хелье, нигде не сыщешь. Варангов, впрочем, тоже. Сын у него подрос, учится в Болоньи, и, надо сказать, я к нему привязался, будто он мне племянник. Нестор. Хороший парень, хоть и ленивый. Помню, мы с ним как-то целых три дня вместе дурака валяли в палисаднике. Сидим немытые, нечесаные, болтаем глупости всякие, смеемся. Приходит Хелье, смотрит на нас с отвращением, говорит, «Самим не противно?» А Нестор эдак ему изящно рукой делает, не отмахивается, а поводит, и говорит, «Ах, отец, не утомляй». Я от смеха чуть со скаммеля не упал, а Хелье разозлился, за розгой побежал, еле я его успокоил.