Селяне забили тревогу и высыпали на площадь.
   – Годи! Годи казакам хлупами москальскими быть!
   Сход окружили солдаты. Тогда распалённые люди с голыми руками бросились на врагов. Из хат с ухватами, с топорами, горшками повыскакивали бабы и дети. Завязалось побоище, которое Бог знает чьим бы ещё кончилось поражением, если бы не явился поручик с приказом стрелять.
   Вскоре зачинщиков увезли в город. Среди них, весь в крови, с разбитым лицом, был и Грицько.

Глава 15
ПО РУКАМ

   Мазепа подошёл к окну и удивлённо поднял плечи. Перед домом собралась толпа чёрного и белого духовенства.
   – Чего им надо? – недовольно обратился он к Войнаровскому.
   – Вас, дядя, хотят видеть.
   – Вся орава?
   – Нет, только выборные.
   Разрешив впустить двух попов и двух монахов, гетман вышел к ним. Первым заговорил настоятель монастыря. Он начал издалека, доказывая, что «во всяком государстве, в коем народы не утратили Божьей души, духовенство гораздо полезно для властей предержащих».
   Иван Степанович нервно постукивал ногой и почти не слушал. Наконец, потеряв терпение, он жестом остановил настоятеля:
   – Ежели вы обедню сюда пришли служить, так ошиблись местом. Некогда мне. У меня дела по самый кадык. Ежели нужда есть, говорите про нужды.
   – А про нужды глагол имеет брат Никанор, – низко поклонился настоятель.
   – Какой Никанор?
   – Тот самый… Каяться пришёл, пан гетман. Помилуй овцу заблудшую.
   Злорадная усмешка скользнула в глазах Ивана Степановича.
   Отец Никанор, не в пример настоятелю, был краток:
   – На Украине изрядно плевел, сиречь другов Василия Леонтьевича. Помилуй, пан гетман, мене и отца Святайлу. Дай обетованье, что не ввергнешь в узилище, и мы всеми сонмами духовными будем паки и паки славословить имя твоё. Кочубеево ж имя будем хулить до седьмого колена.
   – Что ж, – раздумчиво пожевал губами Иван Степанович. – За смирение твоё – куда уж ни шло. Да будет судьёй тебе Бог, а я прощаю. Иди с миром отсюда. С миром иди.
   – А Святайло? – заикнулся настоятель. – Мы за двух ратовали…
   Никанор так и затрясся от возмущения:
   – У гетмана дела по самый кадык, а мы его беспокоим! Не приставайте.
   – Приставайте не приставайте, – твёрдо объявил Мазепа, – а Святайлу я не отдам. – Он заметил, какое невыгодное впечатление произвели его слова, и уже несколько мягче добавил: – Дружбе с вами рад. Дружбу закрепляю. Каждомесячно вспомоществование из казны моей тому порукой.
   Нежданно-негаданно свалившаяся милость обезоружила духовенство. Никто больше не стал говорить. В конце концов что такое Святайло? Человек. А человек от Бога. И без его святой воли ни один волос не упадёт с головы. Совсем другое дело – казна. Она от человека и не так-то легко даётся в руки.
   Прямо от гетмана отец Никанор отправился в ближайший храм и там, отслужив молебен «о чудесном избавлении от лютыя смерти», поставил свечу «на исход души иерея Ивана Святайлы».
   До звёзд перекликались в Киеве благовесты. Духовенство на все лады благословляло имена государя и гетмана. Непрестанно гремело «многая лета» и гневно звучали слова, обличавшие Кочубея. А Киев стоял пришибленный, насторожённый. Не веселили его ни пляшущие перезвоны, ни молебны, ни рвущийся через открытые окна на улицу хмельной хохот московских начальных людей, пирующих у знатных панов украинских.
   Кое-где за семью замками читали выпущенное гетманом во многих тысячах прелестное письмо шведского короля.
   – Ой, лихо же буде!
   Тёмными переулочками к дому Мазепы кралась Матрёна. Она очень устала. Пот лил с неё. Ноги распухли от многовёрстной ходьбы, ныли и саднили. Несколько раз Кочубеевна останавливалась и поворачивала назад. Глубокая вера в милость гетмана, с которой она выехала из дому, давно погасла. Она по дороге обдумала всё. Перед нею раскрылся подлинный облик Ивана Степановича. Правы были родители и Искра, когда говорили, что она для Мазепы служит лишь ширмой в злых его кознях. Правда, всё правда! Никогда Мазепа не был искренним с ней. В какую любовь она верила? Вечное лицемерие, игра. «Страшный старик! Как могла я не видеть твоё змеиное сердце? Гетьманьшей захотелось быть. Первой панной на Украине… У-у, дурра!»
   И всё же встретиться надо было. В последний раз. Вывести всё на чистую воду, поблагодарить. За отца, за поруганную честь. За всё, за всё!
   Так, колеблясь, пугаясь малейшего шороха, подошла Матрёна к дозорной будке. Старший сердюк вначале отказался доложить о ней гетману. Только услышав её имя, он направился в дом и через минуту вернулся:
   – Пан гетьман хворые нынче. Просили кланяться вам. А только никого не приймають.
   Всё складывалось так, как и следовало ожидать. Матрёна молча повернулась и пошла. Один из сердюков залился ей вслед наглым смешком:
   – Не тужи, дивчина! Коли гетьману больше не годишься в халявы, к нам приходи. Нас тут богацько молодесеньких да ласковых…
   – Цыц! – прикрикнул старший. – Не пристало казакам надсмехаться над жиночьим горем!
   Но и насмешки, и участие были для Матрёны уже безразличны.

Глава 16
БЛАГО ГОСУДАРСТВА – ПРЕЖДЕ ВСЕГО

   Казнь Кочубея задержалась. Гетмана это начинало смущать: «Как бы шиворот-навыворот не пошло. Я царя хорошо знаю. Он будто спит, а одним оком добре курей бачит…»
   Иван Степанович не ошибался. Государю и в самом деле было жалко погубить Кочубея. Он бы с большей охотой разделался с самим Мазепой, так как с каждым днём всё сильнее верил в связь его с Карлом XII.
   Но слишком крупный зверь был Иван Степанович, чтобы разделаться с ним простым росчерком пера! Как подойти к нему, когда вся украинская старшина чуть ли Богу на него не молится?
   Точно оправдываясь перед собой, царь говорил своим:
   – Ну кто поручится, что он враг? Выполняет он всё, что я ему велю, нам добро советует. За что же ополчаться против него? Жалко, что греха таить, Кочубея, да жалость жалостью, благо же государства – прежде всего.
   – Благо государства – прежде всего! – единодушно подтверждали канцлер и Шафиров. – Тем паче, ваше величество, что генеральный судья человек духом слабый, даже духовенство отшатнулось от него. А гетман – сила.
   Наконец, скрепя сердце, Пётр повелел написать:
   «Кочубея с товарищи казнить не инако, что какою ни есть только смертью – хоть головы отсечь или повесить, все равно; о попе, который в том же приличен, соизвольте учинить по своему усмотрению…»
   Получив через Голицына приказ, Иван Степанович, окружённый сердюками и русскими солдатами, немедленно поскакал к своему обозу в Борщаговку.
   Кочубей спал, когда в подвал к нему неожиданно явились гетман и два московских полковника.
   Лохмотья, сквозь которые виднелось покрытое синяками и ссадинами тело, сплошь поседевшая голова, смертельная желтизна лица и ввалившийся, как у древнего старца, рот Кочубея даже в холодном сердце Ивана Степановича пробудили что-то похожее на угрызение совести.
   В противоположном углу, раскинув широко ноги, лежал обезмоченный пытками Искра. Немигающие глаза жутко уставились в одну точку и, казалось, уже ничего не видели.
   Подле Искры шевельнулась какая-то тёмная туша. Один из спутников Мазепы приподнял фонарь. Неверный свет лёг на львиную гриву, перекинувшуюся на лицо слипшимися прядками. Туша приподнялась, и прядки поползли от щёк к ушам.
   Полковника передёрнуло:
   – Как есть черви серые ходят!
   В ответ прозвучал густой и тягучий, как погребальный перезвон, бас:
   – Власа мои по канону отрощены, яко у Спаса и Господа моего Иисуса Христа, и, яко у пропятого на Голгофе, пропитались потом, кровью и вселенской тугой за правду нелицеприятную. За то, что глас сильный имею, за то, что не страшусь правды святой, за то, что изменника…
   – А-а, Святайло пророчествует, – усмехнулся Мазепа. – Реки, отче праведный.
   Неловкость, которую было почувствовал гетман, проходила. Он прикинул в уме, что перед казнью узников следует попытать. «Для москалей, – пускай расскажут царю, какой я ретивый».
   Повернувшись к судье, Мазепа толкнул его ногой. Кочубей вздрогнул и открыл глаза.
   – Ты-ы?
   Услужливый сердюк уже стоял наизготове с пучком розог в руке.
   – Во имя прежней нашей дружбы, – умилённо склонил набок голову Иван Степанович, – открой всю правду.
   – Чего ты хочешь?
   – Не таись. Все знают, что ты в сговоре со шведами. Да.
   – Побойся Бога, Иван Степанович! С больной головы…
   – Пытать!
   Началось истязание. Первым впал в беспамятство Василий Леонтьевич.
   Дав узникам отдышаться, Мазепа прочитал им приговор.
   Весть о казни быстро пронеслась по округе. Опустели даже самые дальние деревни. Толпы людей валили в Борщаговку поглядеть на страшное человеческое измышление – плаху.
   Площадь оцепили войска.
   По уличкам, увешанный разноцветными лоскутками, блестящими побрякушками, ладанками и оловянными крестиками, мрачно бродил юродивый, паренёк лет восемнадцати, Сашка Гробик. Его низенький лоб напряжённо морщился. Видно было, что Сашка бьётся над какой-то трудной загадкой. Он несколько раз подходил к помосту – солдаты беспрепятственно пропускали его, – вытягивал по-гусиному тонкую шею и обнюхивал воздух.
   – Упокойничек – раз. Упокойничек – два… Упокойничек – ещё раз и два, – считал он. – А гробиков нету… Сховали от меня гробики. Нету…
   Это и мучило его.
   Сашка ничем в жизни, кроме покойников, не интересовался. Без похорон он не знал, куда девать себя от тоски. Едва проснувшись, он обходил округу, выискивая мертвецов. И всё же не всякого покойника юродивый провожал на погост. Случалось, что, постояв на дворе, он вдруг начинал плеваться и, к великому огорчению людей, убегал прочь. Когда же Сашка, дико что-то выкрикивая, нёс гробовую доску, родственники мёртвого чувствовали себя счастливыми:
   – Слава Богу, удостоил блаженненький. Быть упокойничку в царствии небесном.
   И вот такая для юродивого незадача. Кругом только и разговоров, что о покойниках, а гробов нет. Что за диво такое? От непосильного умственного напряжения у Сашки даже глаза заслезились и побагровели уши. Ни до чего не додумавшись, он вскочил на помост и заорал не своим голосом:
   – Отдай!.. Гробики отдай. Сховали от Сашки гробики!
   От безумного этого крика дрожь пробрала толпу:
   – Горе накличет…
   – Гайда к гетьману! Уломаем его гробы разрешить.
   Но Иван Степанович прогнал челобитчиков.
   Не чуя под собой ног, в Борщаговку бежала Матрёна. Тысячи призраков гнались за ней.
   – Ты! Ты! Ты батьку сгубила, гетьманьска девка! – со всех сторон обступали её страшные рожи. – Ты!
   Она отбивалась кулаками от чёрной стаи, выла, умоляя пощадить её, неистово ругалась и плакала.
   Узники всходили уже на помост, когда обессилевшая Кочубеевна приплелась на площадь. И вдруг сознание вернулось к ней. «Спасу! Выклянчу! Дворовой девкой гетьмана буду! Все сделаю для него. Только пусть отдаст мне тату!»
   В несколько прыжков она очутилась подле Мазепы.
   Иван Степанович побагровел от злобы. «Да подавись ты со своим батькой, дура!» Он хотел приказать, чтобы её убрали, но побоялся вызвать недовольство толпы и стоял молча. Матрёна билась у его ног, надрывно плакала и что-то бессвязно лепетала.
   На площадь упала мрачная тишина. Гетман чувствовал, что на него отовсюду устремляются ждущие взгляды. Московские офицеры хмурились и зло перешёптывались, искоса поглядывая на гетмана.
   – Я, панночка, – приложил Иван Степанович руку к груди, – я жеж всей душой был бы рад. Но я жеж государю служу! Да, государю.
   Сердюк уловил едва приметный знак, поданный Мазепой, и рванулся к помосту. Когда Кочубеевна встала, всё было кончено. Каты складывали в огромные ящики тела и головы казнённых.
   Народ молча расступался перед проходившей Матрёной. Она казалась спокойной, но от этого спокойствия у людей падало сердце. Ветер перебирал растрёпанные косички на простоволосой её голове. Она приглаживала косички ладонью, вытирала руку о кофту и не торопясь шла дальше.
   Вдруг она вспомнила, что на пути в Борщаговку упала и ушибла локоть. Осторожно засучив рукав, она подула на больное место, заботливо растёрла его и прислушалась.
   – Болит, – чуть шевельнулись сухие губы. – Ей-Богу, болит… Но почему же мне не больно? Ой, как болит! А… не больно.
   Она коснулась пальцем локтя, поморщилась и заплакала.
   – Не боль… Ей-Богу… не больно!..
   Толпа не расходилась и с глубоким участием следила за каждым движением Кочубеевны.
   – Во-от так идти… Ту-уда, ту-уда… – мерно и певуче тянула она. – Во-он – туда. Во-он я иду. Видишь, Матрёна? Во-он я иду…
   Она увидела себя вдруг маленькой-маленькой девочкой. Мать держит её за ручонку, ласково глядит ей в глаза. «Та не надо бегать, коханочка. Опять упадёшь, как вчера. Помнишь, как вчера ты локоточек зашибла?»
   – Да, да, локоточек, – сердечно улыбается Кочубеевна и снова засучивает рукав.
   Любовь Фёдоровна укоризненно качает головой. Глаза у неё ласковые, улыбчатые. Так хорошо с нею идти. Всегда. Идти, идти… Одну ручку ей, другую – таточке.
   Матрёна остановилась на мгновение и весело рассмеялась:
   – Какой ты, тату, смешной. Без головы, а мою ручку видишь… Вот тут, тату, повыше. У локоточка. Подуй, тато…
   Впереди сверкает мягкой рябью пруд. Мать всё крепче держит Матрёну за руку, не пускает. И Василий Леонтьевич, страшный, с комком запёкшейся крови вместо головы, настойчиво толкает вперёд: «Иди, дочка. Иди! Иди! Слышишь?..»
   – Ратуйте! Ратуйте дивчину! Ратуйте, добрые люди! – несутся вслед за ней крики. И не достигают сознания.
   Глухой всплеск воды. Тело ещё трепещет, ещё бьётся. Холодно. И дно такое топкое… Как идти по такому дну? И кто это так давит грудь?
   Хочется глубоко-глубоко вздохнуть. Матрёна открывает рот. Мать выпустила её руку. Боже мой! Где же она? Где отец?
   И вдруг всё исчезает в тяжёлой и вечной, в тяжёлой и вечной мгле.

Глава 17
СВЯТОЙ ВАСИЛИЙ

   Угадай пойди, откуда принесёт нечистая сила неуловимого шведа! То он под Санкт-Питербурхом, то в Польше, то своевольничает на Литве. Только что было известно, что Карл готовится перейти Вислу и двинуться на Украину, а гонец уже сообщает о неожиданном нападении шведского генерала Любекера на «парадиз»[253].
   Пётр немедлено забросил все дела и спешно отбыл на защиту новой столицы. Но страх за судьбу «парадиза» оказался напрасным. Государя встретил на пути президент Адмиралтейства Фёдор Матвеевич Апраксин[254]:
   – Виктория, ваше царское величество!
   Он в нескольких словах рассказал об одержанной над шведами победе.
   У царя точно гора свалилась с плеч.
   – А не врёшь ли ты, граф?
   Апраксин схватился за грудь.
   – Как вы сказали? Иль я ослышался?
   – Ты не ослышался, и я не обмолвился. С сего дни за дивную весть твою жалую тебя во все роды твои графом, Фёдор Матвеевич.
   В тот же день они разъехались. Новый граф Апраксин стеречь «парадиз», а Пётр через Дорогобуж, Смоленск, Поречье и Витебск – на Полоцк.
   Невесело встретил царя польский король Aвгуст II Саксонский.
   – Вот и конец, брат мой и государь всей России. Я уже почти не король.
   – Как так?
   – Победил Станислав, ваше величество. Речь Посполитая готова избрать его королём, а меня хочет выгнать из Польши.
   Пётр сделал вид, что весть эта поразила его. Но ничего нового в словах короля для него не было. Государю отлично было известно, что Карл XII давно уже добивается польской короны для своего ставленника Станислава Лещинского.
   Чтобы помешать козням шведов, московское правительство кое-что уже предприняло. Многие знатные паны, подкупленные Шафировым, изо дня в день небезуспешно восстанавливали шляхту против Карла XII. Их работа велась с тем большим рвением, что они и сами считали более выгодным союз Польши с Россией, чем со Швецией. Карл был дальний и ненадёжный сосед. И если даже он сдержит когда-нибудь слово, отдаст Польше Смоленск и Киев, все равно ничего доброго из этого не выйдет. Россия соберётся с силами и из-за городов этих непременно затеет смертельную распрю. Вступится ли тогда швед? В заботу ль ему, кто будет владеть Смоленском, который Пётр также сулит отдать Польше на вечные времена?
   Государь обнадёживающе улыбнулся Августу:
   – Покудова я здравствую, брат мой, мужайтесь. Я докажу вам, что могу душу положить за други мои. А кручины наши не в сём. Кручина в том, что под Митавой стоит Левенгаупт[255]. А сей злодей, я так полагаю, куда как опаснее самого Карла Двенадцатого.
   Внимательно слушавшие царя фельдмаршал Шереметев и генерал-майор Чемберс многозначительно переглянулись.
   – Вы чего? – нахмурился Пётр, перехватив этот взгляд – Или не так?
   Шереметев ответил
   – Так. Карл смел, государь, но он артеям военным необучен. Левенгаупт же все науки сии превзошёл, да и не так горяч. Воистину, сей злодей куда как опаснее.
   Устроившись на подоконнике, Пётр открыл сидение военного совета. Август ни во что не вмешивался и на вопросы отвечал неопределённым покачиванием головы. Только кого заговорили о том, что нужно разослать по королевству манифест о вступлении «братско-русской армии» в Польшу, он оживился и сам принялся за письмо.
   В тот же вечер, подчиняясь решению совета, Шереметев и Чемберс двинули полки свои к Друе, а Пётр со всей артиллерией отправился в Вильну. Ободрённые сулящим большие выгоды манифестом, поляки тепло встретили союзников, и не скупясь снабжали их изрядными обозами провианта и фуража.
   Все начальники, не ожидавшие такого радушного приёма, искренно огорчились. Им было бы гораздо приятнее видеть перед собой не дружелюбно настроенных людей, а врагов. Тогда можно бы без зазрения совести выполнять царёв приказ «о разорении городов и весей, дабы, ежели объявится Карл, ему бы и маковой не досталось росинки». А теперь как быть? Как придраться к друзьям?
   Но думай не думай, а царёву волю выполнять надо. И поэтому вначале застенчиво, потом все развязнее русские офицеры стали требовать от воеводств такие неслыханные дани, что паны ошалели. Пошли недовольство, ссоры, тяжбы. А генералы того лишь и хотели:
   – Так-то вы другов приветили? Такие вы, значит, союзники?
   Над Польшей пронёсся всесокрушающий вихрь. Русские солдаты врывались в города как завоеватели, грабили всё, что попадалось на глаза, увозили хлеб, одежду, драгоценности. Никем не сдерживаемые войска хозяйничали в усадьбах помещиков. Солдаты напяливали на себя по нескольку пар белья, по нескольку жупанов и шуб, срывали с женщин серьги, запястья и перстни, а когда кто-либо осмеливался подать голос в защиту своего добра, бесцеремонно избивали «буйного ляха» и запирали в подвал.
   Пётр с возмущением выслушивал жалобы помещиков.
   – Да я сих азиатов моих перевешаю! Всех офицеров под суд! Да что же сие? Да вы их пушками, асмодеев![256] Пушками их!
   Этим взрывом негодования обычно и кончалось дело. Паны возвращались по домам, передавали русским начальникам грозные государевы приказы «не соромить короны московской», а через короткое время им снова приходилось ехать к Петру с ещё более жестокими жалобами.
   Вскоре воеводам стало ясно, что царь смеётся над ними и сам держится на чужбине не лучше своих «азиатов».
   – Те хоть костёлы не трогают, – полные ненависти к «москалям», жаловались паны. – А что сам царь натворил, о том и подумать страшно!
   Случилось же так: однажды Пётр в сопровождении Меншикова и других ближних осматривал униатский монастырь, монахи, вначале ворчавшие на «еретиков», помягчели.
   – Экселян![257] Еншантэ![258] – восхищался Пётр, любуясь росписью, мозаикой и образами, усыпанными сапфирами, рубинами, жемчугом. – Маньифик[259], гром меня разрази! Одно слово – маэсте[260], побей меня Бог.
   Перед иконою Святого Василия он даже остановился. Такой красоты и такого ослепительного сияния он никогда ещё не видал. Венчик был сделан из тонких, мастерской ювелирной работы, лучиков платины. Бриллианты, вделанные в них, испускали такой искристый свет, что у Петра замлело сердце.
   – Словно бы в лесу стоишь, когда месяц промеж деревьев лучами играет, – мечтательно закрыл он глаза. – Эдакое великолепие! Сан дут[261], от души говорю.
   Меншиков, как всегда прилизанный, чистенький, в новом, с иголочки, мундире, плотно облегавшем его ловкий стан, будто в крайнем умилении достал из кармана кружевной раздушенный платочек и приложил его ко лбу:
   – Воистину, государь, экселант. Гораздо я сим видением еншантэ. – И, как бы для того чтобы лучше разглядеть икону, вытянул шею так, что губы пришлись вровень царёву yxy. – Добро бы, Пётр Алексеевич, клад сей… того… Ну на кой ляд этакому добру в еретичном монастыре пропадать?
   «Птенец» словно угадал тайные мысли Петра.
   – Тише, – шепнул государь. – Я и сам так смекаю…
   Меншиков незаметна толкнул царя плечом, почти неслышно, как бы одним взглядом посоветовал:
   – Отойди-ка… подальше…
   И, когда остался один, грубо пощёлкал пальцами по венчику.
   – Ишь, обрядили! Словно бы не чернец, а краля какая!
   Подскочивший монах схватил Александра Даниловича за руку:
   – То не русская церковь, чтоб безобразничать!
   – Че-го?! – вытаращил глаза «птенец». – Да ты что же, нашу православную церковь за кружало почитаешь?.. А не хочешь ли ты, богомерзкая еретичная харя, за святотатство кулаком православным попотчеваться?
   Пётр, делая вид, что очень увлёкся стенной росписью, отошёл в самый дальний уголок храма.
   Сержант и десяток солдат, караулившие у входа, насторожились.
   – Слыхали, – полный благородного возмущения, крикнул Меншиков, – как униаты церковь нашу святую поносят? – И, к ужасу присутствовавших, ткнул шишом в лик Святого Василия.
   По храму пронёсся стон. Монахи со всех сторон бросились к Александру Даниловичу.
   – Антихрист! Богоотступник!
   Солдаты поспешили к светлейшему на выручку. Чернецы встретили их кулаками и градом проклятий. Шум, вопли, стук падающих тел, свист, чёрная солдатская ругань подняли на ноги весь монастырь. Государь, как бы потрясённый событием, бестолково метался из стороны в сторону и, казалось, готов был разрыдаться. Наконец он побежал за митрополитом. В монастырь в полном вооружении явился военный отряд во главе с воеводой. Бой прекратился.
   Один из старцев с вырванной наполовину бородой подполз к образу Святого Василия, проникновенно стукнулся лбом о каменный пол и воздел руки, чтобы приступить к очистительному молебствию. Но вместо этого он разразился неистовым воплем:
   – Спасите! Ограбили!
   Все как один человек воззрились на образ. Несколько мгновений длилась жуткая тишина. Потом митрополит бросился к образу и, не веря своим глазам, со всех сторон ощупал его. Сомнений не оставалось. Святой Василий был обобран дочиста.
   – Что же сие? – всплеснул руками царь. – Как же так?
   Он обвёл всех пронизывающим взглядом. Правая щека его болезненно задёргалась, по краям губ выступила пена. «Горазд лицедействовать, – не без гордости улыбнулся светлейший. – Потешь их, потешь, Пётр Алексеевич».
   – Не выйду отсюдова, – сдавленно, сквозь зубы, проговорил царь, придерживая подбородком запрыгавшее плечо, – пока не найду святотатца. Всех обыскать! До единого! И меня!
   Александр Данилович расшаркался перед воеводой:
   – Меня первого… Прошу.
   – Что вы! – отступил воевода. – Кто посмеет дурно подумать о первом сановнике московского государя?
   Начался обыск. Меншиков благоразумно отошёл к алтарю. Монахи и солдаты проходили через внимательные руки воеводы, митрополита и самого государя, усердствовавшего больше всех.
   Неожиданно по храму прокатилось эхо увесистой оплеухи. На правой ладони царя засверкали синими капельками три крошечных сапфира. Левая рука Петра цепко держала ворот солдатской шинели.
   – Вяжите его!
   Через минуту своды храма дрогнули от новой, ещё более звонкой пощёчины.
   – Эге! – удивлённо и гневно захрипел царь. – А и ваши монахи не святей моих молодцов.
   Он подбросил на ладони горсточку изумрудов.
   Митрополит хотел что-то сказать, но только покачал головой и трусливо прикусил язык.
   Больше ничего не нашли. В Полоцке был объявлен трехнедельный пост. День и ночь монахи служили литии. Государь долгими часами простаивал на коленях перед ограбленною иконою и бил несчётное число поклонов. Уличённого в краже солдата приговорили к повешению. По воле Петра казнь должна была состояться в Москве, «дабы все зрели, каково жалует царь святотатцев».