Глава 24
«КОМЕДЬ»

   Шакловитый поцеловал край платья царевны, поднявшись с колен, отвесил ближним глубокий поклон и снова упал в ноги Софье.
   – Я с челобитною от володимирских господарей.
   Взяв от дьяка бумагу, Василий Васильевич просмотрел её и сердито передал Милославскому.
   – Удумано гораздо добро, – ехидно скривил губы Иван Михайлович. – Не инако, без Хованского дело сие не обошлось.
   Он вслух прочитал челобитную и воззрился на племянницу. Покусывая широкие, почти четырёхугольные ногти, Софья что-то напряжённо обдумывала.
   Первым прервал молчание Голицын.
   – Что и сказывать. На славу прописана челобитная… Одначе сдаётся мне, – он раздражённо покрутил ус и с шумом выдохнул воздух, – что не туда володимирцы сунулись. Вместно бы им с чёрным сим делом идти к Нарышкиным.
   – Хованский, одно слово, Хованский тут мудрствует, – повторил с уверенностью Иван Михайлович и игриво подтолкнул локтём поднявшегося с колен Шакловитого. – Чего безмолвствуешь? Аль подслухов убоялся? Сказывай, не страшась. Тут все свои.
   Дьяк подозрительно повернул голову к князь Урусову, но, уловив поощряющий взгляд царевны, тотчас же принялся подробно рассказывать обо всём, что происходило у Ивана Андреевича.
   Закончив, он неожиданно опустился на колени перед царевной:
   – Кротка ты не в меру и великую имашь веру, государыня, в холопей своих. А то не на радости нам, а на кручины.
   Заискивающий его голос окреп, зазвучал наставительно-обличающе:
   – Привержен ли к раскольникам князь Иван? Истинно, так! Распустил ли он до остатнего края стрельцов? А про сие ведомо на Москве и дитю неразумному! – спрашивал он и сам отвечал, загибая палец за пальцем. – О чём же попечение имат Хованский? О твоём ли, государыня, благе, а либо о своих корыстях? Пораздумай, ответствуй!
   Милославский, довольный дьяком, поддакивал каждому его слову.
   Понизив голос до шёпота, дьяк приложил к губам кулак.
   – А ещё наслышаны мы от искренних, пребывающих в стане Хованского языками нашими, будто задумал князь чёрное дело.
   Софья вобрала голову в плечи и прижалась к стене.
   – Не томи! Сразу бей нас вестями своими!
   За Федора Леонтьевича досказал Милославский. Томительно медленно перечисляя заслуги дьяка, сумевшего войти в доверенность к врагам царевны, и выдавая каждую потварь, им же самим придуманную, как непреложную истину, он заявил, что Хованский подбивает стрельцов извести патриарха и передать верховное управление государством раскольникам.
   Софья строго слушала, стараясь отличить правду от извета. Она и сама недолюбливала хвастливого Ивана Андреевича и разделалась бы с ним без всякого сожаления, если бы не боялась стрельцов. Потому царевна действовала с большой осторожностью, искала подходящего случая, к которому можно было бы придраться по закону, и пропускала мимо ушей непроверенные слухи.
   Когда Милославский умолк, Софья разочарованно махнула рукой.
   – Сызнова одни пустые глаголы! А глаголом не сразить нам Хованского! Стрельцы нам такое пропишут… – И, помолчав, неуверенно пропустила сквозь зубы: – Вот ежели была бы у нас сила иная, кою противопоставить бы можно стрелецким полкам, в те поры иное бы дело…
   Шакловитый, как стоял, рухнул на пол и прилип губами к сапожку Софьи.
   – Истина глаголет устами твоими! Настало время поднять противу стрелецкой силы силу иную!
   Царевна осторожно высвободила ногу, подошла к приоткрытой двери и, убедившись, что за порогом стоит на дозоре верный ей стремянный, отчеканила по слогам:
   – Ведомо ли вам, мои ближние, что единая сила, коей издревле крепок стол государев, не смерды, но дворянские роды? А не обратимся мы к силе сей, не миновать володеть Русией стрелецкой вольнице, а там и кругу казацкому!
   – С Хованским во атаманстве! – не преминул вставить Иван Михайлович.
   Шакловитый согнулся глаголем и злорадно хихикнул.
   – На кого князь Иван замыслил опереться в чёрном деле своём, тою силою ему же мы голову с плеч снесём! – И с трогательною преданностью прибавил: – Не покажешь ли, государыня, милость, не повелишь ли указ писать по челобитной?
   – Пиши! – без колебания приказала царевна, но, встретившись с умоляющим взглядом Голицына, остановила бросившегося было к порогу дьяка. – Да не сразу. Пообмыслить всё накрепко надобно. – И облегчённо вздохнула, заметив, какой светлой улыбкой подарил её князь.
   Шакловитый, перехватив взгляды Софьи и Василия Васильевича, сразу утратил доброе расположение духа. «Всё по его воле творит! – заскрипел он зубами. – Не надышится на него, печальника холопьева!» – И, низко свесив голову, вышел.
   На крыльце Фёдор Леонтьевич встретился с Родимицей.
   – Что закручинился? – дохнула она на него хмельным перегаром.
   Шакловитый хотел пройти мимо, но постельница загородила ему дорогу.
   – Не рано ль кичиться стал, дьяк?
   – Хмельна ты, – брезгливо сплюнул Шакловитый – Не любы мне хмельные бабы.
   – А не любы, то и на комедь не ходи!
   Не понявший Федору дьяк на всякий случай уже милостивей взглянул на неё.
   – То-то же, Леонтьевич! А ты кичишься. – прищёлкнула языком и в двух словах рассказала ему о «комедийном действе», которое собирается поставить царевна. – Сама стряпала ту комедь, сама в ней и лицедействовать пожелала. А мне наказывала нынче после трапезы лицедеев собрать.
   Шакловитый нежно обнял Родимицу:
   – Удружи, бабонька!
   – Добро ужо, удружу!
   У себя в терему постельница достала из сундука жбан с вином и, хлебнув из него, бросилась на постель.
   «Заснуть бы», – болезненно потянулась она, но неожиданно встала и на носках подкралась к порогу. Из дальнего края сеней донеслись чьи-то шаги. Припав ухом к двери, Федора затаила дыхание. Шаги приближались, чёткие, тяжёлые, размеренные. «Нет! – простонала женщина. – Не он!» – И, снова отхлебнув из жбана, грузно опустилась на лавку.
   Она не помнила, сколько времени просидела в хмельном забытьи и не слышала, как в терем вошёл Фома.
   Сквозь тяжёлую одурь ей почудилось, что кто-то окликнул её. Она растопырила руки, помахала ими в воздухе и теснее прижалась лбом к столику.
   Пятидесятный изо всех сил шлёпнул её ладонью по спине.
   – Встань!
   Родимица вскочила и, увидев перед собой Фому, сразу очнулась.
   – А я было вздремнула маненько…
   – Ведома мне твоя дрёма! – зло сдвинул брови Фома. – Поболе вина бы лакала!
   Серое лицо женщины, изрытое морщинками, глубоко ввалившиеся, как у тяжко больного, глаза, беспомощно упавшие на высокий лоб давно не мытые кудельки, весь жалкий, прибитый вид её тронули пятидесятного. Сознание, что Федора опустилась так из-за него, породило в груди острое чувство вины перед ней. Движимый раскаянием, он виновато взял её за руку и нежно поцеловал.
   – Колико раз обетованье давала не пить, – покачал он укоризненно головой, – а что ни день, то все боле падаешь, погибаешь.
   Повиснув на шее у Фомы, Родимица надрывно заплакала.
   – Ну, вот… и слёзы… – взволнованно засуетился стрелец. – Сядь… а то полежала бы малость… Во хмелю оно лучше лежать… – И, взяв постельницу на руки, перенёс её как ребёнка, на пуховик.
   Родимица стихла. От этого на душе у стрельца стало почему-то ещё кручинней и горше.
   – Так-то… ты полежи… – повторил он, не зная, что бы ещё сказать в утешение, и вдруг хлопнул себя ладонью по лбу: – А что ежели я, Федорушка, скину кафтан свой пятидесятного, да плюну на все, да махну с тобой в родную твою сторонку, к казакам?
   Постельница не поверила собственным ушам.
   – Со мною? – привскочила она и ущипнула себя за щёку. – Да сплю я, иль впрямь тебя зрю пред собою?
   – С тобою! – твёрдо повторил стрелец и в подтверждение своей искренности перекрестился. – Давно я надумал бежать отсель. Не по мысли мне стали Москва и Кремль! Путаюсь, словно бы муха в паутине, крылышками машу, а воли не чаю! – И, как секирой, резнул ребром ладони воздух. – На кой мне и пятидесятство моё, коль чёрным людишкам от того ни печали, ни радости!
   Постельница испуганно прыгнула к порогу и выглянула в сени.
   – Не приведи Господь, кто услышит глаголы твои!
   Царевна приветливо улыбнулась вошедшей в светлицу Родимице.
   – Эвона, рдеешь ты! Уж не мир ли с соколиком?
   – Мир, царевнушка! Мир, херувим мой!
   – Ну, и слава Господу Богу, – уже строго кивнула Софья и деловито передала Федоре кипу мелко исписанных листков. – А и срок идти к царевне Марфе.
   Светлица Марфы была набита участниками комедийного действа. При появлении Софьи все шумно встали и отвесили ей земной поклон.
   Устроившись в кресле в красном углу, царевна, не теряя зря времени, сразу же принялась за чтение своей «комеди».
   Никто почти ничего не понимал из прочитанного, но когда улыбалась Софья, все в тереме улыбались и все горько выли, когда в голосе её звучала печаль.
   Только Голицын, покручивая усы, слушал серьёзно, временами записывая что-то на клочке бумаги.
   – Всё! – встряхнулась царевна, дочитав последнее слово.
   Участники поспешили изобразить на усталых лицах крайнеё сожаление.
   – Сдаётся, так бы вот и слушал, и слушал, – вперил Шакловитый в подволоку зачарованный взор.
   – И до того усладительно внимать пречудным глаголам сим, что сдаётся, не на земле пребываешь, но внемлешь херувимскому песнопению, – вытерла рукавом глаза одна из боярынь.
   Софья гордо подбоченилась.
   – Уразумели ль? Вот что для меня превыше всего.
   – Как на ладони! – ответили все дружным хором. – Не захочешь – уразумеешь! Так все само в умишко и прёт!
   Василий Васильевич взял из рук царевны «комедь», просмотрел листки и с большим уважением вернул их.
   – Отменно! От чистого сердца сказываю: отменно!
   Оглядев «лицедеев» опытным взглядом, Софья поманила к себе одного из дворовых.
   – Как звать—то тебя?
   Дворовый пал ниц.
   – Микешкою, государыня!
   Царевна пошепталась с Марфой и постельницей и объявила:
   – С сего часу ты, Микешка, не Микешка, но принц Свейский, Каролус. Уразумел?
   У дворового от страха зашевелились волосы на голове:
   – Освободи, государыня, смилуйся. Православные мы!
   – Дурак! – плюнула Софья в лицо привставшему холопу и оттолкнула его от себя.
   Началось обучение.
   Хуже всех исполнял свою роль «Каролус». Его то и дело выводили в сени, били нещадно батогами, снова учили, как держаться и говорить, но он только обалдело хлопал глазами, истово крестился и ничего не воспринимал.
   Шакловитый читал свою роль по листку и так отличался, что приводил в восторг царевну. Однако в тех местах, где сопернику его по «комеди», Голицыну, приходилось обнимать Софью, он зеленел от лютого приступа ревности, путался и неожиданно умолкал. Но это не только не раздражало царевну, а как-то трогало даже, приятно щекотало женское её самолюбие. «Ишь ты, щетинится, – прятала она в углах губ гордую улыбочку – не любо, знать, ему, что князь ко мне ластится». И нарочито, чтобы ещё больше поддразнить дьяка, не по роли уже горячо прижималась к князю, заглядывала ему любовно в глаза и смачно чмокала в губы.
   Шакловитый не выдержал наконец и, точно споткнувшись, всей своей тяжестью наступил на ногу Василию Васильевичу.
   Голицын вскрикнул и рухнул на лавку.
   – Мужик! – заревела царевна, набрасываясь на Шакловитого с кулаками. – Тебе, холопий род, не с князьями знаться, а на псарне служить!
   Она прервала учение и выгнала всех вон из терема. Стиснув зубы, Голицын отчаянно мотал в воздухе больною ногою и глухо стонал.
   Царевна опустилась перед ним на колени.
   – Свет мой! Братец мой! Васенька!
   И, осторожно сняв сапог, провела мизинцем по придавленным пальцам.
   Острая боль уже проходила, но князь, польщённый вниманием Софьи, продолжал ещё жалобнее стонать и передёргиваться всем телом.
   Заблаговестили к вечерне. Вздремнувшая подле князя царевна торопливо оправила на себе платье и, опустившись на колени перед киотом, смиренно перекрестилась.
   – Благослови, душе моя Господа. Господи Боже мой. возвеличился еси зело во исповедание и в велелепоту облёкся еси.
   Голицын встал с дивана, прихрамывая подошёл к порогу и растворил дверь.
   – В Крестовую государыня моя, пожалуешь, аль у себя помолишься?
   – В Крестовую, князь.
   – А комедь?
   – Ужо утресь приступим. – И, сложив на груди руки крестом, скромненько поплыла в Крестовую.

Глава 25
СЫЗНОВА «СТРЕЛЬЦЫ!»

   Изо дня в день откладывал Фома свой отъезд из Москвы. Этому незаметно способствовала и сама постельница. Слишком привыкла Родимица к сытой и привольной жизни в Кремле, чтобы так просто порвать со всем и отказаться от всего. На Москве любовь и доверие царевны обеспечивали ей и почёт и богатство, а там, на далёкой родине, что могло её ждать, кроме унижения и непривычной борьбы за корку насущного хлеба?
   Она ни словом не обмолвилась перед пятидесятным, что ей страшно променять Кремль на убогое прозябание безвестной казачки. Мягкость и неустойчивость Фомы, увлекающаяся его натура казались ей верной порукой тому, что сумеет она вовлечь его в какую-нибудь новую затею и тем заставит позабыть о бегстве из Москвы.
   И Родимица не ошиблась. Всё складывалось так, что пятидесятный снова загорелся кипучей жаждой деятельности, рвался на подвиги. В беседах с Федорой он уже сам доказывал, что некуда ехать, раз живёт на Москве такой «великий печальник чёрных людишек, как князь Хованский».
   – А будет Иван Андреевич на самом верху государственности – единым словом по-новому повернёт законы на радость убогим! – доказывал он, восторжённо глядя перед собою, как будто видел уже молочные реки, в которых купаются убогие русские человечишки.
   Родимица сладостно жмурилась и, точно вслух рассуждая с собою, роняла подмывающие, огненные слова. И оттого, что постельница поддерживала его, как будто жила его чаяниями, пятидесятый полюбил её снова, как в первые дни связи, всей силой своей непостоянной души. Самые опасные поручения, вплоть до распространения по городу прелестных писем, постельница, не задумываясь, брала на себя и ни разу не подвела князя Хованского. То, что новый мятеж может погубить Софью, мало смущало её. Какое в конце концов дело ей до царевны и Милославских, раз открылась Фоме иная дорога на самый верх хитросплетённой лестницы государственности российской.
   Хованского смутил отказ государей поступить по челобитной володимирцев. Притворившись больным, он с неделю не выезжал из дому и никого не принимал у себя. Князь понимал, что наступило время для открытых действий, что нужно остановить свой выбор либо на середних дворянах, либо на стрельцах, что заигрывание и со стрельцами и с другими может кончиться для него вельми печально.
   И после долгих сомнений Иван Андреевич решил опереться на испытанных друзей своих, мятежных стрельцов.
   Сделав выбор, Хованский сразу успокоился, почувствовал, как с плеч свалилось тяжёлое бремя.
   Едва встав поутру с постели, он отслушал молебствование и всё время до обеда провёл в потехах с шутами и карлами. Трапезовал князь в кругу семьи и был весьма милостив со всеми. Осушив последнюю чару, поданную с глубоким поклоном княгиней, и покалякав с сыновьями, Иван Андреевич ушёл в опочивальню. Заснуть ему, однако, не удалось, и, чтобы не скучать, он приказал дворецкому позвать карлов и дурку.
   Иван побежал в тёмный чулан и бичом разбудил спавших на полу шутов.
   Орлиный клёкот, гусиное гоготанье, блеянье овец, совиный плач, гомон, хохот, писк, верещанье – пробудили обычно тихую боярскую усадьбу.
   Князь отобрал с полдюжины самых хилых и безобразных уродцев и приказал им «учинить кулачный бой».
   Поплевав на крохотные ладони, карлы вступили в кровопролитную драку.
   Иван Андреевич надрывался от хохота, дрыгая ногами, колотился головой о подушку и выл так, что, казалась, не выдержит и задохнётся.
   Карлы усердно работали кулачками, вырывали злобно друг у друга волосы на голове, царапали лица, кусались и вместе со сгустками запёкшейся крови выплёвывали подчас и зубы.
   Обряженная девочкой лысая кривобокая старуха-дурка, точно заведённая, до тех пор вертелась на одной ноге в срамном плясе, пока не рухнула замертво на пол.
   Князь махнул рукой:
   – Будет! Уморили, потешники!
   В опочивальне в тот же миг водворилась немая тишина. Затаив дыхание, в чулан крались измученные «потехою» скоморохи. Иван волочил бесчувственную дурку через сени на двор.
   Вечером, запершись с выборными стрельцами, среди которых был и Фома в угловом терему князь открыл сидение.
   Хованский хорошо знал слабые струнки стрельцов. Чтобы крепче привязать к себе мятежников, он в первую очередь распорядился доложить ему о неугодных полкам начальных людях.
   Так как почти все начальники были виноватыми в неправдотворствах, то и в челобитных, разумеется, нехватки не оказалось.
   Иван Андреевич по первому слову отдавал уличаемых на правёж.
   – Выведем воров – хрипел он как бы задыхаясь от возмущения, – ни единого изменника не попустим в полках! Авось и серед простых стрельцов обрящем полковников достойных. Иль Фоме не к лику пятисотного мундир? Завтра ж будет он у нас хаживать в пятисотных.
   Под крепким дозором увели на правёж подполковников Афанасия Барсукова и Матвея Кравкова. Их били от начала ранней утрени до конца обедни и каты, и подьячие, и стрельцы, и чёрные людишки. Семьи казнимых принесли на площадь все своё добро и отдали его полкам.
   Полумёртвых начальников увезли в застенок, а оттуда отправили домой.
   Не ушёл с площади живым лишь один полковник Степан Янов. Его уличил Фома в том, что он на Лыковом дворе бил батогами Пустосвята.
   – Бил? – переспросил пятидесятый Янова.
   – Не по своему хотенью бил, – ответил полковник.
   Фома схватил казнимого за горло:
   – Так, может, ты и крест троеперстный творишь не по своему хотенью?
   – Не по своему.
   – А нуте-ко, окстись по-Божьи!
   Лицо Янова исказилось смертельным страхом. Он приподнял руку, отставил два пальца, но рука тут же безжизненно упала.
   – Избавь от искушения… не могу…
   – Четвертовать! – вспыхнул Фома и первый ударил казнимого кистенём по голове.
   Долго длилось сидение в тереме царя Иоанна. Общая опасность примирила на время враждующие стороны. Даже Наталья Кирилловна без особого раздражения переносила присутствие царевны Софьи. Василий Васильевич, Борис Алексеевич, Милославский, Стрешнев, Шакловитый и Цыклер дружно обдумывали, что предпринять, чтобы «обуздать» стрельцов и Хованского.
   Софья ни во что не вмешивалась, сидела в углу и, видимо, что-то мучительно соображала.
   В самом конце сидения она вдруг оживлённо поднялась.
   – И надумала я, – без лишних слов объявила Софья, – уйти с вами и с обоими-двумя государями из Москвы на Коломенское, а оттудова возвестить дворянам, чтобы ополчились они дружиною противу стрельцов и иных смердов и тем дворянскую честь бы свою с поместьями и вольностью оградили от конечного разорения и погибели.
   В первый раз в жизни Пётр сорвался с лавки, повис на шее Софьи и запойно поцеловал её в обе щёки.
   – Сестрица! Радости мои! Родимая моя! Едем прочь от Кремля!
   И, став на полу посреди терема на голову, заверещал в предельном восторге:
   – Уррра! Вон из Кремля поганого на родителево потешное село! Урра!

Глава 26
«КОМЕДЬ» ИВАНА МИХАЙЛОВИЧА

   Утром двадцатого августа вся царская семья, никого не известив, выехала в село Коломенское.
   Из вельмож остались на Москве лишь князь Хованский с сыновьями и немного бояр.
   Ивана Андреевича весьма тревожило неожиданное бегство царевны: событие это должно было, несомненно, ускорить развязку, нарушало весь намеченный им ход действий. Но раздумывать было некогда. «Так или инако, а кончить надобно ране того, как Милославские почнут противоборствовать», – сообразил он и, собрав совет стрелецких выборных, распределил между ними приказы.
   Без совета выборных князь ничего не предпринимал самостоятельно. Особливо заискивал он перед Черемным, Одинцовым и Фомой, которых считал главными заводчиками всяких бунтов. Был он также ласков к Родимице и, чтобы угодить ей, произвёл Фому в пятисотные.
   Несмотря на то, что заветные думки постельницы начинали как будто сбываться, особливого удовлетворения она всё же не испытывала и на всякую пригоду не порывала тайных сношений с Коломенским. Родимица устроила так, что выходило, будто осталась она на Москве не по собственному почину, но по приказу Софьи, – соглядатаем, подслухом. Обо всём, что не могло принести большого вреда Хованскому, Федора каждый день передавала царевне через какую-то старуху-нищенку и через эту же старуху сообщала князю кое-какие сведения о Коломенском. Поэтому за себя она была спокойна. Раздражало лишь то, что Фома, как с горечью думала Родимица, не понимал своей корысти и целиком, со всей неподкупною искренностью, поддался под руку Хованского. Много раз пыталась она завести с ним разговор о Софье, напоминала о великих её милостях, но пятисотный встряхивал только сердито головой и отмалчивался.
   Иван Михайлович сам написал подмётное письмо и заперся с Василием Васильевичем в тереме Софьи.
   – Нуте-кось, послушайте мою комедь. Авось и она не ниже твоей комеди, племянница моя любезная, про греческую Пульхерию да принцев свейских.
   И откашлявшись, зашепелявил:
   – «Извещают московский стрелец да два человека посадских на воров и на изменников, на боярина князя Ивана Хованского да на сына его Андрея: на нынешних неделях призвали они нас к себе в дом, человек девять пехотного чина да пять человек посадских, и говорили, чтобы помогали им заступити царства Московского и чтобы мы научили свою братью ваш царский корень известь…»
   – Не крепко ль? – остановила царевна дядьку. – Не перехватил ли ты малость?
   Но Милославский самоуверенно поглядел на неё и постучал пальцем по своему виску.
   – Чать, голова-то у меня не нарышкинская: знает, что варит. Ежели поразмыслить, оно так и затевает Хованский, без малого так.
   И продолжал:
   «…и называть вас, государей, еретическими чадами, и убить вас обоих, и царицу Наталью Кирилловну, и царевну Софью Алексеевну, и патриарха и властей; а на одной бы царевне князю Андрею жениться, а достальных бы царевен постричь и разослать в дальние монастыри. Да бояр побить, которые старой веры не любят, а новую заводят. А как злое дело учинят, послать свою братью смущать во всё Московское государство по городам и деревням. И как государство замутится, и на Московское бы царство выбрали царём его, князя Ивана, а патриарха и властей поставить, кого изберут народом. И целовали нам на том Хованские крест, и мы им в том во всём, что то злое дело делать нам вообще, крест целовали ж; и дали они нам всем по десять рублёв человеку, и обещалися перед образом, что, если они того доступят, пожаловать нас в ближние люди. И мы три человека, убояся Бога, не хотя на такое дело дерзнуть, извещаем вас, государей, чтобы вы своё здоровье оберегли».
   Высморкавшись на пол и обтерев руку о сизую бородку, Иван Михайлович чванно уселся в кресло.
   – Каково?
   – Отменно! – похвалил Голицын.
   – То-то ж!
   Милославский подмигнул царевне:
   – Молчишь? Иль не любо, что моя комедь гораздей твоей? Ну-ну, ты не серчай!.. Наипаче что? Наипаче, ежели комедь сию представить умеючи, ты в ней первая будешь над первыми.
   Избранные Иваном Михайловичем думные дворяне и дьяки выехали в недальние городы и усадьбы для размножения среди помещиков подмётного письма.
   В воскресенье на паперти коломенской церкви молящиеся нашли воровскую цедулу. Подвернувшийся будто невзначай Шакловитый поднял письмо, бегло просмотрел его и вдруг очумело бросился к ограде.
   – Запереть ворота! Не выпускать никого!
   Заранее назначенные дьяки приступили к поголовному обыску. Десятка два подозрительных людей, хотя при них ничего уличающего не оказалось, были арестованы и отправлены в застенок для розыска.
   Фёдор Леонтьевич, разодрав на себе кафтан и изрыгая проклятия на изменников, без шапки, помчался в хоромины.
   – Душегубство! – пал он ниц перед царевной и положил себе на голову перепачканную в грязь цедулу.
   В царском дворце поднялся переполох. Сама царевна, собрав весь двор в покоях государей, полная возмущения, прочла подмётное письмо.
   – Что же нам ныне делать? – пала она неожиданно на колени перед образом и больно, изо всех сил, заколотилась об пол лбом.
   Никто не смел проронить ни звука. Подавленные, жалкие, один за другим выходили ближние из покоев и запирались у себя в теремах.
   Царские духовники объявили в Коломенском строжайший пост. До глубокой ночи всё село, от ветхих стариков до малых ребят, простояло на коленях. Мрачным великопостным перезвоном плакали колокола.
   Прознав о том, что по Москве ходит какое-то воровское письмо, Хованский приказал во что бы то ни стало добыть его.
   – Не инако, то Ивана Михайловича козни! – сразу догадался он, прочитав доставленную Родимицей цедулу.
   В первую минуту письмо не поразило его. Мало ли по Руси прелестных писем ходит! Кабы доподлинно нашли посадских тех, да на дыбе ежели б покаялись они, в те поры – так, была бы вера и письму… А то… – он презрительно сплюнул и умолк.