Запретный плод — невероятный соблазн. Сейчас я узнаю то, что от меня скрывали, подумала она. Где бы сесть?
   — Пойдем в дом, чего тут торчать, — предложил Гостемил.
   Ширин боялась открыть книгу. Трепетно держа ее в руках, она последовала за Гостемилом — в дом, затем на второй уровень.
   — Вот спальня Нестора, — сказал он ей. — Приляг. Постой. Ну-ка, сядь на скаммель. Да… На обратном пути я куплю тебе на торге какие-нибудь тряпки…
   — Тряпки?
   — Одежду.
   — Ты хочешь, чтобы я вышла в город с неприкрытым лицом?
   О чем это она, подумал Гостемил. В Каире прикрывают лица — но, вроде бы, только по желанию. Хотя, наверное, есть разные… секты, что ли. Какая-то она все-таки дикая. Зиба была умнее.
   — Да, хочу, — сказал он.
   — Хорошо, я это сделаю. Ради тебя. Ты требуешь, и ты мой отец. Я должна тебе подчиняться.
   Забавно, подумал он. Решила переложить на меня ответственность — как это по-нашему, как знакомо. Не такие они дикие, какими кажутся.
   — Да, — подтвердил он. — Еще я требую, чтобы за время моего отсутствия ты не сожгла дом. Не подралась с соседями. Не впускала посторонних. Дверь запри на все засовы. Если вернется Хелье — не пугайся, выйди к нему, объясни, что ты моя дочь. Не прячься от него — а то может сделаться недоразумение. Он почувствует в доме чье-то присутствие, начнет искать. Через два часа я вернусь, и мы пойдем обедать в какой-нибудь крог.
   — В крог!
   — Да. А что?
   — Если ты требуешь, как отец, чтобы я шла с тобою в крог, то…
   — Да?
   — Я пойду с тобой в крог.
   — Удобно все-таки быть отцом.
   Неожиданно она улыбнулась. Улыбка ее поразила Гостемила — такая она была светлая. Он даже отпрянул слегка.
   — А ну, сядь. Не бегай, сядь на скаммель. Требую, как отец. Так. Не двигайся.
   Покопавшись в калите, он выудил гребешок, осмотрел его, придвинулся к Ширин (она отстранилась), сказал «требую, сиди», и начал расчесывать ей волосы. Колтуны, свалявшиеся пряди. Начал с концов, осторожно, придерживая, старясь не сделать ей больно. Один раз сделал — но она, поморщившись, смолчала. Он присел возле нее на корточки.
   — Не наклоняй голову. Так. Еще немного. Вот.
   Он отстранился и оглядел ее. Она не просто красивая, подумал он с радостным удивлением, она прекрасна. Какой изящный рисунок бровей. Прелестной формы нос, если присмотреться. Глазищи огромные, ресницы длиннющие. Рот красиво очерчен, губы чувственные. Подбородок тяжеловат — это от меня ей досталось, но ее не портит. Красивая дочка у меня вышла. Кто бы мог подумать. Только очень большая, и сердитая. Как поведет бровями — вот, как сейчас — так будто тучи сгущаются над головой, и молния сверху — хвояк, хорла! — так хоть беги. Меланиппе — так, кажется, звали суровую амазонку, дочь Ареса. Арес — это я. Нет, я не Арес, еще чего! Я ясный сокол.
   — Ну, дверь я запру, а ты подремли с фолиантом. Потом расскажешь, что там написано. Меланиппе.
   — А?
   — Ты похожа на Меланиппе. Была такая отчаянная девушка у древних греков.
   Ширин не поняла, о чем это он. Но ей не терпелось остаться наедине с запретным фолиантом. А может и нет. Нужно было попросить его, чтобы он еще раз расчесал ей волосы. Или погладил. Или поцеловал в щеку. Или просто посидел немного рядом. Но он скоро вернется, и они пойдут… в крог!..
   Ужасно интересно всё. Невероятно интересно!
   Опять стали путаться мысли. Казалось, что все, что с ней происходит — невероятно. Может, это сон? В жизни так интересно не бывает. Столько новых впечатлений, столько страхов, столько смутных надежд… Какой он странный, этот… Гостемил… мой отец.
   Посмотрим, посмотрим, что от меня скрывали…
   Она забралась на ложе, поджала ноги, и открыла фолиант.
   Дошедший до нас вариант «Тысячи и одной ночи» не слишком отличается от изначальной компиляции. Но даже изначальный опус состоял из шестнадцати томов — Ширин держала в руках первый том.
   Невеста властителя, Шахрзад, сразу понравилась Ширин — изворотливая, насмешливая, водящая Шахриара за нос россказнями. Первый ее рассказ — про Алладина и волшебную лампу — позабавил Ширин. Второй — о рождении Христа — заставил задуматься. Великий иудейский пророк предстал в рассказе в непривычном для нее виде — как обычный ребенок. И что-то трогательное было в обстановке — безвестный хлев, никем не замеченные волхвы, уставшая, измотанная, но со счастливыми слезами на глазах Мария, присевший рядом на корточки суровый Иосиф. И появилось у Ширин ощущение, что хитрая Шахрзад что-то намеренно опускает, недоговаривает. Дочитав рассказ, Ширин начала листать фолиант, вчитываясь в начало каждой истории. В основном — невинные россказни, забавные, смешные, грустные — разные. Кому в голову пришло их запрещать, и зачем? И если их запретили, то что еще запретили, о чем даже не слышал никто?
   Подумай, Ширин. Осмысли. Разберись. Путаются мысли.
   Неожиданно она уснула. Ей приснился стыдный, ужасно приятный сон — будто идет она по полю, а рядом с ней — красивый светловолосый парень, и они вместе шутят и смеются, а потом падают в высокую густую траву, и он ее целует в шею и в губы, а ей хорошо, и говорит красивые, но непонятные слова, и ей от этого еще лучше. И никто никого не осуждает, и она понимает, что этот парень — ее единственный, а она у него тоже единственная, и ей становится страшно, но она успокаивает себя и его, и говорит — я тебя защищу ото всех, ты не бойся, и он целует ее запястье, и она плачет, счастливая, и грустит, потому что знает, что это всего лишь сон.
   Всего лишь сон!
   Ширин проснулась внезапно, и села на постели, озираясь. Нет, все та же спальня — в Киеве! Потолок, перекрытия, крашеные стены. Два окна. Рядом с ней — фолиант. Дверь. Пол из гладко струганных досок, шпаклеванный. Стол красивой отделки. Сундук.
   Ширин выбралась из постели, оправила рубаху, и вышла в коридор. Три двери. Попробовала первую.
   За дверью оказалась еще одна спальня, большая. Как и в соседней спальне, здесь давно не прибирали — ах, да, хозяин в отъезде. Широкое ложе. Прикроватный столик. Два резных скаммеля. Вертикально поставленный сундук. Ширин приблизилась к сундуку и потянула крышку-дверь. Не заперто. Внутри обнаружились одежды — мужские. Снизу лежали несколько свердов непривычной выделки и формы. Ширин они заинтересовали, но не настолько, чтобы взять какой-то из них в руки, вынуть из ножен.
   А вот еще сундук, обычный. Подняв крышку, Ширин увидела — несколько нарядов, запоны, поневы, нагрудники, повойники, кики, а в отдельном отсеке — украшения. Украшения простые, без роскоши, но — киевские. Вытащив ожерелье, она некоторое время его рассматривала, а затем примерила на себя. Желтоватые прозрачные гладкие камни, и когда проводишь по такому камню пальцем, ощущение, будто он сделан из чего-то мягкого, хотя твердость у него самая обычная. Серьги. Перстни — очень простые, несколько серебряных. Ширин попыталась примерить перстень — только на мизинец подходит. Жена хозяина дома? Хозяин в отъезде — значит, взял ее с собой?
   Вытащив из соседнего отсека повойник, Ширин повертела его в руках, потерла щекой и понюхала. Пахнет только пылью. Значит, давно не ношен. О! Сапожки с отворотом, киевские, женские. Мягкие. Ширин посмотрела на свою ногу, затем снова на сапожок, и усмехнулась.
   Над ложем висело то, от чего она упорно отводила глаза — распятие. С ожерельем в руках Ширин приблизилась к ложу и, пересилив себя, рассмотрела — нехитрую резьбу, грубое изображение пророка, испытывающего нечеловеческие муки. Не местное — Константинопольское? Греческие буквы. Или латинские? Почему ж не местное — наверняка местные… умельцы при храмах… знают греческий…
   Подойдя к окну, Ширин выглянула — оказалось, что из окна спальни хозяина виден весь Киев! (Не весь, едва ли четверть, но ей так показалось). Непонятный город, непонятные дома. Над вершиной холма — колокольня храма неверных, луковка. Колокола должны звонить — может, она проспала звон? Хотелось бы услышать. Огромная река — Днепр, течет себе. Ей захотелось выйти и походить по улицам. В Каире это было трудно — одной, по улицам, а здесь, говорят, можно. Да ведь она сама давеча видела нескольких… женщин… идущих куда-то по своим делам… по одиночке. Двух. На одну загляделся проходящий мужчина, не скрываясь. И что-то ей сказал, а она отмахнулась. До другой никому не было дела.
   Ширин поняла, что ужасно хочет есть. Скорее бы возвращался Гостемил. Где он там ходит, какие такие у него дела! Меланиппе… Он назвал ее — Меланиппе…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ИДОЛ

   Быстро шагая по Улице Лотильщиков, которую за время его отсутствия успели удлинить и даже замостить частично, Гостемил пытался представить себе свои действия на тот случай, если Шахин следил за ними все это время. Вернусь домой — а он уж ждет меня за дверью с ножом. В доме Хелье нет ни одного тупого ножа, любым ножом бриться можно. Надо быть начеку. Интересно, почему это я испытываю нежные чувства к Ширин (а ведь я их испытываю, признался он не без удовольствия самому себе), а к Шахину — никаких? Он ведь тоже мое чадо. Наверное я не успел к нему привыкнуть. Да и вообще — бывает ли так, что человек не знает, что у него есть сын, а потом встречает этого сына — уже взрослого — и неожиданно чувствует к нему безграничную отцовскую любовь? Может и бывает.
   А город-то — как вымер! Не повторяется ли история с Черниговом? Где люди? А, нет — вот прохожий. Улица Рыжей Травы, скоги стоят рядком, значит есть клиенты. Но вообще-то — тише, чем обычно.
   Миновав квартал каменных особняков, Гостемил кинул взгляд вверх — на Десятинную Церковь. Что-то не слышно колокольного звона нынче в Киеве, а ведь дважды должны были уже звонить.
   По уклонной Улице Радения Гостемил проследовал почти бегом, и повернул налево, в Земский Проулок, где в добротном, из хороших пород древесины, доме проживал священник по имени Илларион. Не при церкви, а в своем доме. Странный человек.
   Гостемил стукнул в дверь сперва кулаком, а затем поммелем. Наконец послышались шаги. Молодой парень в монашеской робе неприветливо посмотрел на гостя.
   — Чего тебе?
   — И я тоже рад тебя видеть. Ищу Иллариона. Он дома?
   — На торг пошел, — мрачно сказал монах. — Когда будет назад — не знаю. Отрываешь меня от занятий. Мне велено переписать всё «Откровение», и ежели меня будут беспокоить по шесть раз за день, я никогда не справлюсь, так и знай.
   — На торг? — удивился Гостемил. — Кто ж службой правит? Время-то…
   — Дьякон.
   — Ага. Ну, пиши, пиши. Не буду тебя беспокоить.
   — То-то же, — проворчал монах и закрыл дверь.
   Ну, стало быть, на торг, решил Гостемил. Мне все равно туда надо — за одеждой для Ширин.
   Обойдя Горку с севера, он проследовал вдоль реки к торгу.
   Значительно меньше народу! На подходе к торгу, в дорогих лавках — никого, лавки закрыты. У калитки — никого. У молочниц, стоящих возле самого забора, скучные лица. Одна молочница, пользуясь необычным для времени года отсутствием властей и правил на торге, пригнала свою корову и теперь прилюдно ее доила в грязное жестяное ведро. Остальные молочницы, недовольные этим, непременно бы ее побили, не будь телосложение нарушительницы устоев столь пугающе могучим.
   Гончары в количестве пятерых сидели рядышком на одном ховлебенке, а товар их стоял перед ними на шести разных ховлебенках. Гостемил остановился возле товара. Окинув его взглядом, гончары безучастно отвернулись.
   Встречают по одежке — я слишком поспешил, подумал Гостемил. Нужно было переодеться, у Хелье хранятся пять моих комплектов… Не хотел переодеваться, не помывшись. Нужно было и помыться и переодеться, а то что-то меня всерьез не воспринимают… Ну-ка я брови к переносице сгущу да посмотрю сурово… Вот, теперь правильно восприняли… Попятились… Дураки… А вот и печенежские недоросли шастают. Глазами туда-сюда, переговариваются, группируются, перегруппировываются. И отпрыски богатых ростовчан — сгрудились, помыслы вынашивают. Скоро будет драка.
   Одна из молочниц вдруг завизжала. Гостемил оглянулся. Молочница бежала вперевалку, но лихо, прочь от торга, а за нею гнался какой-то, вроде бы, смерд, возможно ее муж, крича, «Стой, змея подосинная! Стой, хвита!»
   Остальные молочницы почему-то засобирались куда-то, стали передвигать крынки и ведра.
   Любимый приторговый крог Гостемила, «Сивкино Ухо», стоял с выбитой дверью. Внутри шумели, в палисаднике какие-то заморыши дырявили вынесенные из подвала бочки с вином и пивом и прикладывались к ним, крича в промежутках нечленораздельные восхищенные ругательства. Скривившись, Гостемил пошел дальше.
   На самом торге было шумно и пьяно, и напоминало народные гуляния, но с каким-то буйным, зловещим оттенком. Какой-то пьяница тут же, у самого входа, наскочил на Гостемила плечом, и Гостемил брезгливо его оттолкнул. Лавки стояли закрытые, палисадники пустые. Впрочем, нет — вон ту лавку, ближе к реке, явно грабят. У вечевого колокола наяривали залихватскую мелодию четверо гусляров, а пьяные мужчины разных возрастов водили вокруг биричева помоста совершенно безумный хоровод, и на каждый восьмой такт дружно плевали на землю. Гостемил отвернулся.
   В палисаднике недавно отстроенного Готтского Двора дюжина крепких молодцов в кольчугах и со свердами делала вид, что происходящее к ней, дюжине, не относится. У скромной лавки Хвилиппа, торговца фолиантами, разведен был самый настоящий костер, вокруг него тоже водили хоровод, а в костре горели эти самые фолианты.
   Гостемил что-то вспомнил, из детства. В эйгоре, где он родился, языческие праздники не были в чести — Моровичи стали христианами полтора столетия назад. Родившемуся в год Крещения Руси Гостемилу любопытствовать было недосуг, а когда он повзрослел, из всего множества этих праздников оставалась востребованной разве что Снепелица. Но либо он сам видел, либо кто-то ему сказал — позднеосенний праздник, накануне первого снега. Гостемил глянул на небо. Тучи висели тяжело и низко, и сейчас, в два часа пополудни, было явно холоднее, чем утром. Возбудился народ. Народ вообще склонен реагировать на перемены в природе, подумал Гостемил. Если собрать сотни четыре народу, да поставить их стоймя в поле по соседству с подсолнухами, то как рассвет — так головы подсолнухов и народа синхронно повернутся к восходящему солнцу. На востоке так и делают, кстати говоря. Такое трогательное единение с природой.
   А почему нет женщин? И молочницы ушли зачем-то?
   О! Странно. Действительно — нет женщин. Ни одной бабы, нигде.
   — Ну ты! — обратился к нему еще один пьяница. — Ты вот! Да.
   — Ну я, так что же, добрый человек?
   — Ты, это… э… вот… ты не очень! Да.
   Мысли народные, подумал Гостемил, настолько глубинны, что словами их выразить трудно. Особенно если количество слов ограниченно дурным воспитанием и пьянством.
   Пьяный согнулся, вздыбил левый локоть выше головы, и его вырвало. Гостемил отскочил в сторону, придерживая сленгкаппу.
   Среди зевак, пьяных, танцующих, кричащих тут и там сновали, кобенясь, печенежские юнцы, отпускающие глупые, ненужно вызывающие замечания с резким акцентом.
   Наконец Гостемил увидел женщин.
   Их было пять, совершенно голых, со связанными руками. Концы веревок прикручены были к четырехгранному известняковому столбу в два с половиной человеческих роста, и локтя четыре в ширину, с утолщением к основанию, часть коего была, возможно, вкопана в землю. Этого столба Гостемил раньше не видел. Наличествовали на столбе три яруса рельефов, а верхушка являла четыре лика, по одному лику на грань, и увенчана была сферической княжьей шапкой с отворотом.
   Обращенные к толпе спины женщин покрывали кровавые рубцы. Еще одну, шестую, голую, со связанными руками, выволок из толпы коренастый детина. Полноватая, крупная, с тяжелыми каштановыми волосами, с коротковатыми ногами и большой грудью, визжала она истерически, на высоких нотах, нечленораздельно. С деловым видом детина принялся прилаживать веревку к столбу. Во втором ярусе головы рельефных изображений хорошо для этого подходили, не хуже крюков. Кто-то сунулся было помогать, но детина рявкнул на него:
   — Моя баба, не тронь, если хочешь, веди свою.
   Хвенный Щорог, вспомнил Гостемил.
   Хвенный Щорог — праздник исконно киевский, введенный в угоду Вегу, покровителю киевского домашнего тишегладствования. Накануне первого снега всех жен в Киеве выводили в людное место, снимали с них одежду и сжигали ее на костре, а затем, связанных, привязывали к столбу и пороли — за недавние провинности и впрок. Возможно, что в древние времена праздник приносил определенную общественную пользу. С выбитой из них дурью, плачущие жены напивались и становились, наверное, податливыми и любвеобильными на какое-то время. Но было это давно.
   Первый запрет на Хвенный Щорог наложил князь Аскольд. Убивший Аскольда Олег запрет снял — на один год. Был он в то время сердит на одну из своих жен. Но затем снова ввел запрет. Последующие князья запрет подтверждали, а уж при Владимире, и теперь, при Ярославе, праздновать Хвенный Щорог в шестидесятитысячном городе и вовсе казалось делом немыслимым. Киевские жены, независимые и надменные, слыхом не слыхивали о таком празднике, а если бы услышали, то поинтересовались бы насмешливо, кто кого пороть будет — мужья их, или они мужей. Не все, но многие. Женщины же крупного телосложения, то бишь (считал Гостемил) наиболее склонные к подчинению и раболепию, и без всяких праздников согласны были подвергаться порке, и не один раз в году, а чаще.
   Поровшие своих жен мужья в данный момент отдыхали, отдуваясь, делово помахивая и встряхивая розгами. Очевидно, каждый новоприбывший получал возможность пороть вне очереди. Женщины, привязанные к столбу, отметил Гостемил, красивым телосложением не отличались — две толстухи, со свисающими складками жира, и три тощие, угловатые, и неказистые, с торчащими коленками и неумеренно длинными, узкими ступнями без подъема. Вероятно отчасти за это их и пороли. Поротые не визжали уже, а просто мычали носами, стоя вокруг столба со вздернутыми вверх руками, стараясь не касаться холодного известняка грудями, и молча глотали слезы, иногда переминаясь с ноги на ногу.
   Простудятся, подумал Гостемил. Ветра, правда, нет, но прохладно, и действительно скоро, кажется, снег пойдет.
   Рядом со столбом помещалась открытая повозка, доверху наполненная дровами. Точно, вспомнил Гостемил, после малого костра и сжигания одежды, и после порки, на Хвенный Щорог полагается большой костер и пьянство вокруг него. Вообще-то, наверное, что-то есть в этой традиции положительное, подумал он. Вот только народ меры не знает.
   Меж тем детина привязал наконец вопящую и пытающуюся пнуть его коленом бабу к столбу, взял предложенную ему одним из мужей розгу, походил рядом, приглядываясь, и хлестнул розгой по тяжелому арселю.
   — Ааа, чтоб ты сдох! — закричала женщина.
   Детина хлестнул ее еще раз.
   — Чтоб тебя лешие сожрали, подлец!
   И еще раз.
   — Мразь, скотина, червь!
   И еще раз. И еще. Розга заходила по полным ляжкам, по спине, по пухлым плечам, оставляя алые рубцы. Народ вокруг восхищенно наблюдал за действом, подбадривая детину криками.
   Из-за повозки поднялся лежавший там ранее, возможно в беспамятстве, молодой поп — и ринулся к детине. Путь ему преградил могучего телосложения ухарь.
   — Опять ты! — сказал ухарь, под восхищенный рев толпы беря попа за горло. — Вечно вы, попы, суетесь в частные семейные дела! Житья от вашего греческого брата нет! Я уж лупил тебя только что, а тебе, видать, мало показалось!
   Коротко размахнувшись, он ударил священника в глаз. Священник упал, и ухарь стал долбать его ногой в спину и в ребра, и долбал бы долго, если бы его не взяли за волосы, не пригнули бы, и не въехали бы ему коленом в морду. Ухарь рухнул на бок.
   — Эге, милый!
   На вмешавшегося кинулись сразу трое, но Гостемил сделал резкое движение, и все трое отскочили от него, как кожаные мячи для игры в Жида Крапивника.
   Несколько раззадорившихся парней шагнули разом к Гостемилу с трех сторон. Видя, какой оборот принимает дело, Гостемил отодрал оглоблю от повозки и сделал быстрый полуоборот, орудуя вполсилы, чтобы оглобля не сломалась. Двое из парней упали. Остальные, мешая друг другу, попытались зайти Гостемилу в тыл. У двоих появились в руках топоры, и Гостемил решил, что терять больше нечего. Толстая оглобля завертелась со свистом, каждый момент меняя угол наклона, и каждый второй момент — направление. Еще один из атакующих упал. Следующим полуоборотом Гостемил свалил сразу двоих, но оглобля треснула и сломалась о плечо третьего.
   Сверд Гостемила сверкнул молнией, и шестеро оставшихся стоять попятились. Один особенно хитрый малый умудрился заскочить сбоку с ножом, и Гостемил, слегка поменяв захват на рукояти, как в стародавние времена учил его Хелье, отрезал парню руку до локтя. Еще один дюжий парень, возможно бывший ратник, вытащил сверд и атаковал Гостемила в лоб. Гостемил отскочил вбок, не блокируя удар, и ткнул лезвием в образовавшееся благодаря короткой потере равновесия врага незащищенное пространство. Лезвие вошло парню между ребер, он упал и больше не шелохнулся.
   — Кто еще? — крикнул Гостемил. — Кто еще, крысы подлые?
   И повернулся к толпе с таким свирепым видом, что все отвернулись от него, воззрившись на Днепр — как подсолнухи перед рассветом.
   — Болярин, освободи женщин, — попросил, возможно, чтобы вывести Гостемила из кровожадного состояния, поднявшийся на ноги Илларион — в рваной робе, с заплывшим глазом, с разбитыми губами, с кровоточащим носом, со слипшимися от пыли и подсыхающей крови волосами.
   — А?
   — Женщин освободи.
   Гостемил оглянулся.
   — Откуда этот столб здесь взялся? — спросил он хрипло. — Раньше не было.
   — Из леса приволокли.
   Гостемил вытер сверд о сленгкаппу павшего ратника и подошел к столбу. Сунуться к нему никто больше не решался. Привязанные женщины смотрели на него со страхом. Несколькими движениями он перерезал веревки. Горбясь, прикрывая груди и хвиты насколько возможно, женщины замерли в нерешительности. Илларион, охнув, схватившись за ребра, нагнулся и сдернул со второго убитого сленгкаппу. Затем подошел к одному из оглушенных и с него тоже снял сленгкаппу. Гостемил ослабил пряжку, снял свою сленгкаппу. Передали женщинам.
   Некоторые из задетых оглоблей уходили ползком, толпа расступалась, пропуская их. Гостемил догнал одного и потащил сленгкаппу на себя. Нашлись и еще две сленгкаппы.
   Порщик, пришедший последним и участвовавший в драке, пришел в себя и принял сидячее положение. Оглядевшись, он приподнялся и, оглянувшись на Гостемила, потянулся к своей женщине.
   Одна из женщин, поротая основательнее других, уронила сленгкаппу и сама упала — на арсель, а затем набок. Илларион, еще раз охнув, присел рядом с ней.
   — А, э, можно? — спросил, нерешительно глядя на Гостемила, один из мужей, указывая дрожащей рукой на женщин.
   Гостемил пожал плечами.
   — Она умерла, — сказал Илларион.
   — Как это — умерла? — переспросил муж. — Ты не болтай попусту, поп! Не каркай! Ну, всыпал я ей немного, так ведь за дело же.
   Илларион перевернул женщину на спину и потрогал ей шею.
   — Не знаю, — сказал он, шепелявя разбитыми губами. — Может, у нее сердце слабое было.
   Внезапно толпа притихла — не то ужас всего только что произошедшего дошел до сознания многих, не то некоторые вычислили ненароком степень своего участия в содеянном.
   — Невзора, что же ты! — запричитал вдруг муж, садясь на землю рядом с телом жены. — Невзора, ты очнись. Ты меня не пугай, Невзора. А что я детям-то скажу?
   Подсолнухи, подумал Гостемил отрешенно. А я только что убил двух. Иначе они убили бы меня. Подсолнухи.
   — Илларион, я тебя искал, ты мне нужен.
   — Все попрятались, все заперлись, — сказал Илларион со злостью, сдерживая слезы отчаяния.
   — Кто?
   — Попы и дьяконы. Греки подлые. Впрочем, половина из них славяне. Тоже подлые.
   — Илларион… Хмм…
   — Твари.
   — Э…
   Гостемил умолк, понимая, что пока Илларион не возьмет себя в руки, ничего путного от него не добьешься. Тогда, чтобы занять себя, он оборотился к толпе.
   — А вам сегодня совсем занятий нет? — грозно спросил он. — А?
   Толпа попятилась.
   За спиной у Гостемила оставшиеся в живых жены начали воссоединяться с мужьями. Последний порщик поднялся на ноги и подошел к своей.
   — Не трогай меня лапами подлючими! — завопила на него женщина. — Не трогай! Аспид!
   — Ну ты не верещи так, — неуверенно возразил детина. — Язычище свой коровий в трясение не вводи, люди кругом.
   — Люди? Люди! Ах ты вша подкрылечная! Муть паховая!
   Оглянувшись на Гостемила и убедившись, что тот смотрит в другую сторону, детина быстро украдкой шлепнул ее по щеке.
   — Убивают! — завопила она. — Убивают!
   — Ты что же это! — крикнул Илларион.
   — Тихо! — сказал Гостемил, обернувшись к ним. — Эй вы, двое! Тише! Дайте священнику в себя придти!
   — Ты вот! — девице этой, как самой крупной, досталась сленгкаппа Гостемила. — Ты! — Она драматически смотрела на своего освободителя. — Тебе холопки нужны? Бери меня себе в холопки. Я работящая!
   — Ты, Астрар, что же, ты, Астрар, не лютуй! — растерянно крикнул детина.
   — Бери, бери! — отрешенно крикнула Астрар прямо в лицо Гостемилу, и он слегка отодвинулся. — И денег платить не надо! Задаром бери!
   — Как же я тебя возьму, — удивился Гостемил, удерживая ее вытянутой рукой за плечо, чтобы не наседала, — когда у тебя муж есть?